Читать книгу Колебания - Анастасия Романовна Алейникова - Страница 3
Часть первая
Глава 1
Оглавление«Мы были такими молодыми, полными надежд и планов, и столько ждали от этой жизни. Мы поступили в Университет мечты, и всё казалось сном. Бесконечная череда родственников и знакомых, поздравляющих и гордящихся… И в первый осенний день сердце стучит так, что, кажется, вот-вот выпрыгнет из груди. Кем мы были тогда? Чем мечтали мы стать тогда? О, если бы мы знали, сколько нам предстоит пережить впереди! Конечно, мы догадывались, ведь жизнь в тот момент представилась вдруг чем-то необъятным и величественным, и поселила то чувство сладкого волнения, зарождающейся радости, которое бывает, когда взору неожиданно предстанет огромный сверкающий под солнцем океан, простирающийся на много километров вперёд, до самого горизонта. И мы вступили в эту жизнь, отправились в плаванье, бесстрашные и юные, крошечные лодочки на огромной водной глади, – набери высоту, поднимись ещё чуть выше, так, чтобы коснуться облаков, – и вот ты уже не увидишь нас, не приметишь даже точки.
«Но мы есть, мы не исчезаем!» – и мы хотели заявить об этом всему миру, чтобы он услышал нас и отозвался.
И в тот чудесный осенний день нам казалось, что мир и вправду отзывается: солнце сияет, золотые листья несутся по сухому асфальту дорог, танцуют и кружатся с нами, словно всё разделяет нашу радость. И монументальное здание Университета приветственно сияет в лучах осеннего солнца, возвышаясь над нами громадой своих этажей, пронзая облака золотым шпилем со звездой…
Торжественная речь ректора, сотни разноцветных бумажек, буклетов, блокнотов, всё это не помещается в сумку, валится из рук. Радостные, счастливые лица. Праздничный, торжественный актовый зал Главного здания. Фотография на память на ступеньках у входа. Головокружение и первые попытки познакомиться с кем-то, найти однокурсников в пёстрой толпе счастливых студентов со всех факультетов.
Всё промелькнуло как сон, как видение. Не успел никто из нас и оглянуться, чтобы ещё раз, напоследок, оглядеть праздничную залу, – как подули холодные ветры, принося облака, полил дождь, световой день уменьшился, с неба попадали груды учебников и тетрадей, и вдруг толпа людей в метро подхватила нас и начала мотать из стороны в сторону – рано утром, поздно вечером, в середине дня… Зашуршали бесчисленные бумажки, запахло котлетами из факультетской столовой, корректором и первыми выкуренными на университетском крыльце сигаретами. Сигареты дружбы, которые ты стрельнул, чтобы начать разговор с пока ещё незнакомым тебе однокурсником. Но он смотрит так приветливо, так весело и заинтересованно, и каждый из вас был готов бы поклясться, что замышляет шалость; и вот уже первые пропущенные пары, и постепенно сформировались компании, и выучены имена одногруппников; и вот пролетел уже первый месяц, и октябрь понёсся по городу, срывая листья с деревьев и шапки с прохожих, туманно обещая разрешить золотой осени погостить в Москве недельку-другую…»
Холмиков, точно очнувшись, вспомнив что-то, захлопнул книгу и поспешно раскрыл её с другого конца, там, где было оглавление. Он быстро пробежал его глазами – и тогда его взгляд, – а вместе с ним, как показалось Холмикову, и целый мир, – остановился на одной-единственной строке. Бесчисленные точки слились в волнистую мутную линию, и по ней взгляд с трудом смог, перескакивая то вниз, то вверх и сбиваясь, добраться до цифры. Когда всё же ему удалось это, Холмиков, чуть не уронив книгу, с третьей попытки открыл главу – и весь перебрался из просторной пустой комнаты на страницы книги.
Спустя двадцать минут такси класса «комфорт» уже мчало его по узким улицам московского пригорода. За окнами только начавшаяся зима мелькала чёрно-белыми картинами, грязью, заметаемой снегом, и наступающей темнотой. Такси неслось вопреки всяческим скоростным ограничениям, будто летело по воздуху, – по меньшей мере, Холмикову казалось именно так. У него стучало в висках, и голова от потока мыслей и мелькающих мимо картин шла кругом. Время исказилось, сжалось, и путь, на который обыкновенно требовалось около получаса, был преодолён будто за несколько минут. Машина взлетела на повороте, резко завернула за высокий серый забор, – и тут же навстречу ей, словно в мультфильме, выскочил низенький, выкрашенный в грязно-оранжевый цвет домик – крупная вывеска «Десять литров» светилась на нём таким же оранжевым светом.
«Остановите», – проговорил чужой, тихий и как будто севший голос.
Ещё через минуту, ровно в шесть часов вечера, Холмиков сидел уже за широким деревянным столом в дальнем углу заведения, именовавшегося рестораном, а на деле же много более походившего на шумный людный трактир города N. из классических романов, – переполненный, душный, нестерпимо шумный и сумрачный из-за маленьких окон, стен, выкрашенных в тёмно-коричневый цвет, и приглушённого жёлтого света ламп. Вопреки всем правилам, сигаретный дым плыл здесь под низким потолком и окутывал всё, будто туман.
Однако Холмиков, точно не замечая ни тумана, ни гомона, ни криков, сидел на потрёпанном черном диване и пил – стопку за стопкой он пил водку, а через некоторое время ему принесли и пиво.
«Десять литров» располагался на полупустой Тупиковой улице (которая и действительно была тупиком) небольшого посёлка Воробьи в Московской области. Около сорока километров железной дороги Курского направления заботливо тянулось через не слишком живописные земли и станцией Комариная соединяло посёлок со столицей. Общее число жителей, населяющих Воробьи, не было слишком велико, но не было и мало. В целом посёлок этот совсем ничем не отличался от всех прочих, таких похожих друг на друга, кроме одного весьма необычного факта: он был удивительно тихим. Для жизни спокойной, размеренной и уединённой, для здорового, крепкого сна, не нарушаемого ничем, ни единым звуком, пожалуй, трудно было бы отыскать – не в удалении от цивилизации – место более подходящее. Этому много способствовало отсутствие в Воробьях круглосуточных заведений, баров, ресторанов и кафе, в которых продавался бы алкоголь. Не считая небольших закусочных, которые все, точно по сигналу, закрывались в девять часов вечера, в Воробьях вообще не было каких-либо увеселительных заведений, работающих по ночам. Местный кинотеатр и цирк также, казалось, пребывали в тайном сговоре с закусочными. Магазины, большие и маленькие, подвальчики и палатки, прячущиеся за углом и в далёких дворах, вызвали бы усмешку презрения у точно таких же магазинчиков и палаток по всей России: вероятно, что Воробьи было единственным местом во всей стране, где действительно невозможно было ночью приобрести алкоголь. И, кроме того, во всём поселке лишь один продуктовый магазин вообще нарушил условия всеобщего сговора о Девяти Часах Вечера. Однако люди, бόльшую часть жизни прожившие в Воробьях, любили посёлок именно за это. Они, местные жители, сами точно воробьи, просыпались с рассветом, оживленно переговариваясь, наполняли воздух будничными, бодрыми, дневными звуками, затем трудились каждый на своем месте, пока не садилось солнце, а на ночь затихали, прячась в тени, и звуки смолкали, и даже освещение улиц, тусклое, слабое, не мешало звёздам мягко сиять в чёрном небе и в тишине.
И только одно спасение находилось для страждущих, и только один ночной кошмар терзал городок – кошмар, носящий название «Десять литров». Незаметно и неожиданно открывшись несколько лет назад на одной из полупустых улиц, где никто и не жил, в полузаброшенном здании, он, этот пивной ресторан, поначалу не привлёк к себе совсем никакого внимания. Однако вывеска невозмутимо продолжала светиться по ночам ярким оранжевым светом, и двери оставались гостеприимно распахнуты. Ближайшие жилые дома находились на расстоянии двух улиц со всех трёх сторон от «Литров» – с четвёртой стороны проходила железная дорога, за которой начинались, как это чаще всего и бывает с подмосковными посёлками, обыкновенные поля и лес. Таким образом, «Десять литров» находился на окраине Воробьёв, хотя и невдалеке от комариной станции, а сам поселок распространялся вдаль от «Литров» однообразными неширокими улочками с домами всяческими, в том числе и дачными. Незнакомый воробьям человек открыл своё возмутительно смелое заведение и не стал гасить в нём свет с наступлением ночи.
Лишь несколько дней суждено было простоять «Десяти литрам» в тягостном, но терпеливом ожидании. И стоило только предприимчивому человеку на секунду усомниться в правильности принятого им решения, как тут же стали постепенно показываться среди сереньких воробьев птички поинтереснее. Сперва они, казалось, ещё сомневались, не решались на что-то – но уже в следующую ночь заведение было полно ими, и они предстали во всей красе.
Ни одна ночь с тех пор не проходила уже в Воробьях как раньше. И лишь относительная отдалённость «Десяти литров» от тихих домиков, где мирно спали уставшие птички, охраняла их лишённый тревог сон, а заведение – от возможных на него жалоб.
Появление его в поселке, однако, не только бесцеремонно нарушило размеренность жизни. Недальновидны и весьма примитивны любые подобные обвинения в адрес предприимчивого человека и его заведения. Яблоко, предложенное змеем, лишь показало, каковы желания, таящиеся в сердце самого человека, и как плохо он умеет с ними управляться; существование возможности провести ночь на потрёпанном чёрном диване в тусклом свете жёлтых ламп, в духоте и смраде никак не обязывает ею воспользоваться. Однако неисчислимое количество людей чувствует по-другому – и потому-то ни один маленький городок или поселок не мыслим в действительности без таких «Десяти литров», и потому Воробьи поначалу всякому кажутся только выдумкой; но вот проходят годы – пробегают перед глазами строки – и всё предстает в своём истинном свете. А местные жители, вдруг обнаружив, какими оказались на самом деле их сосед, коллега или знакомый, тяжело вздохнув, свыкаются постепенно и с этим, – но всё-таки сами и до сих пор продолжают обходить Тупиковую улицу стороной.
А там каждую ночь светящееся оранжевым «Десять литров» полно до краёв, будто кипящий котёл ведьмы, – так, что и крышку приходится снимать с него, чтобы варево не переливалось через края, – иногда, несмотря ни на какую погоду, дверь остаётся открытой настежь для притока свежего воздуха. Лица всех посетителей хорошо знакомы работникам «Литров» – новых почти что не появляется, и принимаемые радушно завсегдатаи, остающиеся даже и спать на удобных чёрных диванах, делают заведению предприимчивого человека всю выручку. Потому со стен всякий раз заботливо снимаются работниками оленьи рога и головы, нависающие над спящими, а при свете дня, когда бурление зелья несколько утихает, на широкие деревянные столы подаётся и чай, и кофе, и на кухне поджариваются яичницы, – и тогда кажется, что вовсе не это место является пристанищем самых отвратительных, странных и диковинных существ с лицами и голосами едва ли человеческими. Но когда сумерки вновь сгущаются и зажигается оранжевый свет, варево тихо и незаметно начинает закипать, и, искажённое днем, всё в «Десяти литрах» вновь становится настоящим – неприкрытым и первозданным, и всё пребывает там в постоянном слиянии и смешении.
– Смешно! Смешно, что все вокруг, узнав об этой истории, точно бы решили, что я это из-за неё!.. А я это вовсе не из-за неё!.. А всё это совсем и не так! А эта даже фамилию мою не поменяла – поиграла именами, будто все они для неё на один лад! – говорил, стуча кружкой по столу, Холмиков, а маленький невзрачный мужчина, к которому он подсел, только лишь почувствовав, как разум окутывается туманом и погружается куда-то в бездну, глядел на него безразлично, не выражая ничего, кроме скуки и пустоты, и иногда отводил взгляд, ничуть не меняющийся, в сторону и тонко вздыхал. В лице его было что-то ослиное, печальное и покорное. Холмиков продолжал говорить, путаясь и заплетаясь, совершенно не видя перед собой ничего. Он торопился, повышал голос, переходил на шёпот, совсем затихал.
– Да её-то я любил, и что с того! Это было, не буду отрицать, и именно любил, не так только, шутки шутил!.. А я, оказывается, жук после этого! Что ж, и чёрт с ним, не в том даже дело! А вот хоть кто-нибудь, кроме меня, знает ли, в чём? Конечно, нет! Подумают: из ума выжил, вспоминает!.. А я сейчас скажу, всё скажу, что да как, всё выложу! Вот отвечай мне, – настойчиво обратился он к мужику, – почему? Почему, я спрашиваю! Почему я, зачем… – Холмиков приостановился, как бы решаясь на что-то. – Почему я… не написал своей книги? – выпалил он вдруг, уставившись на мужика. – Зачем я всё чужие изучаю?!.. И как смела она… это сделать! – Холмиков сверкнул маленькими тёмными глазками из-за очков на бесцветного мужчину напротив, и продолжил тоном уже изменённым, каким-то хитрым, даже радостным:
– А может и вот так: может, нет у меня ничего такого, что можно было бы «оторвать или вылить на бумагу», как там говорят, а? Где нет? – ну, в сердце, в душе, где же ещё! Может, пустота там, ни одной интересной мысли, ни одного чувства, главное – ничего своего! Всё чужие мысли и чужие чувства, всё термины, всё интер… – Холмиков запнулся, его язык не послушался, не выговорил трудное слово с первого раза. – Интер… претации… и впечатления… от того, что я прочитал у других! – он снова стукнул кружкой по столу. – А ты спросишь меня: ну вы же, Александр Андреевич, умный человек, вы же столько написали статей, вы же, в конце концов, для чего-то поступали на этот факультет, а потом вы же для чего-то остались там работать – значит, хотели этого? А я вот что тебе скажу на это: я, может, и не хотел. Я, может, всегда больше всего на свете любил литературу, всё другое и видеть даже не мог, но я, может, в своей душе всё одну и ту же – наивную! – мечту берёг, что я смогу однажды что-нибудь своё написать! Ты скажешь: а что же вы, Александр Андреевич, не написали тогда, раз так хотели, ведь человек вы не глупый? – Холмиков таращил глаза и повышал голос, продолжая иногда стучать кружкой по столу, а мужчина напротив всё так же тихо вздыхал, не находя в себе сил уйти. – Так и тут я отвечу: думаешь, не пытался, думаешь, не писал? Ха! Ещё чего: писал, да ещё как писал, пытался писать! И даже писалось, и даже выходило что-то, и пальцы стучали по клавишам, как не мои, как сумасшедшие, и думал, гениально выходит! А в итоге на следующее утро просыпался, смотрел – а там пшик один, и столько букв, тысячи, тысячи символов – а как будто белый лист! А уж вкуса-то я, по крайней мере, точно не лишён, – понизив голос, со всей серьёзностью сообщил Холмиков, – так что сразу увидел это – и до того стало мерзко, до того ужасно! Но я выдержал и это, и, не будучи человеком подлым… мелким и жалким, не будучи таким человеком, потому что я не такой человек! – он стукнул кружкой. – Я тут же и бросил эти занятия, поставил крест! И правильно поступил. Но я возвращался к этому через год, и два, и спустя много лет всё равно не прекращал попыток, и всё время я возвращался к этому, до сих пор, но каждый раз вновь и вновь я видел один и тот же результат, с разницей лишь в том, что по мере того, как я взрослел и читал все больше литературы – всякой, нашей, зарубежной, научной, – тем лучше становился мой язык – тем полнее получалось раскрыть смысл того, что мне хотелось сказать, выразить свою мысль, – но содержание, но сама эта мысль! Какими тривиальными, какими… – Холмиков остановился вдруг, сосредоточившись и желая непременно произнести одно определённое слово. – Какими опосты… левшими всему миру они были!.. Каким бездарным было содержание того, что я писал – а я и не замечал этого, пока писал! Я видел это на следующий день, или в иных случаях даже позже – через месяц, но непременно видел! Всё это было сказано тысячи раз до меня, а я лишь создавал вторичный продукт, а нет ничего страшнее, чем быть посредственностью и самому понимать это, то есть обладать достаточным вкусом, интуицией, совестью, образованием, чтобы уметь увидеть это, чтобы уметь отличить хорошее от плохого, чтобы уметь честно сказать о себе: «Я посредственность!» Какое это горе для человека, который хочет быть гением, который мнит себя мыслителем, который так себя любит и превозносит! А тем не менее видит, что он – пшик! Не всем, не всем ведь свойственна эта лихорадка, это желание быть первым, что-то творить – многие довольствуются малым и живут спокойно – вот как ты, например… – добавил вдруг Холмиков, обращаясь к мужчине напротив. – Но горе тем, кто достаточно развит и достаточно самолюбив, но при этом недостаточно оригинален и самобытен! – при этом слове он поглядел мужчине прямо в глаза и сделал жест правой рукой, будто ввинчивал лампочку. – Но ты скажешь: а как же многие люди, что занимаются переводом, или историки литературы, критики и вообще все те, кто изучает то, что другие люди создают! Ты скажешь, что же, им всем, получается, нужно дружно забраться на подоконники? Скажешь: ведь их деятельность полезна, необходима для человечества, и будешь прав! Только одно лишь здесь не сходится: меня всё это в какой-то момент – уже пару лет как – перестало удовлетворять, совершенно перестало. Я чувствую, что занимаюсь ерундой, которая никому не нужна: обсуждаю со всех сторон какие-то книжки, трактую их так и эдак, спорю об истинном смысле, обсуждаю возможные методологии анализа! – а зачем? Раньше я думал, это нужно тем, кто сам не в состоянии разобраться в том, что он прочитал, – якобы, на помощь ему придет критическая статья. Так-то оно так, но мне опротивело всё это. И все те, кто не может понять литературу без анализа и критической статьи! А как же биографии писателей, комментарии к их книгам? Да, всё это нужно, – но я не хочу больше этим заниматься, я недавно понял, что всё, чего бы я истинно хотел, – это создать что-то своё. И коль скоро я честно признался себе в этом и одновременно в невозможности этого, жизнь показалась мне бесполезной. Мне тридцать пять лет. И дальше ничего не изменится – я ничего не создам, потому что моя душа не способна к этому, – и к чему тогда жить? Всё, на что я гожусь, это жаловаться и заниматься… самоанализом. Даже семья не принесёт мне полного счастья, я это знаю точно. Чувство, как будто мне не нужна обычная жизнь, а необычной у меня никогда не будет!.. И как смела эта!..
Мужчина напротив продолжал глядеть бесцветно и безучастно, изредка поглядывая на Холмикова пустыми серыми глазками. Холмиков замолк и вновь поглядел вдруг на него как в самом начале – мрачно, недоверчиво. Вдруг что-то в нём зашевелилось, задрожало, и пальцы сжали ручку пивной кружки. Он начал глубоко дышать, сердце у него забилось, и, повысив голос, Холмиков закричал, смеясь и смотря прямо на мужика:
– Ну и рожа у тебя! Ну и дурак! Вот же осёл!.. Тебе бы уши, и будешь совсем осёл! Ха! Бывают же такие в природе, ну настоящая ослиная рожа!..
После этой фразы всё для Холмикова вдруг вспыхнуло и померкло вокруг, опускаясь куда-то на сумрачное дно. Схватившись за стол, Холмиков рухнул на пол, чувствуя, как что-то тёплое течёт по его губам и подбородку. Бесцветный мужчина, недолго думая, так же горестно и тонко вздохнув, вдруг встал и выразил своё мнение по поводу ослиной рожи тяжёлым мясистым кулаком.