Читать книгу Сны в руинах. Записки ненормальных - Анна Архангельская - Страница 15

Часть 1 «Тропа героев»
XIV

Оглавление

Я слушал тихий голос Венеции, её слова, которые словно с трудом понимал, не принимал, но они скатывались мне в душу раскалёнными угольками, тут же терялись где-то там и гасли. Нас разделяла тысяча километров, и может, поэтому мы оба были спокойны. Она старательно что-то поясняла, прохладно извиняясь, а я выслушивал эти новости и чувствовал лишь какое-то странное неудобство. Будто что-то в груди было смято, небрежно заломлено и теперь мешало, как перекрученная лямка на плече.

– Прощай, Венеция, – холодно сказал я, дослушав всё то, что она говорила, будто обязанностью моей было выслушать решительно всё, без остатка, до последнего её вежливого вздоха. Наверное, просто не хотел ей грубить, бросая трубку. Ведь когда-то она для меня много значила. Пусть и не так много, как ей того, возможно, хотелось.

Выдохнув из себя неутешительные новости моей личной жизни, слегка раздражённый этим разговором я пошёл на склад. Завтра должна была быть инспекция, и нас подрядили таскать и пересчитывать коробки, мешки и уйму всякой всячины, дабы высокое начальство осталось довольно. Расти уже был там.

– Тейлор, где тебя носит?.. – он вдруг запнулся. – Ты чего белый такой? Что случилось?

Белый? Хм… Я ничего не чувствовал, кроме какой-то усталости, поспешившей возникнуть от предвкушения долгой и нудной работы в душном помещении. А оказывается, необязательно что-то и чувствовать, чтобы побелеть.

– Ничего не случилось, – равнодушно ответил я. – Венеция замуж выходит.

– Вот су… – споткнувшись об мой свирепый взгляд, Расти глотнул остатки ругательства.

Это моя девушка. Пусть бывшая, пусть неверная, но моя. И только я могу её оскорбить. Если захочу. А я не хотел. Я вообще сейчас ничего не хотел. И Расти рассудительно не стал выдавать не нужные никому из нас комментарии к этому известию.

Мы таскали тяжёлые ящики, сортировали и упаковывали, лазили в духоте по секциям и ячейкам, сверяли инвентарные номера, снова рассортировывали и раскладывали по местам, номерам, размерам… Томясь от жары и неинтересной, тупой, но необходимой кому-то работы, я думал о том, почему же всё-таки ничего не чувствую. Ни грусти, ни боли, ни раскаяния. Ни желания бежать куда-то, чтобы всё исправить, чтобы просто посмотреть ей в глаза. Лишь уязвлённое самолюбие вяло откликнулось на слова Венеции. Но уколы гордости, безусловно, не единственное, что должен бы испытывать человек, после долгой и вынужденной разлуки с девушкой вдруг услышавший: «Прости, я больше не могу быть с тобой». Нам ведь было хорошо вместе… Даже больше, чем просто «хорошо». Мы прожили рядом почти год, вместе просыпались и засыпали. И хотя бы из какого-то внутреннего уважения к этому году должен я был почувствовать хоть что-то человеческое, сентиментальное, какую-то тоску или жалость? Расти сказал, что я побледнел… Отчего? Значит, всё же что-то вздрогнуло в душе, что-то заболело? Но как может быть, что я об этом не знаю, будто скрыл свою боль от себя самого и забыл об этом? Бессмыслица какая-то…

Меньше полугода понадобилось Венеции, чтобы перечеркнуть те два года нашей жизни, начавшиеся встречей в приюте и закончившиеся только сегодня десятком официальных слов. Меньше двух месяцев понадобилось мне для того же… Ещё на тренинге я перестал о ней думать и оправдывал это тяжестью обучения, бешеным ритмом новой, не спешившей радовать позитивом жизни. Я надеялся, что моё сердце просто спрятало чувства, хранило их в безопасности. Что оно не забыло ту ночь. И что сто́ит мне увидеть Венецию, прикоснуться к ней, ощутить тепло её губ, как моё сердце тут же проснётся, вспомнит что-то таинственное и удивительное, что сумело уже когда-то испытать.

Но ничего подобного в нашу встречу не произошло. Я ошибся в себе же самом. Впервые я не смог узнать собственную душу…


Красивая, но какая-то совсем чужая, непривычная Венеция выбежала мне навстречу. Вероятно, и она увидела во мне кого-то незнакомого, окрепшего и помрачневшего после жестокой муштры. Нам обоим стало как-то неловко в тот миг, и мы оба заметили это смущение друг в друге. Каждый из нас почему-то рассчитывал увидеть того человека, чью руку отпустил почти три месяца назад, словно забыв, что время идёт и меняет и нас, и всё вокруг. Стыдясь вежливо-радостных слов, своих деланных улыбок, но всё равно улыбаясь, потому что не в силах были признаться ни себе, ни кому-либо в неожиданной и неприятной отчуждённости, мы гуляли по городу, по заброшенному миру общих воспоминаний. Как давние, успевшие забыть друг про друга знакомые, которые случайно встретились, и которым, в общем-то, не о чем говорить, но говорить приходится.

Я не понимал, что происходит. Венеция так близко, что я легко могу прикоснуться к ней. Не об этой ли встрече я мечтал, когда не мог уснуть в казарме? Чего же ждёт моё сердце, чего ещё ему надо?! Я пытался держать в памяти ту ночь, убедить себя, растолкать своё сердце, спешно отыскать те спрятанные ощущения, которые оно, как вор, не хотело мне возвращать. Все те прекрасные фантомы любви и восторга ускользали теперь, пропадали, как долго и неумело хранимые ценности, рассыпающиеся в прах при первом же прикосновении. Будто я ленился удержать их, не хотел принять эту иллюзию эмоций, навязанную сознанием обязанность чувствовать. Равнодушие, как вода, медленно наполняло моё сердце, растворяя этот гаснущий мираж. Не спокойствие, а именно какое-то холодное, неестественное, упрямое безразличие к Венеции, ко всему, что между нами было… Ко всему, что могло бы быть…

Почему она стала мне совсем чужой?

Быть может, вынужденно запертое в моей душе то похожее на любовь чувство, та страсть, с которой с первого дня разлуки я ждал этой встречи, просто истлела, так и не найдя выхода, выжгла саму себя. В какой-то момент я просто перестал чувствовать её в себе, больше не рвался к телефону, трясущимися пальцами набирая номер рядом с такими же вздрагивавшими от тоскливого нетерпения страдальцами. В суматохе построений и криках сержантов я упустил момент, когда попросту бросил Венецию где-то там, навсегда оставил в темноте ночи. Ночи, ставшей последней для нас…

С тёплой, отстранённой вежливостью я рассеяно слушал её весёлую, но будто спешащую куда-то болтовню, благодарный за всё то, что она подарила мне, чему научила и чем обогатила и разукрасила мою жизнь. Формально улыбающаяся благодарность. И ничего больше.

Венеция говорила без умолку. Расспрашивала про армию, шутила, нарочно и смешно коверкая звания и термины, ужасалась потным, пыльным подробностям тренировок. Рассказывала про свою учёбу, про то, как организовала выставку картин своей матери, и как всё это здорово удалось. Мне, отвыкшему от такого лёгкого общения, было приятно узнавать новости из её жизни, уже хорошо отточенные в рассказах друзьям и знакомым, живые, увлекательные и интересные. Но она будто кружила вокруг да около, лёгкой светской манерностью, занимательными историями стараясь не задеть чего-то главного, опасливо обходила это что-то. И я не мог понять почему. Почему она тогда не отважилась спросить напрямую, не вынудила меня ответить на вопросы, наверняка волновавшие нас обоих? Или она боялась меня? Того, чему меня обучали? Быть сильным и безжалостным, идти вперёд, не оглядываясь, и убивать, не задумываясь… Или того, что после вынужденной «голодовки» мои инстинкты накинутся на неё с грубыми поцелуями и приставаниями? Что я изнасилую её, как только мы останемся наедине?.. Возможно, всё это понемногу давило на неё, сковывало какой-то подсознательной опасностью. Не знаю…

И каким же монстром я привиделся ей тогда? Но выяснять это теперь уже поздно и бессмысленно.

…Я уехал тем же вечером, хотя вполне мог остаться ещё на день, но посчитал, что это будет трудно для нас обоих. Трудно искать предлоги для разговора. Трудно остаться наедине ночью. Или не остаться и найти объяснение почему, которое бы не задело и не оскорбило никого из нас. Она не хотела мне лгать, выдумывая несуществующие причины, но и решиться на что-то большее, чем простые прогулки, тоже, по-видимому, не хотела. И когда я сказал ей, что должен попрощаться уже сегодня, мгновенное, едва замеченное мною облегчение промелькнуло в её глазах. И несмотря на то, что это было лишь на миг, на крохотную частицу времени, несмотря на то, что следом была неприкрытая, искренняя и трогательная печаль, какое-то робкое отчаяние даже, но именно этого мимолётного облегчения я так и не смог ей простить. Того, что пусть не успев сама заметить этот вздох освобождения собственной души, она всё же на долю секунды была рада тому, что я уезжаю. И эта доля секунды захлестнула моё сердце обидой, бессильной ревностью и помнилась ещё очень долго.

Уже в аэропорту я всё же поцеловал Венецию. Так, как, пожалуй, должен был поцеловать ещё при встрече, но почему-то не осмелился. И в тот момент что-то всё-таки вздрогнуло во мне, запоздало и безнадёжно что-то встрепенулось в сердце. И попроси она меня остаться, я бы остался. Но она не попросила, и я даже не знаю, хотела ли… Никогда не повторявшая свои ошибки дважды, Венеция не стала плакать и хвататься за мои руки как когда-то. Всё, что осталось у меня на память, – один поцелуй – восхитительная весточка из прошлого. И наивное чувство взволнованной гордости. Ведь всегда приятно целовать у всех на виду красивую, обращающую на себя взгляды девушку. Даже если знаешь, что это на прощание…


Я мучился от равнодушия так же, как мучился бы от разочарования или грусти. Я злился на собственное сердце – какое-то неуклюжее и неумелое, – даже в такой, казалось бы, простой ситуации не способное переживать как все. Меня почему-то угнетала эта невозможность моей души проявлять правильные человеческие эмоции, которые я будто спрятал сам от себя, как-то абсурдно и пугающе, нарочно играясь в бездушие. Я привык вчитываться в своё сердце, копаться в эмоциях и ощущениях, анализировать любое чувство, нудно и внимательно изучая детали и малейшие оттенки. И теперь мне словно нечем было заняться. И это раздражало.

– Так и будешь тут сидеть? – Расти осторожно присел рядом.

Иногда он начинал общаться со мной как с душевнобольным, которого доктора запретили волновать, и который внезапно может накинуться и искусать, как бешеная собака. Временами меня даже веселила эта его манера как будто подкрадываться и заранее успокаивать мою им же самим придуманную истерику. Но сегодня моё раздражение пустотой ощущений и правда накинулось на Расти, его тихую, старательную и совершенно бесполезную деликатность.

– Я – ненормальный? – как можно сдержаннее, досадно сознавая всю глупость прозвучавшего, спросил я.

Расти опешил и сразу насторожился, уже одним этим выдавая моей болезненно-обострённой мнительности утвердительный ответ.

– В каком смысле? – уклончиво и бестолково спросил он.

Меня начинала увлекать эта игра в кошки-мышки, нервозно, но всё равно заманчиво, балуя мою душу хоть каким-то подобием эмоций. Прямолинейный до грубости со всеми другими Расти только со мной иногда начинал бродить по каким-то загадочным, неизвестно кому нужным смысловым лабиринтам, изображая учтивость и понимание. Будто заслонялся этими ухищрениями вежливости от меня. И почему он это вытворял, мне теперь захотелось выяснить.

– В прямом, – уже не скрывая язвительность, я попытался вызвать его на откровенность. – Считаешь, что я сумасшедший? Признай, что думаешь так иногда.

Расти молча и спокойно смотрел на меня, испытывая терпение, топтался по моей раздражительности, словно бы совсем её не замечая.

– Что молчишь? – не выдержал я его равнодушия.

– Да вот соображаю, когда ты головой успел треснуться настолько, чтобы вопросы такие задавать. Или после тюрьмы и армии рвёшься ещё и в психушку на экскурсию сбегать?

Я усмехнулся, подозревая, что Расти не собирается позволять мне рыться в его душе, зло потешаться с его нервами. Потеряв надежду развлечь себя перепалкой, я замолк.

Но Расти вдруг решил организовать сеанс психотерапии, абсолютно неверно расценив моё хмурое молчание:

– Я тоже психовал, когда барышни заявляли мне нечто подобное. Один раз даже пошёл и настучал по лицу одному такому новому избраннику. Зачем сам не знаю. Так что не считай, что ты один злишься в такой ситуации. Если бы за это диагноз приписывали, то все мужики давно б по палатам сидели и успокоительное по часам пили.

Примерив слова Венеции на себя, Расти ошибочно выдал мне в своём воображении те чувства, которые испытал бы сам на моём месте, не угадав, что именно отсутствие этих естественных для кого угодно эмоций и отравляло сейчас моё сознание. Я зло засмеялся, уязвлённый его самоуверенностью, тем, что он посчитал мою душу такой легко понимаемой тогда, когда я сам запутался в ней, сам не мог ничего понять.

– Спасибо, что так тактично сообщил мне о необходимости похода к психиатру, – я, сам не зная отчего, вдруг захотел ему нагрубить, сорвать в крик, чтобы сбросить свои нервы в эту ссору, как в топку, разбудить своё сердце, пинками вогнать в хоть какие-нибудь переживания.

Но Расти, закрывшись от выпадов скучным сочувствием моей выдуманной боли, не соизволил устроить мне это баловство.

– Ничего, перебесишься, – бесстрастно сообщил он.

Я обессилено вздохнул. Мне всегда было трудно говорить правду, а когда это касалось моих чувств – каких бы то ни было, – то эта трудность граничила с каким-то почти стыдом, что ли. Будто я вынужден был обнажаться при ком-то, добровольно выдавать собственные слабости и уязвимость. Но намёков Расти понимать не желал.

– Не перебешусь, – я устало «выложил карты». – Потому что не бешусь и не бесился. Потому что ничего не почувствовал, когда Венеция поделилась своими планами на будущее. Вот и скажи мне теперь – это ненормально?

– Вижу я, как ты не бесишься, – Расти упрямо не хотел принимать мою бесчувственность на веру.

Я покачал головой, уже жалея, что завёл этот разговор. Не знаю почему я вдруг решил, что Расти сможет помочь мне распознать то, чего, возможно, и нет вовсе. Время и расстояние легко излечили тоску по Венеции, и стоило ли удивляться, что моё сердце не пожелало рыться в пыли подзабытых отношений, вытаскивать на свет притворную грусть ради моего дурацкого успокоения, стремления быть как все, усвоенного знания как именно надо правильно терзаться. И словно подтверждая эту мысль, Расти вдруг надумал развернуть свою проповедь на 180°.

– А если не чувствуешь ничего, так это даже лучше. Значит, сам видел уже давно, что эта… что Венеция тебе не подходит. И к чему тогда мучиться? Я лично вообще не представляю, как ты протянул с ней так долго…

Моя растравленная, раззадоренная душевная чуткость моментально вцепилась в эти неосторожные слова, в какую-то интонацию даже, тенью скользнувшую между строк. Грубая и тревожная догадка прохладой легла мне на лопатки.

– Ты, я смотрю, успел хорошо её изучить, – я стоял спиной, не желая видеть его глаза, не в силах натолкнуться на легкомысленную ложь и унизить нас обоих сознанием этой лжи.

Я ждал возмущения и крика, которые спасли бы нашу дружбу, хотя и знал, что это лишь пустая, ничего не стоящая надежда, глупая, суетливая трусость после так храбро сорвавшихся слов. Зло усмехаясь, я толкал свою решимость в спину, понимая, что ничего хуже нельзя и придумать, чем вот так остановиться на полпути, слишком поздно послушаться малодушия и отступить, навсегда отравившись так и не разрешившимися сомнениями. Какая-то холодная ярость душила меня, медленно и с удовольствием вгрызаясь в сердце. Я бесился оттого, что, так долго томясь этими вопросами, всё же стойко держал их на привязи, и почему-то именно теперь бессмысленно, нескладно, неизвестно зачем, будто уколотый в бок каким-то чёртом, встрял в этот ненужный, пошлый разговор. Словно от какой-то дурной злости решив угробить вместе с призраком личной жизни ещё и дружбу.

Зная уже совершенно точно, что не хочу слышать ответ, но зная с такой же самой точностью, что и без ответов уйти не смогу, как канатоходец над пропастью, которому никак нельзя останавливаться, я собрался с духом и развернулся к Расти:

– Не поделишься подробностями?

Он растерянно кашлянул, и моё сердце пропустило пару ударов.

– Ну давай, Расти, говори уже, пока я фантазию не подключил, – я устало злился от необходимости подбадривать ещё и его, ускорять убийство собственных нервов и без того израненных услужливым, подсовывающим гнусные, выдуманные детали воображением.

– Я с ней не спал, – вдруг проговорил Расти, будто на что-то решившись.

И именно эта интонация признания, эта тщательность в подборе слов, так резко отличавшаяся от смысла сказанного, и не дала мне облегчённо выдохнуть. Расти, определённо, не хотел врать, но и всей правды сказать не желал. Цеплялся за свою скрытность, рассчитывая удержать какой-то последний рубеж нашего братства. Но моя впечатлительность губила нашу дружбу куда активней, чем нечто скрываемое им. А потому я не дал ему отмолчаться.

– И чего тогда краснеешь как девственница?

Расти снова подавился смущением.

Я мысленно заряжал пистолет.

– Потому что пытался, – наконец-то сдался Расти.

Но мне эта капитуляция мало чем помогла. Я просто не смог воткнуть эту идею в мозг.

– Ты пытался переспать с Венецией? – я старательно разделял слова, понимая, насколько глупо звучит это уточнение, но панически не желая поверить, что Расти говорит именно об этом. Я всё ещё сопротивлялся, боясь уже очевидного факта.

Расти послушно и недвусмысленно кивнул, лишая мою трусливо-терпеливую надежду последней зыбкой опоры.

– Зашибись денёк! Столько нового узнал, – яростно и бестолково я теперь мечтал лишь никогда не начинать этот разговор, нелепо и жестоко похоронивший нашу с Расти дружбу. Но слишком поздно я захотел забыть про эти десять минут, зачеркнувшие почти пять лет доверия, взаимопомощи.

Мне нужно было время, чтобы хотя бы попытаться сложить всё это в голове. И я ушёл, оставив Расти в одиночку отбиваться от комплекса вины.

Сны в руинах. Записки ненормальных

Подняться наверх