Читать книгу Сны в руинах. Записки ненормальных - Анна Архангельская - Страница 20
Часть 1 «Тропа героев»
XIX
ОглавлениеОставив Расти упорядочивать его растрёпанные мысли, успокоиться и выкинуть за ненадобностью свирепую мрачность загнанного в угол, я ушёл, сберегая в душе ещё не вполне осознанную, но уже принятую сердцем разгадку. То, отчего я так бесился последние дни, что раздёргало мои чувства непониманием и обидой, все эти пёстрые, сложные части вдруг совершенно неожиданно стали собираться в нечто осязаемое. И даже поразительно сейчас было, как раньше я этого не видел, не мог сложить.
Как же мог я забыть про эту коварную манеру Венеции затаиться и ждать? Готовить усердно и неспешно свою месть, держать её при себе, воспитывать и лелеять, чтобы в самый неожиданный момент вручить обидчику, который уже, быть может, и забыл вовсе, чем и когда обидел, какой подлостью заслужил этот дар злопамятности. Но в мире Венеции давность оскорбления никогда не служила оправданием, никогда не отменяла казни. Была в этом какая-то странная душевная скаредность, какое-то трепетное отношение к своим стараниям и вдохновению в подготовке любой, пусть и самой мелкой расплаты – ведь нельзя же вдруг взять и выбросить такой ценный, мастерски отшлифованный и чаще всего эксклюзивный продукт. Стоило ли удивляться, что даже в армии я не увернулся от её обидчивой памяти? И очень может быть, что именно тот день и стал основой стройной, прохладной, ироничной мести. Наивный Расти полагал, что остановила ту измену нелепая случайность, оплошность чувств. Но я готов был поспорить на что угодно – совсем не случайно заглянул он так «не вовремя» в её глаза, совсем не из вежливости познакомила она его со своей злостью. Моя ласковая, нежная, весёлая и понимающая Венеция могла иногда превращаться в изумительную стерву. Тем более опасную, что отыскать в ней нарочно ту злую умницу было почти невозможно. И то, что внимательный Расти, великолепно умевший порой раскусить даже Вегаса, нудный и опытный в своей внимательности, вдруг проглядел такой очевидный подвох, сильно меня развеселило. Венеция завлекла Расти именно туда, куда рассчитывала, запутала и бросила там, пристроив на его плечах тщательно отмерянную тяжесть вины. Артистично и кротко, с трогательной печалью в глазах дождалась, пока бедняга сообщник, обессилевший в попытках выбраться из этих искусных сетей, уставший возиться с охапкой вины и собственной честностью, сам принесёт право распоряжаться его принципиальностью, отдаст ей в руки, в единоличное пользование все эти решения.
Я почти гордился Венецией, её искусством умело подделывать и заменять едва ли не любые чувства, «ненароком» и вовремя подставлять их чужому тщеславию, именно этой «случайностью», будто бы неумением скрыть их и подтверждая их подлинность. Бедный Расти… Иногда его сердце было невероятно, потрясающе уязвимо. И хоть тихая грусть Венеции, так тронувшая его тогда, возможно и даже скорее всего, была вполне искренней, только вот рождена она была совершенно иным, ни к Расти, ни к отчаянию провинившегося отношения никакого не имевшем. Но заметив лишь блик чувства, лишь тоскливый намёк на страдание, затаённо-романтичный Расти тут же додумал и облагородил этот едва выглянувший на свет признак раскаяния. Как и кто угодно, он смотрел на Венецию, на её эмоции через призму своей души, перекрашивая в собственные цвета любое замеченное чувство. А женская красота и вовсе сбивала его с толку, словно бы совсем другие правила существовали в его мире для очаровательных дам.
Кто же именно из нас двоих должен был стать тем ревнивым рыцарем и уберечь хрупкое девичье сердце от монстра измены? Ждала ли она от меня этого залога влюблённости, бесспорной демонстрации, что мне не наплевать на то, с кем она и зачем? Или же только Расти и был в её игре той глупой пешкой, послушно подарившей такой восхитительный шанс – при расставании лишить меня ещё и лучшего друга? И что было бы, не согласить мы примерить выданные маски? Правда ли Венеция так лихо просчитала меня и его, заманила и столкнула, вооружив своей хитростью? Или же это была одна из тех причудливых и неуправляемых жизненных историй, когда всё вдруг сходится одно к одному, ловко расставляет в судьбе фрагменты обстоятельств и событий – безошибочно и в срок, – точно всё это кем-то спланировано и пущено в ход? Может, и не было в помине никакой злой авантюры, подбиравшей малейшие обиды и копившей их в затхлых тайниках прошлого? Может, было одно только непостижимое сплетение нервов, развлечение каких-то сил, нам не понятных и веселящихся с нашими судьбами? Может, и месть, и злость придирчивой памяти, в которых я поспешил обвинить Венецию, на самом деле – одна лишь моя фантазия, никого не щадящая и никому не подчиняющаяся?
Возможно…
Но в силу особенностей своей натуры я прежде всего остального рассмотрел именно месть, некий заговор, из всей палитры цветов первыми выбирая те, что потемнее, параноидально высматривая в любом чувстве – в чём угодно – таинственные и устрашающие оттенки чёрного. Почему-то я не хотел или боялся полагаться на искренность, рисковать, безрассудно доверяясь такой нестойкой гарантии. И что Венеция если и не рассчитала сразу, то уж в высшей степени умело распорядилась тем, что судьба предоставила в её пользование, я был уверен. Только вот почему она ждала так долго?
Каждый раз, обижая её нечаянно или умышленно, неуклюжей шуткой или банальной неосторожностью, я копил этот запас мстительности, чтобы однажды всё-таки услышать: «Мы никогда не подходили друг другу, оба это знали. И наверное, нам не следовало даже встречаться. Всё это случайность…»
Как же, случайность… Глупость, затянувшаяся на два года? Ох уж этот её гонор, не отпускающий душу на произвол сердца, словно ледяной стеной отгораживающий всё то тёплое и беззащитное, чего так много было в Венеции, но что она будто стеснялась предъявлять миру…
Или снова я додумывал за неё, искал то, чего не было вовсе? Суетившееся самомнение рыскало между строк, выискивало в интонациях пленённые гордыней чувства…
Нет, что-то всё же было между нами, что-то наивное и чуткое, что держало нас вместе. Расчёт? Привязанность? Сомнения? Любовь? Но почему-то именно теперь я вычеркнул любовь из всех возможных причин. Моему сердцу так стало значительно проще. Слишком многие вопросы всё ещё ждали ответов, и я не хотел выпускать к ним ещё и неопределённость, загадочность такого призрачного понятия. Я попросту устал бродить по лабиринту своей души, неприкаянно скитаться по собственным эмоциям.
Венеция всё же бросила мне свою ловкую месть. Но бросила уже в спину, почему-то упустив момент, когда боль от её слов стала бы невыносимой, растерзала бы мне сердце на самом деле, а не только во многом воображаемым оскорблением. И если бы не Расти, так неаккуратно рассыпавший шипы давней обиды у меня на пути, то, быть может, я и вовсе бы не пострадал. Этой исповеди испуганного будущим сердца, откровенности, так внезапно нахлынувшей на Расти, никто не мог вычислить…
Какой-то дьявол потешился, свёл нас троих вместе, так или иначе ранил каждого из нас. Вернул меня зачем-то в тот день. Первое наше с ним близкое знакомство…
Я помнил лишь обрывки того дня, какие-то смутные и трепетные клочки, сохранённые памятью… Маленький праздник моего окончательного освобождения из-под гнёта бдительности казённого надзора. День, когда у меня наконец-то появилось то, что отныне я мог по праву называть домом – маленькая квартирка в тревожном, не самом безопасном и чистом переулке, но моя и только моя. Первое место в моей жизни, где существовали только мои правила, без примесей и довесков, куда я мог приходить в любое время дня и ночи без необходимости оправдываться и хитрить. Только я и Венеция. Всем остальным вход исключительно по приглашениям. Это было время какого-то бурного, абсолютно неуправляемого восторга. Наконец-то я жил как хотел. И та гулянка была чем-то вроде новоселья, шумного праздника моей самостоятельности. Но как обычно и бывает с сорвавшимися с цепи воспитательного внимания – будь то родительского или любого другого, – опьянение свободой быстро затмилось опьянением натуральным. Спиртное ударило в голову, а музыка, гвалт, шальная радость воли добили мой рассудок. Какой-то неуёмный молодецкий бунт захватил меня и понёс, как мифическая буря, насланная жестокими богами в наказание за человеческую дерзость.
…Помнил, как Венеция держала мою руку, не давала вырвать ладонь, гневно смотрела на меня узкими и тёмными от злости глазами. Я не мог сейчас отыскать в памяти именно те слова, что услышал от неё тогда, но точно знал, что спасала она меня от того, чего сама боялась панически, нервно, почти до истерики. Того, что едва не сгубило её мать, едва не покалечило её собственную жизнь, вбросив в мой беспощадный, непримиримый, завистливый приютский мир, натолкнуло её судьбу на меня. Наркотики в любом виде пугали Венецию как-то неожиданно – стойко и болезненно, – превратившись в какую-то бесконтрольную боязнь, пожалуй, даже фобию. Давние кошмары её детства… И, хватая меня за руки, словно удерживая от шага в пропасть, видела которую лишь она одна, как поводырь упрямого, самоуверенного слепца, она пыталась увести меня от того обрыва. Но я больше никому не желал подчиняться… Алкоголь иногда делает из человека совершеннейшего дурака, так что даже абсолютная глупость не смущает, а принимается легко и доверчиво. И, добровольно заразившись этой искусственной дуростью, я не рассмотрел в отчаянной, властной злости Венеции мольбу почти слёзную, такую, которой никогда до того в ней не замечал.
Не знаю точно, перепутал ли я эти просьбы с попыткой управиться с моим нравом или попросту проигнорировал такое очевидное отчаяние, только та крошечная таблетка всё же растворилась в моём сознании, понеслась с кровью по всему телу. Мне стало приятно и спокойно со всеми этими пьяными, осоловевшими от волшебной химии людьми. Тёплое, весёлое чувство укутало меня в какие-то мягкие, нежные прикосновения мира. Я будто растворялся во всём этом хаосе из предметов, стен, людей, звуков и ощущений, впитывал его, сливался с ним во что-то единое, никогда доселе не существовавшее. Всё стало как будто ярче, цветней, чем обычно. И я с какой-то восхищённой готовностью воспринимал эту неожиданную яркость словно отмытого от старой пыли мира. Что-то неведомое и чудесное обняло меня, по-хозяйски распоряжаясь, закинуло все мои проблемы, тревоги и переживания куда-то очень далеко. Мне хотелось прыгать и кричать от радости, смешивать свой восторг с грохотом музыки, буйством людского гвалта, упиться им до обморока. И эта истерия, эта страшная смешливость растрепала мою душу на сверкающие, забавные клочки.
Какая-то девушка – боже, какой же красивой она мне показалась! – подсела к нашей угоревшей от счастья компании, заглядывала мне в глаза, целовала долго и восхитительно, словно стремилась отпить от моего блаженства хоть несколько глотков. Тогда мне подумалось, что большего наслаждения в мире не существует. Ведь ничего прекрасней я просто не мог представить…
Не знаю, может, и вправду я не понимал тогда, что оскорбляю Венецию, дополняю её обиду ещё и этим гнусным унижением. Незаслуженно, непозволительно, грубо. Но сейчас та разгульная мерзость моей души, – понимаемая или нет, – была мне одинаково противна. Вся муть, годами оседавшая где-то, словно всколыхнулась, отравила какой-то гадостью. А я всё равно пил этот ядовитый настой, как жаждущий в пустыне, счастливо и захлёбываясь, не замечая тошнотворного вкуса. И быть может, то, что я всё же осознавал что делаю, всю эту глупость и безобразность, было ещё отвратительней временного слабоумия, алчущего только удовольствий.
Расти осторожно выловил меня из мимолётного любовного опьянения, встряхнул мой разум упрёками – бесцеремонно, упрямо, как умел только он. Но слишком плохо он знал Венецию, если считал, что неуклюжее, пьяное извинение, бормотание ничего не стоящих слов способно укротить её раскалённую злость, рождённую подлым, циничным действием, заведомым оскорблением, доказательством которого и был я сам. Такие номера с Венецией никогда не удавались. И с весёлой развязностью, больше для того, чтобы внушить самому себе свою правоту, покрасоваться ею перед Расти, заткнуть его занудные принципы, я пошёл к Венеции… Очень неясно я помнил ту оплеуху – что-то яркое, звенящее в ушах, на миг взбудоражившее в сердце обиду, странную и обострённую, почти до слёз, по силе чувства никак не соответствовавшую простому и миллион раз заслуженному шлепку по лицу. Но этот миг слабости едва успел мелькнуть, а маятник моего настроения уже нёсся в противоположную сторону, снова топил меня в пленительном, искрящемся, совершенно ненормальном счастье.
…Напомнив сейчас себе эту пощёчину, я снова невольно гордился, что даже в том практически невменяемом, действительно близком к безумию состоянии я всё же не позволил себе и мысли ударить в ответ, пусть лишь словом. Я просто оставил Венецию наедине с её гневом, своим дурным смехом добавив ещё пару мелких причин упорствовать в мести.
Заполняя всего себя судорожным поиском ощущений, давясь ими, как свихнувшийся обжора, требуя всё новых и новых порций, я словно никак не мог остановиться в веселье, добровольно отказаться от потрясающей, никогда ранее не испытанной отзывчивости души. Любое простейшее действие, предмет, даже незамысловатый, случайный блик света рождали в ней удивительные переживания, трепет от чего-то возвышенного, вселенски-сложного и вместе с тем предельно ясного. Казалось, не осталось в мире ничего невозможного, непознанного, ничего, что нельзя было бы отыскать, пощупать и бросить забавляться своим эмоциям, как долгожданную игрушку. Восхищение и радость, восторг и печаль, спесь и нежность – неимоверное количество чувств словно существовали одновременно, не смешиваясь и не мешая друг другу. Просто толпились в моей душе, и она вольна была в доли секунды испробовать каждое из них.
Несмотря на то, что тот час моей жизни вспоминался с трудом, как через мутную завесу, которую никакие усилия памяти не могли разорвать, я хорошо запомнил ощущение именно этого почти полёта, какой-то духовной невесомости. Именно тогда я и вёл себя как буйно помешанный. Влекомый странным любопытством, объяснить которое я не мог ни сейчас, ни тогда, я и заигрался со своим диким экспериментом с агрессией и страхом. Я не помнил ножей, но точно помнил, что захотелось мне кого-нибудь сильно напугать – прыгнуть с крыши, выстрелить в воздух в толпе и посмотреть, что будет. А Расти просто попался этой моей ужасающей, идиотской затее. Из-за этого восторженного безумства он теперь и впрямь считал, что я мог бы зарезать кого-нибудь, убить просто так, за глупую пощёчину. Только вот ирония в том и состояла, что пока я развлекался наедине с собственными бесами, пока Расти не влез в моё буйство со своими кулаками, я и не думал кидаться на кого-то. Но ударив меня, он будто пробудил нечто, затоптанное весёлыми плясками, какую-то неподдающуюся описанию ярость, настолько сильную, что я даже замер, ощутив её внутри. Пинать меня, видно, входило у Расти в привычку, и какой-то демон безумия, стороживший мою душу, назойливо нашёптывал мне этот глупый вывод. В тот момент странная пустота, похожая на абсолютное спокойствие, воцарилась во мне. Тишина ощущений почти торжественная, которую рождает преддверие чего-то жуткого, какой-то неизбежной катастрофы. На очень короткое время все чувства затаились где-то, будто попрятались по углам, чутко выжидая, как мелкие зверьки перед надвигающимся чудовищем. Эта тишина показалась мне тогда чем-то оглушительно страшным, грозящим сорваться и расколоться. Словно откатилась огромная волна, уволокла за собой всё весёлое и язвительное, нервное и отчаянное бешенство моего нрава. Собирала в единое целое гнев и ярость, злость и обиду, чтобы обрушить эту сплочённую, непобедимую силу, разбиться в неуправляемых и непредсказуемых эмоциях. Я чувствовал это приближение, как ветерок – ещё слабый и осторожный, но идущий вперёд бури, словно предостерегающий, пугающий гонец стихии. И я унёс в себе этот зарождающийся припадок жестокости, это вздрагивающее скопление ненависти, чтобы вытряхнуть его на улице, безопасно расшвырять в движениях или мелкой драке.
Но всё это оказалось обманом, наркотическим миражом легковерной души – и ярость, и веселье, счастье и восторг… Все те чувства, которыми я так увлёкся, рассматривал внимательно и трепетно, вся яркость и необычность – всё это было моим лишь на секунды. Перебрав едва ли не все эмоции, когда-либо существовавшие и испытанные, как капризный ребёнок, изломав и бросив их все, я погрузился в какой-то странный, жаркий туман, сон наяву. Наверное, я всё время шёл куда-то, потому что помнилось ощущение усталости, наваливающихся, сдвигающихся, преследующих меня стен. Какие-то сложные, дробные, как в калейдоскопе, картинки из лиц и звуков, разваливающиеся и собирающиеся в новые, незнакомые, искажённые больным сознанием образы…
Как попал в тот дом, я так и не вспомнил. Веселье там уже дошло до той стадии, когда не может удержаться внутри, когда выплёскивается за порог, на улицу, раздавая себя всем вокруг, приманивая ненасытных искателей поддельной радости. И я просто пошёл на этот зов…
Музыка лопалась в ушах какими-то дикими, хрипящими аккордами. Люди толпились и толкались, кричали и танцевали. Все говорили одновременно, но никто никого не слышал и не слушал. Да никто и не хотел быть услышанным. Это было какое-то упоение пребыванием в толпе, наслаждение шумом и гвалтом, безнаказанностью, которую все мы получили лишь на время и будто спешили напиться ею. И напивались. Торопливо и отвратительно, нелепо угрожая разуму этой отравой разгула. Вздорное, абсурдное понятие свободы, которым все мы называли временную, суетливо хватаемую потребность отпустить в себе что-нибудь непозволительное, укрощаемое, закованное в рамки вечного «нельзя» – мгновения, украденные у жизни, чтобы прислушаться к шёпоту собственных демонов, добровольно сдаться и познать что-то запретное, давно обожаемое уже за одну только запретность… Шальные пляски в обнимку с глупостью.
Цветные, нахальные огни прыгали и бесились, играли с нами, выхватывая из толпы то одного, то другого, заглядывали в лица, слепили и издевались, чтобы через миг бросить в темноте, улизнуть к кому-нибудь другому. Одинаково яркие, бесшабашные, они словно прятались в её злых глазах, словно сбега́ли туда на секундный отдых от всей этой зачумлённой буйством толпы. Из всех она одна просто стояла и смотрела, а волны веселья бились вокруг, словно никак её не задевая. Была ли она хозяйкой этого разгульного безумия или всего лишь устала первой?.. Рыжие кудри падали ей на лицо, и от скачущего света казалось, что они – непокорные и пляшущие, – тоже во власти разбушевавшегося праздника. В бодрой, активной, ни на минуту не замирающей толпе эта девушка выглядела чем-то диковинным, никак не возможным в этой агрессивно веселящейся реальности.
Она смотрела, не отрываясь. Вероятно, пыталась угадать, кто я такой и откуда взялся. И эта её настойчивая пристальность, сказочная, фантастичная неподвижность приворожили мою душу, позвали, как слугу.
Я ловил в её глазах вспыхивающие отражения мелькающих огней и никак не мог за ними уследить. Словно она играла со мной, прятала эти блики веселья, манила и завлекала ими, как в болотную топь. Осторожно, будто нечто хрупкое и рассыпающееся, я приобнял её, проверяя податливость, не доверяя самомнению, тому, что верно разгадал знаки женской симпатии. Не отстраняясь, она смотрела на меня всё так же, с холодным, сосредоточенным любопытством, спокойно ожидая моих действий. Расхрабрившись, я прижал её к себе, и она не сопротивлялась, как живая кукла равнодушно следила за мной. Но её губы – тёплые, живые, сладко-отзывчивые – с неожиданной страстью ответили на поцелуй. Я обхватил её руками, словно никогда и никому не намерен был отдавать, словно всё, что мне нужно было от жизни, – только объятия этой незнакомой, случайно и на миг встреченной рыжеволосой девушки…
Резко и остро, пугая, пытая, её зубы вдруг сжались на моей губе, ухватили, как добычу. Искра боли мгновенно скользнула вглубь тела, ярко и оглушительно пронеслась перед сознанием. Но кажется, ещё прежде, чем я успел дёрнуться, вздрогнуть в панике жертвы, она уже отпустила меня, засмеялась моей боли как довольный, оптимистичный изувер. Исследуя языком отпечатки её зубов, мысленно подсчитывая ущерб, я смотрел на мою улыбчивую, опасную ведьму, жалящую внезапно и молниеносно, горько травящую каким-то особым ядом обольщения. Что-то самолюбивое и гордое, что всегда согласно было ответить на любой вызов, прорвалось во мне, будто толкнуло в спину. И я поцеловал её снова. Не спрашивая и не сомневаясь, я впивался в эти чудесные губы. Чувствуя острые края зубов, болью оплачивал свою наглость. Рыжие локоны спутались под моими пальцами, но я словно не мог оторваться от этой страсти со вкусом крови, дикой и агрессивной. Это было что-то совершенно новое для меня. Непознанное, манящее и губительное. Варварская, алчная в своих желаниях потребность, не спрашивающая позволения и бесконтрольная. Хватающая свою жертву как оборотень из средневековых легенд – зубами, руками, – рвущаяся к самому сердцу сквозь все запреты, все хитроумные капканы воспитанности. Какие-то бесы, вырвавшись, натравили меня на эту безжалостную в горячности влечения девушку, захлестнули нас двоих знойной волной, сплели в объятиях. Пресытившись моей болью, она оттолкнула меня и засмеялась каким-то нервным, восторженно-захлёбывающимся смехом. Но мои демоны жарко дышали у меня за плечами, и я не собирался сдаваться, делиться властью над самим собой ещё и с этой ликующей ведьмой. Беззастенчиво, как собственность, будто имея на то право, быть может, даже грубо, я притянул её к себе. И она вдруг поцеловала меня, уже не кусая, нежно обхватив моё лицо ладонями, почти ласково и восхитительно приятно. Словно наградила за мужество. Взяв меня за руку, как проводник в дивной и страшной стране, она повела меня куда-то наверх, по ступенькам, мимо пьяных и бодрых, спотыкающихся и вопящих что-то в такт музыке незнакомых людей. А взбесившиеся огни паниковали за спиной, цеплялись за нас, стараясь удержать в общей стихии веселья, со стороны больше похожего на бунт, ненароком выплеснувшийся на простор.
…Всё это отпечаталось во мне какими-то яркими пятнами, комками эмоций, впопыхах выхваченными из времени. Словно бы кто-то отобрал у меня душу, украл на пару часов и игрался с ней, сминая и разворачивая, швыряя то в одно чувство, то в другое, путал и забавлялся этой беспомощностью моего сознания и ощущений.
Разрывая на мне рубашку, находя какое-то особое, извращённое удовольствие в этой жестокости, в этом истязании ни в чём не повинной вещи, моя новая, подосланная демонами подруга целовала, оплетала руками, царапаясь и кусаясь, превращала секс в какое-то насилие. И неясно было кто и кого насилует, чья страсть злее, и кто победит в этом неистовом поединке. Неуправляемое, первобытное, едкое возбуждение вгрызалось болью и радостью, смешивало любовь и ярость в жгучий, потрясающий напиток, носилось по венам, увлекая в какой-то дьявольский омут…
Как жертву кораблекрушения, меня будто вышвырнуло на берег этим неимоверным, страстным, убийственным штормом. Едва вернув себе разум, едва сообразив, где я и что испытал, понимая, что не только не представляю себе кто эта девушка, но даже имени её спросить не потрудился, я спешно одевался, поражаясь своему недавнему безумию.
– Скажи хоть, как тебя зовут, – моя то ли жертва, то ли искусительница лениво накручивала огненную прядь на палец, насмешливо следила за моей суетой.
– Какой-то парень, – я бессовестно развернулся к выходу.
Ведьма зло хохотнула, и что-то увесистое влетело в стену рядом с моей головой.
– Вы что-то обронили, – зачем-то дополнил я свою наглость и вышел, быстро и не оглядываясь, панически сбегая из этого шумного, забросанного бликами огней сумасшествия.
…Странно было осознать, что, не пытаясь и не собираясь мстить Венеции, обижать её назло чему-то или кому-то, я тем не менее успел на этом пути намного больше, чем она со всей своей спланированной хитростью. Кто водил меня за руку по этой красочной пустыне собственной низости? Кто стоял за спиной, шептал и искушал?..
На память об этой прогулке мне остались исцарапанная спина и пульсирующая – живая и капризная – боль в губах. Я сидел на улице, подставляя лицо скудным каплям стеснительного летнего дождя, и совсем их не чувствовал. Разгонял в душе демонов, вылезших неизвестно откуда, выпущенных на волю химическим безумием, для удобства использования спрессованным в таблетки. Смотрел на яркие, манящие окна своего дома, не догадываясь, что где-то там Венеция прячет свои слёзы, свою тоску. Оттого, что жизнь её снова рушат наркотики, что пособником им в этом стал именно я… И один лишь Расти заметил эти слёзы. Да и он не сумел их понять.
Какой-то карнавал дрянных бесов, словно бы одурачивших нас троих, завлёк и закружил в обворожительном, пылком танце. И каждый из нас обронил в этой дикой пляске частицу своей души, обменял на совершенно невнятную выгоду, прельщавшую ярким, фальшивым блеском подделку. А мы с Венецией едва не разделили бо́льшую её часть на двоих. Тайно, как сообщники…
Никогда я не предполагал, что так легко могу потерять себя, контроль над чем-то, что должно принадлежать только мне – рассудком, душой. И страшна эта потеря была даже не бесконтрольностью, а упрямым желанием, жаждой этот самый контроль потерять. Той бездумной радостью, с которой я нёс кому-то свою душу, тем внутренним восторгом, с которым отдал её для злого баловства. Я сделал шаг к пропасти и был счастлив. Заметно наслаждался лёгкостью, с которой мне тот шаг удался, словно хотел быть лучшим в этом тёмном, азартном, приятном спорте…
Возвращая себе разум, собирая его по кусочкам, выветривая остатки дурного, предательского тумана, я ужасался тому, что так просто, оказывается, распродать себя мелким, весёлым бесам. Расшвырять части своей души, как мелкие монеты ярмарочным паяцам. Дружески пожать мягкую лапу дьявола – всегда протянутую, всегда наготове. Не успеешь, не увернёшься – и он уже зацепил тебя ласковыми когтями, тянет в блаженное рабство.