Читать книгу Сны в руинах. Записки ненормальных - Анна Архангельская - Страница 19
Часть 1 «Тропа героев»
XVIII
ОглавлениеРасти Спенсер
За всё время нашего знакомства я не уставал поражаться его непредсказуемости. Думаю, иногда он и сам не способен был предугадать всплески своих эмоций, бессознательно путая всех вокруг, а может, даже самого себя больше других…
Часто, наблюдая за Венецией, удивляясь их отношениям, вздрагивая от её ветрености, зная, насколько легко Тейлор умеет психовать и по гораздо меньшим поводам, я никак не мог понять его спокойную лояльность. Венеция легкомысленно и задорно дразнила его, никогда, правда, не переходя последней черты, но всё же опасно к ней приближаясь. Любой почти мгновенно мог стать объектом флирта – неутомимого и требовательного, – захватывавшего эту девушку как наркотик. И только исключив всякую ревность, я смог объяснить себе эту непринуждённость их отношений. Венеция заманивала кого-то своей игривостью, искушала и восхищала, чтобы, раззадорив и раздразнив, веселясь и издеваясь, бросить эти неуёмные игры в последний момент, остудив небрежной холодностью чей-нибудь молодецкий пыл. А Тейлор лишь тихо и хитро посмеивался, словно забавляясь этими странными развлечениями. И вот именно теперь, совершенно неожиданно, будто накопившись, переполнив его душу, эта неизвестно откуда вынырнувшая, какая-то обострённая ревность вырвалась наружу из-за почти забытого случая, который, – и до сих пор я был в этом уверен, – для Тейлора давно не тайна. Но этот парень будто рождён был с мешком сюрпризов за плечами. Вдруг оказалось, что Венеция так ничего и не рассказала, а сам он если и догадывался, то почему-то только сейчас отважился искать подтверждение своим подозрениям. Я же, нарушив «обет молчания», сильно сглупил и теперь томился и мучился от поиска слов, которые смогли бы пояснить ту почти невероятную для меня ситуацию.
Стыдясь того, что случилось, но в то же время словно бы и не считая себя виноватым, словно бы теряя внятные причины извиняться, я всё никак не мог нащупать какую-то опору, аргумент достаточно веский, чтобы растолковать Тейлору это противоречие, легко уживавшееся в моём собственном сознании. Но лишь я пытался «упаковать» его в слова, как даже и моё внутреннее понимание случившегося рушилось, будто я во сне хватался за воздух. Девушка друга, да и просто знакомого всегда была для меня недосягаема – жёсткое табу, быстро и безапелляционно блокировавшее любые наглые, пошлые инстинкты. И надёжность этого сторожа моей нравственности я не подвергал сомнению. До того дня…
Почему я тогда решил ввязаться в их жизнь со своими принципами, затхлыми, старомодными правилами? Почему посчитал необходимостью стоять на страже отношений, которые в такой нудной услуге, может, и вовсе не нуждались? Какие хмельные бесы втолкнули меня в ту ссору? Напрягая память, я теперь рассматривал ответы в пьяном угаре той вечеринки…
Невменяемые от дыма и алкоголя, от дурной молодой крови мы падали в какой-то весёлый омут, путая неуправляемую распущенность со свободой. Тайные и дикие восторги сердца прорывались через навязанные годами воспитания запреты, рушили эти плотины одну за другой, с готовностью швыряли душу в бесноватый бардак радости. Музыка плескалась в ушах, спиртное – в стаканах, а мы будто торопились навстречу чему-то непознанному, скрываемым и недозволенным удовольствиям. Спешили, будто времени для этого больше никогда не будет, словно этот сомнительный праздник конфискуют у нас уже утром. Странная, непостижимая спешка жить…
На Тейлора томно вешалась какая-то девица, невесть откуда прибившаяся к нашей шумно-разбитной компании, и самолюбие Венеции, определённо, не могло оставить такую наглость без внимания. Не рассмотрев, что в том увлекательном хаосе, упоении вольностью Тейлор вряд ли сможет адекватно оценить её старания, Венеция, подхваченная вспыльчивым демоном своей гордыни, тут же обольстительно зацепила какого-то парня, не рассуждающего и восторженного от такого неожиданного флирта. Но сегодня эта излюбленная женская забава рождена была не жаждой дозы восхищения, не очаровательной игривостью. И злая месть, выбравшая столь коварное, бесчестное и ненадёжное оружие, могла стать опасной.
Тейлор видел и всё понимал, но не хотел прекратить эту обоюдоострую игру, не желал проиграть Венеции, пусть и в скандале, но предъявить свою уязвимость, зависимость от её красоты и дерзости. Веселясь и развлекаясь, он словно издевался над ней, над собой, подталкивал её к последнему, разрушительному выбору, испытывая её расчётливую заносчивость на прочность. Их глупая принципиальность была дорогой в одну сторону, и сами они это понимали, и сами шли по этой дороге, стараясь зачем-то опередить другого хоть на один шаг. Фатально калеча в азарте обиды свои отношения, они боролись, заведомо зная, что в битве нервов невозможно остаться победителем. И вот, догадываясь, что никто из них не уступит, грубо и беззастенчиво в самонадеянной уверенности пьяного я всё-таки, сам не зная зачем, ввязался в это их противостояние. Неосторожно и неуклюже принял на себя ответственность судьи, становясь на линию огня этих раззадоренных и непредсказуемых темпераментов.
– Что ты делаешь, Тейлор? – оглушённый спиртным, медленно и вязко соображая, я подтолкнул его уснувшее благородство. – Иди к ней, не позорься.
И я был готов к его упрямству, уже собирал аргументы и доводы, почему-то маниакально не желая примириться с неловкостью чужих отношений. Но к моему удивлению Тейлор не стал отбиваться от уговоров. Бодро и с каким-то даже бесстыдством, будто предъявляя всем своё поспешное великодушие, своё прощение, и тем самым будто закрепляя за Венецией статус виноватой, он подошёл к ней. Пьяно и блаженно улыбаясь, потянулся к её губам. Спрятанное за таким неуклюжим поиском примирения, быть может, случайное и непреднамеренное оскорбление куда большее, чем объятия с никому не известной девицей, недвусмысленно указывало Венеции её место. Словно не признавали за ней возможность решать хоть что-либо в общих отношениях, лишали элементарного права на незамысловатые ревнивые капризы. И Венеция, и без того нетерпеливо балансировавшая на острой грани гнева, решившаяся мстить, – пусть и зная, что пожалеет, – звонко и хлёстко, наотмашь осадила эту ретивость. Во мне дёрнулся какой-то нерв, сознание того, что я совершенно не знаю, способен ли Тейлор ударить девушку и следует ли спасать сейчас кого-то от него. Но он лишь счастливо оскалился, с каким-то даже вызовом. Паясничая, недоумённо пожал плечами, заулыбался, будто его одарили восторженной, давно ожидаемой благосклонностью, а не затрещиной. Будто выполнив ровно то, что от него потребовали, ни секунды не сомневаясь, что на большее не готов и не согласен, нарочно и унизительно он больше не обращал на Венецию никакого внимания. Шумно дурея от веселья, будто и не заметил её агрессивной развязности, не видел, как вальяжно и ласково она увела какого-то полудурка за собой. Химическая радость носилась в его крови, непредсказуемо и неожиданно дёргая и без того взбалмошные эмоции.
– Что ещё мне сделать? – с какой-то нервной, ненормальной смешливостью нападал он на мои попытки укротить весь этот бедлам. – Ну, Расти, придумай что-нибудь такое же забавное. О, знаю!
Без секундной передышки, как-то судорожно, как в панике пожара, он сорвался с места.
– Этот или этот? Каким, по-твоему, лучше? – просто и задумчиво, словно в ожидании будничного совета спросил он.
Я моментально протрезвел от страха – улыбчивый, как ребёнок с охапкой подарков, Тейлор держал в руках два кухонных ножа, придирчиво их рассматривал, видимо, и вправду прикидывая, какое из этого одомашненного оружия лучше. Выбрал тот, что тоньше и длиннее, проверяя, провёл пальцем вдоль лезвия.
– Если зарежу её, ты от меня отвяжешься? – осведомился он, благодушно улыбаясь и будто всерьёз предлагая мне этот безумный договор.
Адреналиновая игла воткнулась мне в сердце, и толкаемый каким-то суматошным инстинктом, ещё не успев толком сообразить, что делаю, я уже наскочил на Тейлора, выворачивая запястье, выхватил нож. Понимая, что ничего разумного от его одурманенного сознания ожидать не приходится, зато его рехнувшаяся психика вполне способна слететь в какую-нибудь яростную, бездумную истерику, я мрачно следил за ним, за его веселящимся помешательством. Валяясь на полу, трясясь от беззвучного смеха, Тейлор захлёбывался дурной радостью от своих нелепых и жутких шуток. Да и шуткой ли было всё это безумие?
До сих пор я не знал, насколько ужасны могли быть последствия… Действительно ли злость, оскорбление, гнев и наркотики, смешавшись, опьянили, извратили и спустили его ярость с цепи, натравили на Венецию? Никогда он не был жесток, никогда не лез в драку, избегая любого насилия почти до трусости. Но именно тогда я впервые и увидел в нём эту какую-то неукротимую доводами рассудка и морали дикость, впервые испугался таких вот опасных всплесков раздёрганного, взбешённого темперамента, с которыми, похоже, даже он сам не умел или не хотел справиться. И быть может, всегдашняя его трусость вовсе и не была трусостью? Может, только так, подсознательно отстраняясь от любого неосторожного прикосновения к своим нервам, он и мог держать в клетке эту буйную, подчас неуправляемую агрессивную энергию?
Устав веселиться, с каким-то нездоровым блеском в глазах он подошёл ко мне, всё ещё дёргаясь от затаённого смеха, который словно никак не мог остановить в себе, и который, задавленный и смятый, прорывался в нервные, судорожные усмешки.
– А про этот ты забыл, Расти, – почти шёпотом, как-то таинственно сообщил он.
Мгновение чего-то яркого мелькнуло сбоку от моего лица, и лезвие его небольшого карманного ножа легко впилось в мягкое дерево за моей спиной. Рефлекторно я толкнул Тейлора так, что, кувыркнувшись, он отлетел метра на три. И снова не смог подняться от хохота, будто накрывавшего волнами его взбудораженное, одичавшее сознание.
Как-то с опозданием, но неожиданно сильно моё сердце вдруг испугалось, застучало часто и мощно. Все эти затеи с ножами начинали напрягать мой утомлённый спиртным разум. Смешным это точно не было. И словно прочитав мои мысли, Тейлор тут же затих, как будто исчерпал запасы этого ненормального восторга. Со злой серьёзностью, сдерживая какое-то зревшее внутри бешенство, смотрел на меня, и трудно было поверить, что ещё минуту назад от смеха он не мог даже говорить. Но прежде чем я успел оценить эту резвость настроений, прежде чем сказал хоть слово, он уже будто бы и угомонился. С тихой печалью старательно рассматривал забытый кем-то полупустой стакан, плавно покачивал его в руке, гонял мелкие волны тёмной с кровавыми отблесками мути, дробно бившейся в прозрачные стены своей тюрьмы. Молча и как-то сонно наблюдал это волнение дурманящей влаги. Но едва я увидел это спокойствие, распознал его, как и оно куда-то испарилось. Словно для Тейлора время шло быстрее, чем для меня, прыгало, внезапно ускоряясь, рвалось и мелькало, как плёнка в сломавшемся проекторе, и чувства его сменяли друг друга так шустро, что я попросту не успевал за ними уследить. Какая-то мгновенная, яркая ярость вдруг вспыхнула в нём – словно ударила в душу, сильно и неожиданно для него самого. В эту секунду я увидел в нём Вегаса, каким тот иногда умел быть. Всего на миг, неосознанно и страшно, какой-то древний, укрощаемый веками дар кровожадного остервенения хищника, не задумывающегося и беспринципного, прорвался в нём, мелькнул в его глазах, как неясная тень преследователя в темноте. Словно даруя свободу чему-то живому, он разжал пальцы и выпустил стакан из рук. Весёлые, сверкающие, суматошные брызги стекла бросились мне под ноги, бойко неся некое послание гнева, так и не воспринятое моим лениво-приглушенным сознанием. И будто бы завершив какую-то миссию, выполнив уговор с собственным нервным дьяволом, Тейлор резко, как на чей-то зов, развернулся и, топча эти растрёпанные по полу прозрачные останки, быстро, словно сбегая с места преступления, вышел за дверь.
«Улица его усмирит», – как-то облегчённо, но в то же время и тревожно, уговаривая самого себя, подумал я.
Расслабленно глотнув одуряющее пойло, насуплено глядя на толкающуюся в каком-то импровизированном танце, уже обессилившую от буйства толпу, я словно пытался сосредоточиться, нащупать какую-то проворную мысль, явную, но будто ускользающую, как далёкие предметы в тумане близорукости.
Венеция!
Я натолкнулся на это имя, как на незамеченный барьер. Что она успела натворить, оберегаемая закрытой дверью? Я не смогу, да и не захочу вечно защищать её от гнева Тейлора.
Какой-то рыцарский порыв, долг, который мой пьяный разум выловил в недрах души, невнятное, но захватывающее желание что-то предотвратить, спасти Венецию от её же глупости – всё это зачем-то погнало меня к той двери. Тупое и бестактное, но нелепо очевидное для невменяемой логики решение стать хранителем чьей-то верности, вмешаться в чужие отношения, лишь чудом не стоившее мне совести…
Сорвав замок, я выволок лениво брыкающееся, не соображающее тело неосторожного избранника Венеции, вышвырнул за порог. Торопливо звякая пряжкой ремня, не попадая и паникуя, он пытался совладать с одеждой, к счастью, в стратегических местах всё ещё бывшей на нём. Как-то сонно отметив про себя забавность этого бестолкового автопилота – одеваться и бежать, – который немедленно включается в каждом, кого за шиворот внезапно оттаскивают от объекта возбуждения, я вернулся к Венеции. Что хотел объяснить я её совести такой грубостью? Теперь уже не вспомнить…
Со спокойным любопытством, изящно и словно нехотя застёгиваясь, она смотрела на меня, чуть наклонив голову, с тёплой поволокой румянца на щеках. И я так и не разгадал, был ли он краской стыда или всего лишь признаком раздразнённой мстительностью страсти. Медленные, ленивые движения пальцев, какое-то молчаливое ожидание чего-то, будто обещанного ей когда-то, завораживали мою суровость, всё ещё не сдававшуюся, но словно торопливо скомканную, потускневшую от странного чувства, что Венеция будто бы ждала этого моего вмешательства в её жизнь, будто бы именно для меня и разыграла весь этот спектакль. Визг оскорблённой гордости, крики возмущения и обиды, слёзы стыда или злости – я ожидал чего угодно, только не этой ласковой тихости, хрупкой привлекательности искушения. Её пальцы, не спеша, терзая меня этой неспешностью, застёгивали пуговицу за пуговицей, плавно и небрежно, медленно поднимаясь всё выше, этими нехитрыми движениями скрывая красоту обнажённого тела… Обольстительно и дивно, вопреки всем канонам, возбуждая всё больше именно этим действом одевания. Тонкая нить влечения запутывала мою душу, оплетая и сковывая, затягивая в сеть инстинктов и чувственного безумия. И я не мог прорваться через эти ласковые ловушки…
Нежно и даже как-то печально глядя на меня, Венеция вдруг поднялась, задев одеждой, прошла мимо к бесцеремонно распахнутой двери. С затаившимся отчаянием я ждал её решения. Уйдёт или останется? Что угодно было одинаково жестоко и желанно, одинаково впивалось в сердце томной, мучительной болью. Что-то жаркое и жадное будто навалилось мне на спину. Настырная совесть и пленяющая, непозволительно яркая, требовательная страсть вцепились в мою душу, смешались в каком-то зыбком, безотчётном чувстве… Позорном. Пугающем. Алчном. Я не мог дышать, будто лежал глубоко под водой, и эта тёплая, мягко убивающая толща давила мне на грудь ласковой, восхитительной тяжестью.
Звуки людского шума стеснительно притихли, приглушённые закрывшейся дверью, и нежное, почти неуловимое касание, подкравшееся к моим плечам, мгновенно взбесило демона моего желания. Словно в одну секунду прирученный Венецией он накинулся на меня, неуправляемый и страшный. Вполне сознавая собственную низость, но как-то отвлечённо и равнодушно, словно чью-то чужую и не важную, понимая, что мести лучше Венеция не могла бы придумать, и смиряясь с этим пониманием просто и сразу, я целовал её губы, даже не пытаясь себя остановить. Словно отчаявшись от поспешной веры в поражение, сдавался, не начав бороться. С каким-то торопливым упорством мои руки истязали её одежду, путались в застёжках, в сознании стыда собственной подлости, суетливой и жалкой. А бесноватое вожделение волокло меня на поводке в бездну предательства. Но в тот момент мне было плевать на Тейлора, на дружбу, на любые нравственные законы и мораль. Да весь мир мог катиться к самому чёрту в лапы! Лишь восторженное ощущение жаркой кожи, восхитительная, трепетная отзывчивость страсти занимали моё сердце, губительно и безраздельно властвуя в нём.
Венеция, чутко угадывая движения, податливо и гибко помогала мне в нашем общем падении, словно оспаривала своё право на эту низость. В плену её красоты, на время выбросив на помойку все жизненные приоритеты, оглушённый и очарованный, я безропотно шёл за ней в этот омут. Но что-то вдруг столкнуло меня с этой дороги, ошеломило и остановило. Ещё не зная, что именно, с трудом возвращая себе свой обессиливший, сдавшийся рассудок, я резко, словно испугавшись чего-то, отстранился от Венеции. Словно совсем не она должна была быть здесь со мной. Словно завлекаемый в западню, запутавшийся и ослабевший, но всё же разгадавший опасность в последний момент. Брезгливое лицемерие, холодная, едкая, неимоверная по силе злость, в которой не было места страсти и нежности – я будто напоролся на этот капкан, неосторожно заглянув Венеции в глаза. Месть. Грубая и талантливая, сознательно и выгодно превращавшая меня в оружие, и так ловко скрытая прельстительной мягкостью.
Всё ещё не в силах поверить в такое обворожительное коварство, в безжалостную, расчётливую игру с совестью, – беспринципную и бесчестную, – я всматривался в это красивое, трепетно и любя созданное природой лицо и почему-то отданное на потеху какой-то мерзости. Слишком рано спугнув моё слепое вожделение своим злобным демоном, понимая, что любая новая попытка теперь будет бесполезной и уже очевидно гнусной, Венеция издевательски вздёрнула брови, неприкрытой насмешкой добивая моё удивлённое, покалеченное самолюбие. Словно бравируя своей подлой изобретательностью, не отрицая и гордясь столь богатым, запасливым талантом цинизма, она неторопливо оделась, плавно повела плечами, поправляя несуществующую небрежность ткани. И этим манящим движением, мучительно раня своим улыбчивым сарказмом, словно напомнила мне про ту лёгкость, с которой я только что намерен был шагнуть в подготовленную ею бездну. А я стоял перед ней, поражённый этой переменой, тяжко соображая и всё ещё не веря, что отзывчивое, прекрасное тело могло так безропотно подчиняться злому разуму, выверенной, просчитанной, коварной мести, так мастерски играть в любовь… Что красота может быть отдана на поругание так просто, за грош, за мгновение торжества и превосходства. Потрясающий дар природы, призванный спасать, но почему-то стремящийся губить и властвовать. Воистину, изящнейшее оружие дьявола…
Какое-то пьяное, угнетающее бессилие навалилось на меня. В странном, почти болезненном бреду я смотрел на закрывшуюся дверь, на покачивание полотенца, случайно потревоженного и словно робко сберегавшего ускользнувшее движение Венеции. Что-то тихо угасало во мне, оседало на дно души. И было в этом нечто грустное, похожее на крошечное умирание. Обострённая спиртным сентиментальность трагично расставалась с обрывками мелких иллюзий. С верой, что любовь подделать невозможно, что хрупкой страстью нельзя расшвыриваться. Что дарить эти искры сердца нужно лишь избранным…
Сунув голову под холодную воду, чувствовал, как струйки стекают по раскалённому затылку, крадутся за шиворот, щекотной дрожью сползая вдоль позвоночника. Я старался собрать и упорядочить мысли и ощущения, предъявить их своей совести. Стыдная и глупая ситуация. Моя захмелевшая, поздно объявившаяся честность теперь дотошно складывала детали этого предательства в признание, в дурную, нетерпеливую откровенность. Сети собственного благородства, какая-то неудержимая страсть вскрывать нечто, утаиваемое завесами притворства, захватили меня в тот день, и суматошно, как неопытный, заблудившийся проводник, торопливо водила по опасным дебрям своих и чужих чувств.
Тейлор должен узнать. И узнает. Моя порывистая принципиальность не оставляла иного решения, не позволяла задуматься о гуманности этой искренности, быть может, губительной для всех нас. Настойчиво выискивая слова, терявшиеся в пьяном, тусклом тумане, я планомерно затачивал это лезвие исповеди, смутно и неопределённо, но всё же уже тогда отдавая себе отчёт, что не всякая правда сто́ит той жестокости, которую таит в себе. Что есть нечто такое, что не следует вытаскивать на свет, как некий сложный яд, безобидный в скрытной тьме и разлагающийся, травящий при свете дня. Но агрессивное упрямство шло за мной по пятам, не давало свернуть с этого пути. Я готовил этот совестливый донос на себя, на Венецию с каким-то даже воодушевлением, будто и в самом деле было непосильно хранить в одиночку этот тревожный секрет. Как преступник, которому словно хочется похвастать своим преступлением, утолить какое-то необъяснимое томление души, казалось бы, безвредное, но изматывающее до сумасшествия, как зуд, застрявший где-то под кожей.
С суровой решимостью я ждал Тейлора, стараясь не заснуть, убаюканный усталостью и выпитым. Венеция сидела на подоконнике, провожая глазами редкие капли, стекавшие по стеклу. Спокойная и тихая, словно ничего и не случилось, словно вся та сценка в ванной была сочинением моей больной фантазии, сном пьяного, о котором она даже не подозревала. И на мгновение мне стало как-то неловко, будто действительно всё это было лишь плодом моего изощрённого воображения. Стойкость её меня почти восхищала. Она не рыдала и не оправдывалась, не паниковала и не сбежала, терпеливо удерживая груз ответственности, храбро принимая свою долю вины. Мы, словно бойцы после какого-то поединка, измученные противостоянием игроки, сделавшие уже все ставки и ходы, пришли к спорной ничьей. И сейчас сонно и утомительно ожидали вердикта судейской коллегии, выделяясь сосредоточенностью заговорщиков в никак не желавшем успокаиваться веселье, всё ещё оживавшем в усталых всплесках шумной радости. И приди Тейлор тогда, объявись на пороге именно в тот момент, я, не задумываясь и не сомневаясь, увлечённый этой вдохновенной искренностью, тут же всё ему и рассказал бы. Но время шло, медленно и основательно разворовывало мою уверенность, тайно, незаметно, крохотными кусочками отбирало её у меня.
Чем дольше я смотрел на Венецию, чем больше размышлял о том, что скажу, о самой этой странной идее зачем-то ворваться к уединившейся девушке, взять на себя самовольное, никем не прошеное и никому не нужное право решать, что верно, а что нет, и тем яснее понимал, что саму необратимую абсурдность этого моего поступка, тупость активного стремления упорядочить чью-то жизнь – уже одно это я никак не способен был пояснить. Всё это словно выскакивало из слов, словно никак не хотело втиснуться в рамки придуманной причины, расплывшейся и уже совсем неясной. Казавшаяся разборчивой и правильной, подготовленная под диктовку свежести впечатлений речь теперь разваливалась, лишившись основы, элементарной логики, перемешиваясь с эмоциями, теряла всяческие очертания. Так в стихотворении сто́ит забыть всего одно слово, единственную одинокую рифму, как тут же и невозможным становится дальнейший рассказ. Хоть и смысл, и события знакомы и известны, хоть многие детали помнятся очень даже хорошо, но без того утерянного памятью слова пересказать все эти очевидные для разума детали уже и не получается. Как заика, споткнувшийся на сложном слоге, на раздражающее, необъяснимое мгновение словно бы вовсе разучившийся говорить, я вдруг понял, что никак не смогу выразить то запутанное чувство, какую-то почти одержимость, втолкнувшую меня в их спор на двоих. Ошалев от раздумий, медленно трезвея, сознавая свою глупость всё отчётливей, я мрачнел от этого морального ребуса. Оттого, что мой пьяный мозг родил, пожалуй, самое нелепое, неправильное и нелогичное решение, которое можно было представить, вывернул его наизнанку, рассмотрел и убедился, что это дурное решение исключительно правильно и разумно, и что вот только так и можно всё исправить.
Зачем-зачем-зачем я вообще влез в их жизнь?!
В каком-то тоскливом поиске ответа я подошёл к Венеции. Ведь к кому ещё я мог бы пойти, как не к пособнику в общем преступлении? Она резко обернулась, будто я испугал её, нахмурилась на эту очередную мою дерзость. И я вдруг с удивлением увидел какую-то отчаянную, задыхающуюся от гордости печаль, томление отравленной ошибкой души. Влажная кромка у нижнего века, едва заметное подрагивание губ… Мои свидетельские показания могли бы стать ей приговором на грядущем суде. Пожалел ли я её, рассмотрев ту трогательную привязанность к Тейлору, которую не замечал раньше, или усвоил наконец-то, что в игре на двоих нет места для третьего, что все правила и законы отношений не могут быть поняты и исправлены кем-то извне? Не знаю… Но я больше был не в силах вмешиваться, опрометчиво и беззастенчиво перекраивать чьи-то жизни по собственному шаблону.
– Наверное, будет лучше, если ты сама ему всё расскажешь, – как-то неуверенно, но чувствуя, что это невероятно благородно, сказал я.
Скрывал ли я этим великодушием безнадёжность поиска слов и объяснений, усталость, изводившую разум, который, как бестолковый двоечник, юлил и изворачивался, камуфлируя своё незнание ответа? Или и впрямь добродушно вручал Венеции надежду на помилование?.. В любом случае весь этот скомканный ворох случившегося я отдал в её руки. И теперь это откровение, звучавшее грубо и неуклюже в моём сознании, обретало даже изящество, светлый ореол романтизма раскаяния. Приукрашенное ласковой женственностью становилось не таким уж и ужасным. Дана была женским душам эта обворожительная власть, а потому любая, пусть и самая жестокая, неотёсанная весть, замкнутая в вежливую мягкость, переносилась легче.
– Конечно, – тихо согласилась Венеция и, будто забирая у меня эту громоздкую ответственность, осторожно и даже как-то опасливо притронулась к моей руке, обрушив мою насупленную молчаливость в тёплое умиление этой её нежностью. – Извини, что так получилось…
Отбившись от этого доноса тогда, трусливо оттянув момент признания, путаясь и запинаясь, торопливо и многословно я предъявлял всё то, что помнил. По частицам возрождая тот день, старательно вёл по нему Тейлора.
…Он заявился тогда уже под утро, весь какой-то замученный, в изодранной одежде, в ссадинах и царапинах.
– Господи, Тейлор, какое стадо слонов по тебе пробежалось?! – от его растерзанного вида я даже проснулся. – Подрался?
Он усмехнулся, оценивающе рассматривая то, что когда-то называлось его рубашкой:
– Ну, можно и так сказать.
Посмеиваясь своей тихой радости, он был абсолютно спокоен, почти счастлив, словно разбросал в какой-то драке свои психованные затеи и больше про них не вспоминал.
– Говорят, тут вечеринка, – в шутливом недоумении он оглядывался по сторонам. – А я всё пропустил…
Весело растолкав пару тел, уснувших по углам, с трудом выпроводив их за порог, с бессильным обалдением он рассматривал хаос, оставленный людским, вышедшим из повиновения буйством. Подошёл к томной от бессонницы Венеции. Заглядывая ей в глаза, безмолвно договаривался о чём-то, существовавшем только для них двоих.
– Что не спишь? Замучили мы тебя сегодня? – он нежно приобнял её за плечи.
И впервые эта посторонняя для меня нежность кого-то к кому-то задела моё сердце. Мне вдруг стало как-то неловко и как будто немного обидно. Едва заметно, но больно от этого невинного проявления чувств. Что-то даже похожее на мелкую ревность царапнуло моё самолюбие. И ещё это «мы», прозвучавшее для меня омерзительно и едко…
Сбегая от такой нервной восприимчивости, я поднялся. Настроение Тейлора совершенно явно не собиралось хватать ножи и кого-нибудь калечить, а потому моё добровольное обязательство быть телохранителем Венеции больше не требовалось. Лишь на секунду я заглянул ей в глаза, проверяя и подтверждая наш тихий договор, и она вежливым кивком прощания успокоила мою совесть, отпустила на волю.
Но переданная ей тогда, навязанная мною обязанность честности так и осталась в её руках, так и затерялась где-то во времени, в её интригующем умении совращать и управлять. Хорошо изучив Тейлора, его настроения и реакции, она ловко разыграла выданные ей козыри. Выдумав предлог, поссорилась, уехала на пару дней, а Тейлор ходил мрачный и отстранённый, рычал на всех вокруг. И, воображая, что знаю, чем рождена его злость, я вполне объяснимо избегал любых расспросов, не рискуя зацепить его нервы сильнее, чем это уже у меня получилось. Но вскоре Венеция вернулась, улыбчивая и игривая, как и всегда. Повеселевший Тейлор снова подшучивал надо мной, мы снова ругались по пустякам, мирились и снова ссорились, привычно называя эти битвы темпераментов дружбой. А Венеция радостно и деликатно подавала мне руку, гостеприимно улыбалась, почти ежедневно выдавая эти ласковые гарантии прощения и стабильности, внимательно выслеживая мою совесть, успокоившуюся и уверовавшую в то, что вся та неловкость прощена, забыта и сдана в архив. Ловкая, изящная, просчитанная и спасительная ложь, копившая пыль на моих воспоминаниях всё это время. И вот теперь, так некстати, уже никому не нужная истина выползла на свет.
Сообразительная и хитрая Венеция умело улизнула от этого судного часа, сознательно или нет бросила меня одного на этой скамье подсудимых. Педантично вспоминая детали, старательно и максимально честно, будто пытаясь этой дотошностью выкупить лишнее доверие, заслонить ею долгое, упорное молчание, я добросовестно выдавал своё чистосердечное признание. Увязая в подробностях, утаил лишь то, что не будь мои гормоны так качественно заторможены алкоголем, и, возможно, действуй Венеция чуть решительней, то никакое понимание предательства, никакое чувство вины не отвлекли бы меня от того шага в пропасть. Подпирая неустойчивость своей чести этой маленькой, робкой скрытностью, не желая углублять яму собственной подлости сверх необходимого, я аккуратно обошёл этот деликатный аспект, тем более что для общей красочности картины он был почти бесполезен.
Тейлор терпеливо выслушивал мою сбивчивую, неопытную говорливость, не перебивал и даже как будто совсем не нервничал. За всё время он так и не сказал ни слова, был тих и равнодушен, словно замыслил удавить меня моей же многословностью. Почти задохнувшись от нагрянувшей откровенности, в каком-то усталом изнеможении дотащившись до финала этой лихой истории, я наконец-то облегчённо замолчал. Тейлор терзал в пальцах какую-то подобранную, прибившуюся под ноги монетку, крутил и рассматривал, будто ничего интересней доселе в мире не видел и не находил. И молчал так, словно и не заметил, что я тоже уже молчу, словно не слушал вовсе, что я говорил, в задумчивой вежливости просто сидя рядом. Я уже собирался обидчиво постучаться в его отвлёкшийся разум, как он вдруг усмехнулся.
– Так я на тебя с ножом кидался? – озадачивая неожиданным спокойствием, спросил он.
Не понимая, почему вместо всех рассказанных мною кошмаров для самолюбия заинтересовала его лишь эта странная, агрессивная ерунда, я машинально кивнул. Чуть не упав, будто спуская с поводка свою истомившуюся смешливость, он расхохотался, громко и искренне, пугая меня этой яркой вспышкой веселья даже больше, чем ожидаемым скандалом.
– Всегда знал, что моя шустрость себя проявит, – срываясь и заикаясь от смеха, он едва мог говорить. – Вот видишь, Расти, ты тогда ещё ничего не сделал, а я уже на тебя с ножами бросался. Это ли не чудо быстроты реакции, явленное миру?
Ошарашенный его весёлостью, я придирчиво выискивал в ней что-то нервозное, истеричное, что внезапно могло вывихнуть его нрав в бешенство или язвительность. Но он ухохатывался, как ребёнок на празднике, почему-то безмерно радуясь этому найденному фрагменту своего прошлого.
Наконец, отсмеявшись, он выдохнул, восстанавливая дыхание:
– Телефоны, – с весёлой требовательностью раскрыл ладонь. – Смотри, Расти, вот теперь тебе точно нельзя нигде убиться, – он помахал перед моим носом, шутливо угрожая этим вновь выданным кусочком картона. – А то на том свете устрою тебе оптимистичные посиделки, никаким ножом не отмашешься.
Формально завершая допрос моей совести, он поднялся, и моя заученная суровость, какая-то потребность обороняться словно бы и растерялась без всякой пользы. И будто почувствовав моё недоумение, уже почти у двери Тейлор обернулся, прищурился, словно задумав какую-то шалость. И лицо его стало совсем мальчишеским – открытым и задорным, – словно ждал он от жизни одних только забав, весёлых каверз и заранее радовался им, как обещанным аттракционам.
– А Венеция и правда молодец, – с хитрой усмешкой то ли сообщил, то ли спросил он.
И немного помолчав, совсем уж загадочно добавил:
– Она почти как Вегас… почти…