Читать книгу Обручник. Книга вторая. Иззверец - Евгений Кулькин - Страница 51
Глава третья. 1903
10
ОглавлениеКогда мы соберемся в стаи,
Когда мы в стаю соберемся,
То суши часть одна шестая
Куда-то в космос откочнется.
Троцкий смотрел на этого хилого полумальчика.
Наверное, он все же был полумужчиной.
Что-то в нем показывало недовершенность.
Некую несостоятельность, что ли.
Но он уверял, что знал лично Маркса, а с Энгельсом даже пил на брудершафт.
И, кажется, некий вихрь, который заклубился в начале века над просторами Европы, посмел сюда, в Швейцарию, такое количество непонятных самим себе людей, что находиться среди них было одновременно интересно и боязно.
Вот тот поэт с лицом младенца. А далее молодой человек с обликом старика. Потом какой-то гигант, жонглирующий гирями, и карлик, демонстрирующий способности морской свинки, – все эти люди были из России.
Как они тут очутились.
Точнее, что их сюда привело, сказать смог только карлик:
– Тут почти не бывает морозов.
Был среди них и Боязник, как назвал его Троцкий.
Это личность особого толка.
На ночь он выходил из отеля на улицу, сооружал там себе шалаш из двух, как он утверждал, переживших две кругосветки, парусов, и там – спал.
И делал он это оттого, что боялся ночевать в помещении.
– А вдруг землетрясение, – говорил он. – И проснуться не успеешь. Когда же он шел на прогулку к Женевскому озеру, то надевал себе на шею спасательный круг.
– Вы собираетесь купаться? – как-то спросил его Троцкий.
– Упаси мою милость! – воскликнул тот.
– Ну – зачем тогда круг?
Боязник достал из кармана блокнот и прочитал:
– «Третьего марта одна тысяча девятьсот первого года, ничего не подозревающий господин Н. прогуливался со своей собакой…».
Короче, текст был длинный, а суть его сводилась к тому, что какая-то подвыпившая компания, в скобках было подчеркнуто «предположительно русских», праздно проводя в этом же месте досуг, сперва бросила в воду собаку, а когда Н. укорил их, и самого его.
Собака спаслась, чего не скажешь о ее хозяине.
Боязник хотел жить долго.
Он так и говорил:
– Возраст дан человеку не для того, чтобы оправдывать количество прожитых лет, а чтобы означать этапы своего развития.
Вот у вас сейчас проходит процесс накопления пространства.
Ведь, кажется, вы совсем недавно выехали из России в Англию, а потом из Лондона припожаловали сюда.
Кажется, Троцкий рассказывал Боязнику, что проделал этот путь, равно как говорил, что взял себе в псевдоним фамилию охранника в тюрьме, но, тем не менее, новый знакомый величал его Бронштейном.
И совсем не Львом, а Лейбой.
И у Троцкого не хватало мужества сказать этому, в общем-то, безумцу, что прошлое лучше забыть.
В том же самом блокноте, где написано о трагической судьбе господина Н., были и «складыгованы», как он говорил, «мысли, перевитые чувствами».
Потому, во время беседы, он доставал его и изрекал примерно такое:
«Быть дураком просто: не надо подтверждать, что ты таковой».
А умному каково?
Чуть где прошибся, тут же прослывешь дураком».
И еще была у Боязника одна особенность.
Он любил – подсказывать.
И шахматистам, играющим на интерес.
И гадалкам, предсказывающим судьбу.
И даже жандармам, вельможно восседающим на своих упитанных конях. Жандармам он подсказывал, как им надо себя вести, если случатся массовые беспорядки.
– Нужно сделать вид, что это вас не касается, и тогда все сами разойдутся.
Нынче дождь загнал в прибрежное кафе разом всех: и Боязника, и поэта, и художника, и силача, и лилипута.
Не было только Троцкого.
И когда он появился, Боязник сказал:
– А ну выдай, Вадим, экспромт!
Так Троцкий узнал, как зовут поэта, одновременно стал обладателем такого посвящения:
Вы пошлый не пейте левейн,
Сиятельный Лейба Бронштейн,
Пусть им захлебнется таковский
Чудак по фамилии Троцкий.
Боязник опять достал блокнот.
И вычитал:
– «Слава – это такой вид человеческого вожделения, которого никогда не бывает в избытке».
Видимо подумав, что речь идет о нем, художник сказал:
– Мне слава не нужна.
Поэтому, если кто-нибудь заметил, что она у меня есть, и я охотно меняю ее на деньги.
– Ну и сколько ты за нее хочешь? – прогудел гигант, все еще покоя не плечах гири.
– И в каком она пребывает измерении? – подал голос лилипут: В граммах или сантиметрах?
Художник добродушно улыбался, а Боязник снова унырнул своим взором в блокнот:
– «Когда у человек нет выхода, он считает это кознями своих врагов; когда же есть выход, он думает что это над ним подшучивают друзья.
Поэтому наши ошибки и есть наше достоинство».
Боязнику хлопали.
А тот прочел:
Я славу отдам врагу,
А деньги раздам я нищим
И рукописи сожгу
На самом глухом пепелище.
Когда же спросят меня:
«Зачем я такой беспечный?»
Отвечу, улыбку храня:
«Чтоб стать в своей глупости вечным».
А дождь тем временем перестал.
И первым на свет Божий вышагнул гигант, так и державший гири на плечах, и не подозревающий, что кто-то – мелом – написал на одной из них доходчивое матерное слово, потому сперва не понял подначку прохожего:
– И сколько же он весит?
– Это не он, а она, – подправил гигант прохожего.
– Ну я что вижу, то и говорю.
И он указал на гирю, на которой было начертано слово из трех букв.
– Вот мерзавцы! – вскричал верзила.
И Троцкий усмехнулся.
– Как все же хороша жизнь, когда она на свободе и, помимо прочего, не утеснена ссылкой.
* * *
«Дрейфующие мысли!».
Вот оказывается, как назывался блокнот Боязника.
Теперь уже покойного.
И эту смерть Троцкий никак не мог объяснить.
Так она была противоречива.
Кажется, Боязник предусмотрел для сохранения себя все, что только может быть, кроме…
– Я зашел к нему в камору, – рассказал силач, – а он – висит.
– На постромке, – уточнил верзила.
И только теперь Троцкому стало ясно, что все те русские, с кем ему удалось познакомиться, жили в одном месте.
И этим местом был просторный амбар шорника, кажется, тоже выходца из России.
Там – по стенам – висела разная упряжь.
И Боязник, дурачась, примерял то хомут, то шлею.
То седло себе на спину пытался взгромоздить.
– Он перед смертью не изменился? – спросил Троцкий гиганта.
– Да нет, – ответил тот, – разве накануне более, чем всегда, выпил.
Но – шутил.
Меня назвал «Верхолазом по низменным делам» за то, что я хозяйскую дочку где не надо щупал.
Лилипут оказался наблюдательней.
Это он заметил, как Боязник что-то долго писал.
Потом все это упаковал в конверт.
И отдал все той же хозяйской дочке.
А та, видимо, ожидая неприятностей со стороны верзилы, пакет на почту, как было просимо, не снесла.
И вот его-то сейчас, сопя и слюнявясь, курочил атлет.
Письмо действительно было длинным.
«Дорогой Владимир Ильич! – начиналось письмо. – Вот и пробил час той самой страшной исповеди, от которой уклонились вы в своей время. Я живу в отеле, который можно назвать «Крысиный рай», среди людей, одержимых странной привычкой жить.
Всякий из нас имеет свои достоинства, но всем присущ один недостаток: у нас нет денег (в том числе и партийных), чтобы вкусно есть и сладко спать!
Слова «партийные деньги» Троцкого чуть покоробили.
Ибо почему-то подумалось, что письмо-то адресовано именно Ленину, хотя адрес на конверте отсутствовал, а зареванная хозяйская дочь так и не сумела вспомнить, в какой именно дом она должна была доставить пакет.
«Я далек от политики, – было далее начертано в письме, – и не верю в то, что человек – сам – способен изменить свою судьбу хотя бы оттого, что она написана ему на роду.
Но в одном я с вами согласен – надо шевелить людей просвещением и тогда они сами сойдут с ума.
Человека, от природы ограниченного, не потянет добывать любовь посредством уговоров.
Он добьется своего силой».
В скобках стояло: «(Я это воочию вижу каждый день»).
«Вооружил знаниями, – писал Боязник. – Надо разоружить духовно. Ибо вера в Бога – является главным тормозом раскрепощения личности».
– Троцкий прервал чтение.
Он уже привык прикладывать свою биографию к вновь открытым обстоятельствам.
Кем же является он в «когорте тех, кому под тридцать»?
Да, такой именно критерий запустил гулять по своему письму Боязник.
Конечно, начитавшись Маркса и почти ничего у него не поняв, Троцкий уразумел главное: нужно как можно больше и, по возможности, красочно, говорить.
Тогда о тебе уважительно скажут: «Оратор».
Тут нельзя путать с низменным «оратай».
Пахать – это не его стезя.
А потом он уже пострадавшая за идею сторона. Тюрьма и ссылка – это высший сейчас политический зачет.
Конечно, потребуется принципность – очень нелюбимое Троцким проявление характера. Но и тут можно правдиво притворится.
Ибо опыт кое-какой более чем имеется.
Однако, что же дальше пишет Боязник?
«Меня часто посещает одна крамольная мысль: а нужно ли народу жить лучше, нежели он живет в настоящее время?
Ведь призыв к несбыточному – есть препарация сказки.
Ибо рано или поздно поймется истина, которая ужаснет: русский народ не способен сделать себя счастливым.
И не оттого, что не знает, что это такое, а потому что за идею может только платить соплями, нюнясь перед кем-то, как ему тяжело.
А чтобы – с помощью хотя бы зачатков ума – помочь себе в этом, как правило, не идет и речи.
А вы же с вашим пресловутым Марксом хотите скрестить косу с серпом, чтобы получить гребенку для расчесывания волос в интимных местах. Истинный друг для народа тот, кто идет с кнутом, чтобы им выбивать дурь будущего счастливца.
Враг же несет пряник.
Решето пряников.
– Ешь, дорогой! А время потерпит. И борона не усохнет. И плуг – не зуб – из борозды не выпадет».
Сжевал прянцы, а поля-то остались пустыми.
Нет, дорогой Владимир Ильич!
Если ногти по локоть не обрезали, то и за ножницы нечего браться». Троцкий опять остановил чтение.
Его ело удивление: какое несоответствие являл этот человек по отношению к тому, кем казался и кем на самом деле был.
Это же артист всех времен и народов!
И в пору, когда он над этим размышлял, к его столику, – а он читал письмо в кафе, – подошла женщина.
– Я – графиня Мелик-Пашаева – сказала она.
Троцкий преклонил голову.
Ее глаза требовательно смотрели ему прямо в лицо.
– Кажется, вы читаете письмо, адресованное не вам?
– Удивлен вашей проницательностью.
– Тогда верните его адресату, – голос чуть срывист, но приятен.
– Если у вас мужское имя-отчество, то пожалуйста!
И он показал ей начало письма.
Графиня зарыла лицо в ладони.
– И тут обман! – простонала. Посидев немного, она попросила:
Закажите мне водки.
И уточнила:
– Русской.
Она выпила залпом.
Леончик, – сказала, был странным человеком.
Но не таким, чтобы презирать его за это.
Так Троцкий узнал, что имя Боязника – Леонтий.
Или, может, Леон, как принято называть у иудеев.
– Он был зашорено-умным, – продолжила графиня. – И видел впереди только одно.
– Что же? – осторожно спросил Троцкий, боясь, что его предположения окажутся неверными.
Но они – совпали.
– Смерть! – ответила графиня. – В ней видел он отраду бытия.
«Умереть, значит заслужить этого», – любил он говорить.
– Но ведь… – начал было Троцкий.
– Знаю! – замахала руками графиня. – Это было чудачество, которое он решил оставить на память всем.
– Кроме меня, – подчеркнуто уточнила она.
Следующую порцию водки она заказала себе сама.
Он предсказал массу событий, которые – с поразительной последовательностью – произошли.
Графиня на мгновение умолкла, потом шепотом заговорила вновь:
– Он считал, что предельным возрастом людей должно быть тридцатилетье. Если за две продуктивные пятилетки индивид не был способен себя проявить, нечего тогда быть балластом общества.
– Так ему было тридцать? – догадливо вопросил Троцкий.
– Да. И – ни днем больше.
Он погиб в день своего рождения.
Как он считал, – через паузу произнесла она, – так ничего и не сделав. Троцкий задумался.
У него шла к исходу первая, как определил Леонтий, «продуктивная пятилетка».
Но он тоже покамест ничего не сделал.
И перспектив у него на это никаких не предвидится.
– Вы не знаете, кто этот Владимир Ильич? – спросила графиня.
И он чуть не воскликнул:
«Ну, конечно же, Ленин!»
Но вовремя себя остановил, по касательной подумав: а где они могли встретиться и так въедливо вломиться в полемику друг с другом.
– А ведь я ожидала, – упавшим, словно срезанным с некой верхотуры, голосом, сказала графиня, – что предсмертное письмо его будет обращено ко мне.
Ведь мы были с ним друзьями.
Она поднялась и двинулась прочь.
Но от порога вернулась и попросила:
– Отдайте мне это письмо!
И добавила:
– Ведь оно вам ни к чему.
И, прежде чем он успел возразить, выхватила его из его рук и поспешно удалилась, оставив воспоминанием о себе нежный привкус дорогих духов.