Читать книгу Атлантида советского нацмодернизма. Формальный метод в Украине (1920-е – начало 1930-х) - Галина Бабак - Страница 3

Часть первая
Ad fontes
Глава 1. Наследие Александра Потебни
Украинский и общерусский контексты

Оглавление

Феномен А. Потебни, характерное смешение в его позиции украинских (малороссийских) и общерусских / имперских идентификаций и интересов – как и для многих киевских, харьковских или одесских профессоров-гуманитариев уже рубежа XIX – ХХ веков (Владимира Перетца, Николая Дашкевича, Александра Маркевича и других) – в известной степени задает исходную рамку всей нашей книги[71]. Случай Потебни (как оригинального вклада самого харьковского ученого, так и его последующего переосмысления) особенно интересен и важен для рассматриваемого периода конца XIX века и первой трети ХХ века. Он позволяет рассмотреть сложное и переплетенное устройство политического бытования украинского и российского гуманитарного знания между имперскими, революционными и национальными идейно-политическими проектами. «Гибридность» потебнианства в целом показательна и его двойственной ориентацией между словесностью и наукой (которая, в свою очередь, неравно делится на лингвистику, литературоведение, фольклористику, этнографию и прочие области знания).

Специфика идей Потебни, появившихся на стыке романтического и позитивистского этапов развития гуманитарного знания, связанных с меняющимся контекстом культурного и научного развития 1860–1880‐х годов, на наш взгляд, может быть полно и адекватно реконструирована только с учетом отложенного признания и перетолкования его идей почти полвека спустя – в новом, послереволюцинном социуме 1920–1930‐х годов. Эта реинтерпретация была не только идеологически заданной – в ней очень значимы были и литературные и историко-научные стороны.

Между творчеством самого ученого в имперской Слобожанщине и всплеском его признания в новой Украине (ведь в 1920‐е годы созданный на месте университета Институт народного образования носил имя Потебни) интерес к его наследию реализовывался показательно разными путями. Еще с 1890‐х годов в самом Харькове общие идеи Потебни, с одной стороны, в духе психологической эстетики развивали его ближайшие коллеги (прежде всего Дмитрий Овсянико-Куликовский), с другой стороны, его фольклористическое наследие было важным для этнографических штудий Миколы Сумцова[72].

Но важнее всего в контексте литературном стало обращение к идеям Потебни у русских символистов и модернистов – начиная с Валерия Брюсова (который, по мемуарной характеристике Андрея Белого применительно к началу века, «рылся в Потебне, никем еще не читаемом в тот период») и с Иннокентия Анненского[73]. Так, в 1910 году Андрей Белый напечатал в новосозданном «Логосе» большую статью «Мысль и язык (философия языка Потебни)». В ней он рассмотрел идеи харьковского ученого – не ограничиваясь его одноименной ранней работой – в качестве теоретической основы символизма. Белый указал, что «все многообразие его трудов, вся кропотливая работа его „Записок по русской грамматике“ клонится к установлению аналогии между словом и мифом»[74]. В целом общий для русского символизма интерес к народной стихии мифотворчества неразрывно связан с учением Потебни о поэтичности слова как такого.

Дебютный манифест Шкловского «Воскрешение слова» отмечен еще отсылкой к Потебне в связи с потерей формы в «выветривающемся слове» – на пути от поэзии к прозе. В то же время история ОПОЯЗа в 1916 году начинается с выпадов в сторону Потебни и критики его филологической системы, что было обусловлено полемическим контекстом относительно символистской эстетики и теории художественного «мышления образами»[75]. Формалистов, даже признававших «грандиозность попытки построения теории литературы» Потебней (Тынянов), больше заботила ощутимость и сделанность литературной вещи (в духе феноменологии) или автономия литературного ряда, чем словесная образность в трактовке психологической эстетики. Но мы будем касаться этой комплексной и уже достаточно хорошо исследованной тематики («Потебня, потебнианство и формализм»[76]) главным образом в смысле национальной (общерусской / украинской) идентификации теорий харьковского ученого до и после революционных сдвигов 1917–1918 года. При этом взгляды Потебни на литературу или «слово» вообще станут рассматриваться через призму его культурного самоопределения и открытий в лингвистике.

В отличие от растущего признания в имперских центрах, украиноязычные литераторы, критики и рождающиеся исследователи украинской литературы, по сути, до конца 1910‐х годов трактовали Потебню в несколько ином и отчасти ограниченном ракурсе – как выдающегося лингвиста и (ближе к концу жизни) издателя сочинений харьковских основоположников новой украинской литературы Квитки-Основьяненко и Гулака-Артемовского[77]. Отчасти такой довольно ограниченной (вне харьковского круга) славе способствовал и выбор Потебни в пользу академического стиля, и его зрелая манера досконального изучения материала. Дмитрий Яворницкий [Эварницкий], известный поклонник и популяризатор истории казачества, колоритно и уважительно изобразил подход своего учителя в повести «За чужой грех» (1907):

Обычно у него было не больше десятка слушателей, но зато была в нем большая и ученая и моральная сила. ‹…› Своими лекциями Хмара напоминал того настоящего строителя-художника, который, строя большой и дивный храм, прежде всего обставляет его со всех сторон глухим забором и прячет от взгляда народа, долго томит и дразнит его полной неизвестностью, а потом вмиг скидывает с постройки всю деревянную одежду ее и разом показывает такую прекрасную и неожиданно огромную церковь, что люди, к ней сбегающиеся, долго еще стоят в глубоком недоумении и все никак не могут подобрать нужных слов, чтоб как следует отблагодарить и похвалить ее великого архитектора[78].

Потебня для ХХ века был автором, скрепляющим единство филологии, которая включала в себя в качестве главных областей и изучение языков, и литературные штудии, лингвистику и литературоведение. И для оценки такой синтетичности, уже не характерной для западной гуманитаристики, нужно сделать некоторый шаг назад во времени и высказать соображения более общего порядка. Начиная с раннего Нового времени, эти традиционные гуманитарные штудии предстают одной из форм государственной легитимации и утверждения различных политических порядков (например, во французских академиях XVII–XVIII веков).

С одной стороны, в имперском и национальном контексте изучение живых и мертвых языков и словесных искусств (особенно применительно к образованию и составу школьного куррикулума) становится средством консолидации и одним из орудий культурного диссенсуса – по известной схеме Мирослава Гроха, выработанной на материале Восточной и Центральной Европы XVIII–XX веков[79]. О том, как дебаты по поводу подлинности старинных рукописей или вопросы школьного изучения латинских классиков могут стать темами острых политических споров, уже немало написано на чешском или русском материале второй половины XIX века[80].

С другой стороны, в истории самих филологических дисциплин давно растет внимание к общественной и идеологической ангажированности гуманитарного знания (здесь нужно упомянуть важнейшие работы Мориса Олендера, Сьюзан Маршан и исследователей становления немецкого литературоведения – Райнера Колька, Вильгельма Фосскампа и их последователей)[81]. Эта ангажированность не сводится к отдельным «острым» вопросам или «горячим» дискуссиям, а также показательным эпизодам, но прослеживается в самых разных – и практико-технических, и концептуальных – сторонах развития науки[82]. Эти две линии анализа «политики знания» представляются очень перспективными. Достаточно ли у нас сейчас материала и теоретической оснащенности, чтобы работать в духе некоего синтезирующего подхода?

Истоки научных полемик и острых публицистических дискуссий рубежа XIX и ХХ веков о роли науки в развитии культуры Российской империи в ее многонациональных преломлениях восходят к дебатам еще дореформенного времени. Споры о нации и языке у поздних романтиков, как и везде в Европе, имели также и научное измерение[83]. Роман Шпорлюк, ориентируясь на события 1848 года, отмечал боевой и подрывной характер подобных споров:

Если польские борцы за свободу сражались против своих поработителей военными, политическими и дипломатическими средствами, то филологи «неисторических наций» расшатывали существующий строй созданием новых литературных языков. …Не так давно исследователи стали называть их «языковыми стратегами», «языковыми манипуляторами» и даже «филологическими бунтарями»… Мы можем назвать их также революционерами-лингвистами, поскольку их теории (и рожденные ими практики) ставили под сомнение, если не отвергали открыто тогдашние религиозные, политические и экономические иерархии и границы[84].

Однако эти антиимперские национальные движения к 1880‐м годам становились уже менее опасными, не только революционными, но и реформистскими, порой сталкиваясь не только со «старыми порядками», но и друг с другом – как в Восточной Галичине или Трансильвании. В Российской империи главным проблемным узлом оказывались, на наш взгляд, не столько разная динамика развития несхожих дальних «окраин» (от Финляндии и Польши до Дальнего Востока) или сложности «обрусительной» политики в Западном крае, а также интеграция мусульманского населения Поволжья, сколько гетерогенность самих восточнославянских территорий, наличие «южнорусского» или «малороссийского» компонента имперского развития.

Большинство биографов Потебни справедливо обращают внимание на смену культурно-идеологических ориентиров его творчества после всплеска украинской активности накануне польского восстания 1863 года. Однако, что еще более важно, это было и научной переменой интересов от общих исследований языковой эволюции в духе Гумбольдта (ранний труд «Мысль и язык», 1862) к работам, ориентированным на изучение разнообразного эмпирического историко-языкового материала. Помимо трудов, посвященных фольклору, художественной литературе, его стали особенно занимать вопросы исторической грамматики русского языка и, вслед за общими идеями позитивистов-младограмматиков, анализ звуковой истории малороссийского наречия (исходным пунктом для Потебни тут были труды киевского филолога Павла Житецкого)[85].

Впоследствии ключевыми для украинского национального проекта стали не работы специалистов по языку или словесности, но именно исторические работы Михаила Грушевского (к написанию истории украинской литературы он обратится в поздний период, только в 1920‐е годы)[86]. Специализация приводит к дальнейшему разделению истории и филологии: филологические методы анализа и обработки материала порой становятся своего рода вспомогательной базой собственно исторического исследования (или своего рода тренировочным полигоном в биографии историка, как, например, для молодого Николая Костомарова).

Но речь шла не только об эмансипации истории от филологии. В самих филологических дисциплинах тоже протекали схожие процессы – разнонаправленные, но в важных чертах соприкасающиеся: углубленный поиск своей предметной специфики и одновременно размыкание «вовне», в частности в публичных дебатах и в образовательных начинаниях[87]. Во второй половине XIX века связь народного языка и высокой литературы нужно было и утвердить, и доказать в плане идеологическом. В плане научной методологии важно было проследить единство национальной словесности: связь принципов не только изучения, но и самого бытования как языка, так и созданных на нем художественных текстов.

Занятия историей своего языка и своей литературы, как и повсюду в Европе второй половины XIX века (у Г. Лансона во Франции или В. Шерера в Германии), имели политическое значение и измерение[88]. Исследование славянских литератур, этнографии, фольклора, работа над «умственной историей» (от Нестора до Белинского, но с упором на XIX столетие) были важнейшими составляющими филологического наследия академика Александра Пыпина, одного из самых авторитетных ученых и постоянных сотрудников либерального журнала «Вестник Европы». Пыпин был автором важной серии книг по истории восточнославянской этнографии (в том числе украинской)[89]. Он же, в частности, опубликовал в томе по истории украинской этнографии замечательную автобиографию Потебни, где тот подчеркивает важность локального колорита и умонастроения, отразившегося и в его научном творчестве.

Когда на страницах «Вестника Европы» в самом начале 1890‐х, в момент ухода Потебни из жизни, сам Пыпин весьма снисходительно высказался о качестве и перспективах наличной «южнорусской» литературы, то получил довольно резкий ответ от языковеда Константина Михальчука (который был ученым «на досуге», а на содержание себя и семьи зарабатывал бухгалтером):

Никакие соблазны и аргументы не убедят нас предпочесть своей родной, хоть и убогой и загнанной литературе, литературу чужую, хотя бы близкую нам и гордую своим богатством и всемирным значением. Не обилием произведений и не степенью мирового значения измеряется высокая ценность и великая притягательная сила южнорусской литературы, а тем, что в ее скромном содержании и форме каждая живая душа многомиллионного южнорусского народа находит то, чего не найдет ни в одной литературе мира. – В своей родной литературе и искусстве мы находим самих себя, свою собственную жизнь, свою интимную бытовую и естественную обстановку, свои неподдельные нравы, идеалы и вкусы, свою живую душу, отзвуки своего многострадального гения народного. Сквозь призму произведений нашего национального творчества мы лучше, непосредственнее видим и ощущаем живую личность человеческую, созерцаем мельчайшие биения ее жизненного пульса, волнуемся живейшим трепетом ее житейских радостей и печалей и глубже проникаем умом в самые заветные мысли, стремления и чаяния человечества[90].

Эту цитату из Михальчука не раз приводили в публичных выступлениях украинские интеллектуалы и в 1910‐е, и в 1920‐е годы. В ней и в самом деле затронута важная и порой болезненная тематика интеллектуального выбора, выходящая за пределы литературы только, – вопрос совсем непростого предпочтения заведомого слабого и провинциально «своего» более развитому, интеллектуально и культурно продвинутому «чужому». Для создателей западной или южной славистики, особенно в пределах Пруссии и Австро-Венгрии в первой половине XIX века, такой «дилетантизм» был вполне обычным явлением. Главная проблема была в том, что за рассматриваемые нами полвека для многих действующих лиц границы и критерии «своего» и «чужого», близкого и далекого, общего и локального менялись, еще далеко не определились, а порой перекрывали друг друга и накладывались, например, в рамках двойной лояльности (и нередко идентичности).

Для интеллектуальной эволюции образа Потебни очень важны история посмертной публикации его сочинений (этот процесс растянулся вплоть до 1960‐х годов и сейчас не завершен до конца в научной части) и корпус противоречивых мемуарных интерпретаций его наследия учениками и младшими коллегами, нередко вписывающих идеи учителя в форматы собственных предпочтений и ориентаций.

Как известно, многие работы Потебни (в том числе материалы лекций) были изданы его учениками, принадлежащими к так называемой харьковской психологической школе изучения художественного творчества[91]. Для нас особый интерес среди них представляет заметка Потебни «Язык и народность», опубликованная в 1895 году в «Вестнике Европы». Там Потебня формулирует, используя в качестве отправного пункта идеи правоведа А. Градовского и пример Тютчева, довольно парадоксальный тезис о развитии органически-национального начала именно благодаря «нивелирующей» цивилизации.

Но образованный человек, участвующий в создании литературы и науки на русском языке или добровольно и сознательно отдающийся их течению, какой бы анафеме ни предавали его изуверы за отличие его взглядов и верований от взглядов и верований простолюдина, не только не отделен от него какой-то пропастью, но, напротив, имеет право считать себя более русским, чем простолюдин. Их связывает единство элементарных приемов мысли, важность которых не ослабляется от сложности работ, на которые они употреблены. Но литературно образованный человек своего народа имеет перед простолюдином то преимущество, что на последнего влияет лишь незначительная часть народной традиции, именно, почти исключительно устное предание одной местности, между тем как первый, в разной мере, приходит в соприкосновение с многовековым течением народной жизни, взятым как в его составных, так и в конечных результатах, состоящих в письменности его времени.

Согласно с этим, образованный человек несравненно устойчивее в своей народности, чем простолюдин. ‹…› Мы приходим, таким образом, к заключению, что если цивилизация состоит, между прочим, в создании и развитии литератур, и если литературное образование, скажем больше, если та доля грамотности, которая нужна для пользования молитвенником, библией, календарем на родном языке, есть могущественнейшее средство предохранения личности от денационализации, то цивилизация не только сама по себе не сглаживает народностей, но содействует их укреплению[92].

В письме чешскому слависту Адольфу Патере (1836–1912) в декабре 1886 года Потебня писал:

Обстоятельствами моей жизни условлено то, что при научных моих занятиях исходною точкою моею, иногда заметною, иногда незаметною для других, был малорусский язык и малорусская народная словесность. Если бы эта исходная точка и связанное с нею чувство не были мне даны и если бы я вырос вне связи с преданием, то, мне кажется, едва ли я стал бы заниматься наукою[93].

Это признание, как кажется, явно противоречит сохраненными авторитетными мемуаристами свидетельствам противоположного толка – о приверженности Потебни идеям именно общерусской культуры (включавшей также малороссийские и белорусские элементы). Ниже мы подробней остановимся на свидетельствах такого рода у Дмитрия Овсянико-Куликовского в последней главе его воспоминаний, написанных уже в разгар Гражданской войны. Если мы положимся на добросовестность источника, то стоит задуматься, как возможен подобный парадокс: сочетание Потебни-украинофила и Потебни – общерусского патриота? Уже Юрий Шевелев, знаток творчества лингвиста, отмечал в его биографии явный перелом, связанный с событиями 1863 года, казнью брата-повстанца и замыканием бывшего украинофила-общественника в тиши кабинета, его разочарованием в перспективах так и не случившегося при его жизни украинского возрождения[94]. Нам представляется, что в этом столкновении принципов (народно-национальное как/или общерусское) проглядывают не только дилеммы персональной биографии одного Потебни.

Укорененность идей Потебни в XIX веке, его характерная двойная лояльность[95] дает примерно равную возможность в будущем столетии, особенно после 1917 года, путем приложения определенных интерпретаторских усилий изобразить его то крайним украинофилом (в душе), то убежденным «имперцем». В этой дихотомии также явно сказываются методологические и идейные перипетии развития становящейся украинской лингвистики и филологии вплоть до 1930‐х годов.

Два этих подхода реализовывались и в школе самого Потебни. Например, на страницах харьковского вполне консервативно-черносотенного журнала «Мирный труд» идеи Потебни о нации и народности развивал в духе позднего славянофильства Василий Харциев[96]. В то же время упомянутый нами в начале главы Николай Сумцов, этнограф и фольклорист, весьма близкий к украинофильским кругам, был одним из первых, кто читал в 1906 году в Харьковском университете лекции на «малороссийском наречии». Единомышленник Харциева и соиздатель «Мирного труда» Алексей Ветухов, близкий к Павлу Флоренскому, в начале 1930‐х уже всячески отстаивал специфику и своеобычность местного слобожанского обихода; но сам этот переход от «русского» к «украинскому» совершился в его личном мировоззрении уже в советских условиях, после пертурбаций 1917–1921 годов и в рамках довольно расплывчатого позднеромантическо-славянофильского умонастроения, которое сам Ветухов связывал с именем Потебни[97]. Народность, не исчезающая, а возрастающая по мере цивилизации, может реализовываться и в национально-обособленных, и в общеимперских рамках, но постепенно союз «и» начинает вытесняться союзом «или», и происходит это в рамках рассматриваемого нами периода не одномоментно и не за счет полного вытеснения одного подхода другим.

Еще в 1870‐е годы Потебня пишет статью с названием «Общий литературный язык и местные наречия» (она не была закончена и до 1960‐х оставалась неопубликованной). В ней харьковский профессор подчеркивает уникальность и важность специфики местных говоров и литературы (позднее горячим оппонентом украинофильства был киевский славист Тимофей Флоринский), хотя и признает их уступающими по значимости и культурному статусу письменному языку и произведениям масштаба Пушкина. Но этот последний, письменный, язык для Потебни тоже не является языком великорусских народных низов, пусть и многочисленных.

…Нынешний русский письменный язык не тождественен ни с одним великорусским говором и безоговорочно не может быть назван великорусским. Тем чем он дорог, именно способностью быть органом письменной мысли, он обязан не своим великорусским чертам, а тому, что общерусского и вовсе не русского по происхождению внесено в него интеллигенциею всех веков и всех русских областей…

Мы должны помнить, что языки создаются и изменяются не теоретическим измышлением, а употреблением языков изустных и письменных, которые в своей сложности не зависят от нашего произвола. Если мы желаем, например, безусловного единства русского языка или отождествления письменного русского языка с теми или другими говорами и, руководствуясь этим желанием, устраним из изучения одни говоры русского языка, смешавши между собой другие, то из этого для русского языка отнюдь не выйдет никаких последствий, согласных с нашим желанием, а выйдет только ошибочность наших собственных выводов. Что было раздельно в языке, то и останется таковым. Наоборот, если нам удастся уловить особенности говоров, то это нисколько не помешает их смешению в действительности[98].

Ведь эта ставка одновременно на оба кажущихся сейчас скорее полярными принципа, – максимально свободное развитие национального начала, которое не только не подорвет, но, напротив, лишь укрепит общерусское (или общеимперское) единство, – была тогда характерна для взглядов не одного только Потебни. Примерно двадцать лет спустя, после 1905 года, также в неопубликованной статье с характерным названием «О государственных задачах русского народа в связи с национальными задачами племен, населяющих Россию» известный филолог Алексей Шахматов отстаивал схожий аргумент и детально возражал своим оппонентам справа, которые указывали на то, что простой народ хочет общерусских школ и газет и только национальная интеллигенция пытается «навязать» ему свою будто бы искусственную партикуляристскую культуру. Наоборот, и малорусская, и белорусская интеллигенция, по Шахматову, решала задачи многоцветного развития общерусской культуры, а постепенное стирание особенностей южных и западных «собратьев» в великорусской «стихии» скорее виделось им как процесс нивелирующий и едва ли желательный.

…Удастся ли белорусской и малорусской интеллигенции сохранить белорусский и малорусский народ, сольется ли она в великорусский – пусть это разрешится со временем в свободных условиях. Но для пользы русского дела пожелаю, чтобы ни одна русская народность не была обезличена, чтобы все они получили правильное и широкое развитие. Только тогда Россия будет сильна, только тогда русское племя сохранит и себя на пользу всему культурному человечеству[99].

Так думал до 1917 года не только Шахматов и другие поддерживающие представителей «меньшинств» ученые; таковой, как показывает в своей книге Вера Тольц, была позиция востоковедов школы Розена (например, Николая Марра или Василия Бартольда). Этот федеративизм пока, до 1914 года, в целом вполне уживался с автономизмом и был платформой для академических прогрессистов и «низовых» активистов и культуртрегеров в столицах и особенно «на местах»[100]. Хотя в политическом плане столкновения в партийных кругах (особенно кадетских) начала 1910‐х годов уже были предвестием будущих острейших споров после 1917 года; знаковой оказалась полемика о перспективах «высокой» украинской культуры недавних соавторов «Вех» – централиста «под флагом прогресса» Петра Струве и будущего украинского академика Богдана Кистяковского, близкого к левому либерализму и социал-федерализму, – на страницах авторитетного журнала «Русская мысль»[101].

Потебне не случайно суждено было заложить основы будущей дифференциации «имперской / национальной» филологии, не только в силу особенностей пограничной биографии – между Великороссией и Малороссией / Слобожанщиной, если воспользоваться терминологией его современников. Его собственная творческая эволюция разворачивалась, с одной стороны, на переходе от философии языка в духе Гумбольдта и Лотце в ранних сочинениях к более сциентичным и конвенциональным историко-лингвистическим штудиям позитивистского характера, близким младограмматикам; с другой – на раздвоении лингвистического и литературоведческого типов исследования. «Ядром», которое позволяло удерживать единство этих расходящихся проектов, было специфическое понятие слова; оно позволяло через гумбольдтианское выделение в языке «эргона» и «энергеи», ставшего и деятельности, акцентировать именно эту последнюю, креативную потенцию и видеть в литературе (точнее, словесности) некую реализацию творческих потенций весьма широко понимаемого языка – и именно языка национального, в духе романтиков[102].

Но сциентистский и позитивистский императив научности подталкивал и самого Потебню, и особенно его учеников все в большей степени трактовать это креативное начало через призму психологии, согласно взглядам Штейнталя. И психология творчества недаром стала знаком школы Потебни, заголовком выходившего в Харькове в 1910 – начале 1920‐х специального журнала. С энергетизмом была связана и лингвистическая концепция Овсянико-Куликовского, обычно мало изучаемая на фоне его более популярных работ по истории русской литературы, тоже, впрочем, ориентированных на психологию[103].

Воплощением этой универсальности – и предметной и политической – можно считать харьковского профессора начала ХХ века Александра Погодина, который соединял в себе и специалиста по происхождению языка, и историка польской литературы и польского общества – с характерным поворотом от либерального полонофильства периода 1905–1907 годов к позиции, близкой Петру Струве и его трактовкам сепаратистской опасности уже в начале 1910‐х годов[104].

Время революции стало периодом серьезных политических испытаний для этой амбивалентной идеологической программы, связанной с именем Потебни. Крайним проявлением этого умственного рефлекса – по спасению утрачиваемого на глазах наследия и культурного единства – можно считать вышедший в 1919 году в Одессе «Сборник статей по малорусскому вопросу»[105]. Антисепаратистские очерки славистов (ученика Потебни филолога Бориса Ляпунова и – более публицистические по стилю – историков Ивана Линниченко и особенно Андрея Савенко) из этого сборника также выходили пропагандистскими брошюрами в занятой деникинцами Одессе. Сам сборник появился как первый выпуск в серии «Трудов подготовительной по национальным делам комиссии, малорусский отдел» при Особом совещании Добровольческой армии. Ведущую роль в этой комиссии играл киевлянин и известный националист Василий Шульгин, а в разных ее национальных отделах, включая кавказский, сотрудничали университетские ученые – вышеупомянутый профессор Александр Погодин, издатель харьковской газеты «Русская жизнь», и недавний советник гетмана Скоропадского этнограф Николай Могилянский[106].

Аргументы одесского профессора Бориса Ляпунова против «галицких сепаратистов» из Научного общества имени Шевченко и в пользу общерусского литературного языка уже довольно сильно отличались от аргументации Флоринского конца XIX века. Теперь Ляпунов (в духе очерка Потебни, который, скорее всего, остался ему неизвестным) настаивает на отличии великорусской живой речи от правильного литературного общерусского языка и весьма позитивно высказывается о творчестве локальных народных авторов – Тараса Шевченко и буковинского поэта Юрия Федьковича. Прежнюю прямолинейную обрусительную программу сменяет, как и у киевских правых еще в 1911–1914 годах, своеобразная защита этнографического «малоруссизма», или «богдановства», против «самостийницкого» украинского движения как опасного и предательского «мазепинства». Именно в обстановке Гражданской войны Овсянико-Куликовский, в годы первой революции печатавшийся в автономистском «Украинском вестнике», теперь, в 1919 году, отметит в мемуарах своего наставника Потебню как защитника «общерусской» культуры:

Приверженность к общерусской литературе была у него частным выражением общей его приверженности к России как к политическому и культурному целому. Знаток всего славянства, он не стал, однако, ни славянофилом, ни панславистом, невзирая на все сочувствие развитию славянских народностей. Но зато он, несомненно, был – и по убеждению, и по чувству – «панрусистом», то есть признавал объединение русских народностей (великорусской, малорусской и белорусской) не только как исторический факт, но и как нечто долженствующее быть, нечто прогрессивно-закономерное, как великую политическую и культурную идею. Я лично этого термина – «панрусизм» – не слыхал из его уст, но достоверный свидетель, профессор Михаил Георгиевич Халанский, его ученик, говорил мне, что Александр Афанасьевич так именно и выражался, причисляя себя к убежденным сторонникам всероссийского единства[107].

Однако это единство на рубеже 1910‐х и 1920‐х годов было уже утрачено, по сути, безвозвратно. Даже Шульгин апеллировал к автономистской идее местного самоуправления (но не к федерации!), да и прежнего полного отрицания прав украинского языка в духе Флоринского конца 1890‐х годов Линниченко или Ляпунов не высказывали. Ляпунов даже стал в первой половине 1920‐х издателем собрания сочинений своего учителя Потебни[108], имя которого было присвоено Харьковскому институту народного образования, сменившего там прежний императорский университет.

Ученик Ляпунова по Одесскому университету Петр Бузук в Первую мировую войну успел выпустить книгу по общему языкознанию, которая была ориентирована на развитие психологической трактовки языка у раннего Потебни[109]. В начале 1920‐х на страницах российской академической периодики Бузук подверг весьма уважительной критике представления недавно скончавшегося Шахматова о родине славян[110]. В середине 1920‐х годов Бузук, не порывая научных связей с Украиной, активно участвует в белорусском культурно-лингвистическом строительстве[111] (ранние его работы посвящены также румыно-славянским отношениям) и уже в новом административном статусе покровительствует тем ученым старой школы, с чьими политическими или методологическими подходами он далеко не был согласен, в первую очередь вернувшемуся из Европы московскому лингвисту Николаю Дурново. Бузук в своих исследованиях отсылает к новейшим достижениям немецкой лингвистической картографии, пытаясь связать их и с историческими вопросами развития восточнославянских языков, также отступая от схемы Шахматова и тезиса о «едином древнерусском языке»[112].

В первой половине 1920‐х годов политика «коренизации» в Украине оказывала разнообразное действие в интеллектуальной сфере: с одной стороны, Потебня интерпретируется харьковскими гуманитариями как носитель прогрессивных идей и национальных принципов в духе установок новой власти (особенно преуспел в этой перетрактовке идей Потебни бывший ректор университета, авторитетный историк и местный политик, член-основатель недавно созданной Всеукраинской академии наук Дмитрий Багалей). С другой стороны, редакционный комитет, созданный для издания собрания сочинений Потебни[113], был распущен уже в 1922 году, отчасти по идеологическим причинам, как это показано в недавних исследованиях С. А. Захаркина и С. А. Гальченко в связи с биографией исследователя творчества Потебни и активного члена этого комитета Иеремии Айзенштока (1900–1980)[114].

В советский период прежний «этнографический материал», по пессимистической оценке позднего Потебни (в передаче Овсянико-Куликовского), все более осознает себя и воспитывается политиками нового призыва в качестве полноправного народа в семье советских наций[115]. И тогда вопрос о переоценке наследия Потебни становится – как будет показано в книге далее, в том числе в связи с выступлениями киевлянина Виктора Петрова, – предметом споров внутри самого исследовательского сообщества, разделенного поколенческими, национальными и методологическими предпочтениями уже в контексте советского Харькова, ставшего столицей Украины в составе нового Союза ССР.

Помещенная в «Бюллетене» статья харьковского филолога Александра Белецкого (по возрасту он принадлежал к поколению между Ветуховым и Айзенштоком), хотя и начинается с признания того, что Потебня «числится в ряду русских лингвистов» и «никогда специально не занимался историей литературы», именно через отсылку к его научно-лингвистическим принципам пытается дать основы научного понимания истории литературы.

Во-первых, нам ясно, что при анализе литературного произведения нет места никакой предвзятости, никаким предпосылкам, ни эстетическим, ни общефилософским, ни публицистическим: мы должны, разумеется, знать обстановку – среду, в которой оно создалось, но это знание нам пригодится как комментарий к результатам анализа данного нам текста, и с этого анализа изучающий должен начать. Во-вторых, прежде чем уяснять место произведения в ряду других, исторически с ним связанных, мы должны изучить его в самом себе – с точки зрения его внешней и внутренней формы, то есть с точки зрения его ритма и метра, его «словесной инструментовки» (термин вошел в обиход уже после Потебни), с точки зрения его языка, слога, композиции и сюжета. В-третьих, мы изучаем условия, вызвавшие создание этого произведения и заключенных в нем образов, условия, коренящиеся как в душевной организации самого поэта, так и в среде, создающей эту организацию. И, наконец, в-четвертых, мы не можем обойти вопроса об усвоении этих образов читательской средой, их восприявшей: творческая работа, вызванная в этой среде брошенным в нее образом, различные применения этого образа – изучение всего этого также составляет обязанность исследователя литературы и входит в ее историю[116].

Такая развернутая цитата необходима для понимания характерной «комплексности» украинских формалистских штудий 1920‐х (а не просто заявляемого тогда многими синтеза социологизма и формализма) – перед нами не просто декларация одного из многих последователей Потебни. Важно увидеть тут и оперирование терминами Потебни (внутренняя и внешняя форма), и ряд важных новаций, а именно связанное с харьковской психологической эстетикой внимание к анализу читателей и читающей среды. Белецкий перечисляет ряд ученых и писателей новой формации, творчество которых кажется ему согласным с основами потебнианского подхода. Тут наряду с Валерием Брюсовым упомянуты авторы стиховедческих исследований 1910‐х Николай Недоброво, Валериан Чудовский, а вместе с Томашевским, Эйхенбаумом и ОПОЯЗом соседствуют имена связанных с Харьковом, Киевом и Одессой Тимофея Райнова, Георгия Шенгели и Леонида Гроссмана[117]. Очевидно, список этот продуманный, не-эклектический, но принципиально разнопартийный (при общей установке на «новое» и «строго-научное»).

Еще один важный момент: Белецкий, хорошо знакомый с украинской словесностью и ее исследователями, в своем очерке касается только изменений в русском литературоведении. Дело не только в личной биографии или будущей авторитетности самого Белецкого, о котором подробнее мы скажем в главе о Харькове 1920‐х, но и в понимании истории украинской литературы в первой трети ХХ века. А для реконструкции этого понимания нужно снова сделать шаг назад в хронологии и обратится к биографии и наследию другого авторитетного ученого старшего (для людей 1920‐х годов) поколения – Владимира Перетца.

71

До сих пор сохранила свою значимость работа выдающегося российского филолога: Чудаков А. П. А. А. Потебня // Академические школы в русском литературоведении / Отв. ред. П. А. Николаев. М., 1975. С. 305–354.

72

Сумцов Микола (1854–1922) – этнограф, литературовед, музейный деятель. Член-корреспондент Императорской академии наук (с 1905), декан историко-филологического факультета Харьковского университета (с 1909), академик Украинской академии наук (с 1919).

73

Пономарева Г. М. И. Анненский и А. Потебня (К вопросу об источнике концепции внутренней формы в «Книгах отражений» И. Анненского) // Типология литературных взаимодействий: Труды по русской и славянской филологии: Литературоведение. Тарту, 1983. С. 64–73; Хан А. Теория словесности А. Потебни и некоторые вопросы философии творчества русского символизма // Dissertationes Slavicae. XVII, Szeged, 1985; Лагунов А. И. Учение А. А. Потебни в эстетических концепциях русских символистов (В. Брюсов, И. Анненский) // Вестник ХНУ им. В. Н. Каразина. 2004. № 607. Сер. «Филология». Вып. 39. С. 3–7.

74

Белый А. Мысль и язык (Философия языка А. А. Потебни // Логос. Кн. 1. М., 1910. С. 245.

75

Шкловский В. Потебня // Поэтика: сборники по теории поэтического языка. Пг., 1919. С. 3–6 (впервые опубликована в газете «Биржевые ведомости», 1916, 30 декабря).

76

Большинство споров и у не-формалистских критиков Потебни, вроде Бориса Энгельгардта или Густава Шпета, начиная с 1920‐х годов сосредотачиваются на проблематике «внутренней формы»: Плотников И. П. «Общество изучения поэтического языка» и Потебня // Педагогическая мысль. 1923. № 1. С. 31–40; Зенкин С. Н. Форма внутренняя и внешняя // Русская теория. 1920–1930‐е годы. М.: РГГУ, 2004. С. 147–167; Пильщиков И. А. «Внутренняя форма слова» в теориях поэтического языка // Критика и семиотика. 2014. № 2. С. 54–76.

77

Помимо четырехтомника сочинений Квитки (1883–1890), Потебня напечатал и откомментировал сочинения Гулака в «Киевской старине» в 1888 году. См.: Айзеншток І. Я. До історії видань творів Квітки // Бібліологiчні вісті. 1926. № 4. С. 35–47; Гарасим Я. О. О. Потебня та І. Я. Франко // Львівська потебніана / Відп. ред. Ю. М. Вільчинський. Львів: Світ, 1997. С. 54–60; и несколько преувеличенно-спрямленное изложение: Черемська О. Витоки Харківської філологічної школи і потебнянські національно-мовні традиції // Українська мова. 2016. № 2. С. 92–109.

78

Цит. по: Франчук В. Ю. Олександр Опанасович Потебня: Сторінки життя і наукової діяльності. К.: Вид. дім Дмитра Бураго, 2012. С. 260–261.

79

Haarman H. Nation und Sprache in Russland // Nation und Sprache: Die Diskussion ihres Verhältnisses in Geschichte und Gegenwart / Andreas Gardt (ed.). Berlin et al., 2000. P. 747–824; Kamusella T. The Politics of Language and Nationalism in Modern Central Europe. Basingstoke: Palgrave MacMillan, 2009.

80

Рукописи, которых не было. Подделки в области славянского фольклора / Сост. Т. Г. Иванова, Л. П. Лаптева, А. Л. Топорков. М.: Ладомир, 2001; Sinel A. The Classroom and the Chancellery: State Educational Reform in Russia Under Count Dmitry Tolstoi. Cambridge, MA: Harvard UP, 1973.

81

Olender M. The Languages of Paradise: Race, Religion and Philology in the Nineteenth Century. Harvard, 1992; Wissenschaftsgeschichte der Germanistik im 19. Jahrhundert / Jürgen Fohrmann, Wilhelm Voßkamp (Hrsg.). Stuttgart, Weimar: Metzler, 1994; Marchand S. L. German Orientalism in the Age of Empire: Religion, Race, and Scholarship. Cambridge, NY, 2009.

82

См. обзорные авторские работы по истории филологии: Hummel P. Histoire de l’histoire de la philologie. Étude d’un genre épistémologique et bibliographique. Genève: Droz, 2000. Turner J. Philology: The Forgotten Origins of the Modern Humanities. Princeton; Oxford: Princeton UP, 2014.

83

О восточноевропейском измерении рождения сравнительного языкознания: Lemeškin I. August Schleicher und Praha // Lituanistinis Augusto Schleicherio palikimas / Das lituanistische Erbe August Schleichers. Vol. 1. Hg. von I. Lemeškin and J. Zabarskaitė. Vilnius: Lietuvių kalbos institutas, 2008. S. 103–149; специально о Бодуэне де Куртене в контексте развития лингвистики в Польше: Adamska-Sałaciak A. Jan Baudouin de Courtenay’s Contribution to General Linguistics // Towards a History of Linguistics in Poland / E. F. K. Koerner, A. Szwedek (eds.). Amsterdam, Philadelphia: John Benjamins Publishing Company, 2001. P. 175–208.

84

Szporluk R. Communism and Nationalism: Karl Marx versus Friedrich List. NY: Oxford UP, 1988. P. 156.

85

См. подробнее: Овчаренко В. Н., Глущенко В. А., Каламаж М. Язык как система в историко-фонетических исследованиях ученых харьковской лингвистической школы // Альманах современной науки и образования. 2009. № 2/3. С. 38–47.

86

См. подробнее: Дмитриев А. Н. Украинская наука и ее имперские контексты (XIX – начало ХХ века) // Ab Imperio. 2007. № 4. С. 121–172.

87

Byford A. Literary Scholarship in Late Imperial Russia: Rituals of Academic Institutionalization. London: Legenda, 2007; Byford A. Between Literary Education and Academic Learning: The Study of Literature at Secondary School in Late Imperial Russia (1860s–1900s) // History of Education. Vol. 33. 2004. P. 637–660.

88

Bloch H. R. Naturalism, Nationalism, Medievalism // Romanic Review. November 1985. Vol. 76. P. 341–360; Gumbrecht H. U. Un Souffle d’Allemagne ayant passé: Friedrich Diez, Gaston Paris and the Genesis of National Philologies // Romance Philology. October 1986. Vol. 40. P. 1–37; Nation building and writing literary history / Menno Spiering (ed.). Amsterdam & Atlanta, GA: Rodopi, 1999.

89

Аксенова Е. П. А. Н. Пыпин о славянстве. М., 2006.

90

Цит. по: Украинский вопрос [Пг., 1917] // Стебницький П. Вибранi твори. К.: Темпора, 2009. С. 351–352.

91

Назаренко В. Ю. Харьковское историко-филологическое общество: Вопросы литературоведения. Харьков, 1999.

92

Потебня А. А. Язык и народность // Вестник Европы. 1895. Т. 9. С. 5–37 (Потебня О. О. Мова. Національність. Денаціоналізація. Статті і фрагменти. Нью-Йорк: Українська Вільна Академія наук у США, 1992. С. 99–100).

93

Олександр Опанасович Потебня: Ювiлейний збiрник до 125-рiччя з дня народження. К., 1962. С. 93.

94

Шевельов Ю. Олександр Потебня і українське питання (Спроба реконструкції цілісного образу науковця) // Потебня О. О. Мова. Національність. Денаціоналізація. Статті і фрагменти. Нью-Йорк: Українська Вільна Академія наук у США, 1992. С. 7–46.

95

См. в связи с идеей «двойной лояльности» содержательный очерк: Котенко А. Л., Мартынюк О. В., Миллер А. И. «Малоросс»: Эволюция понятия до Первой мировой войны // Новое литературное обозрение. 2011. № 108. С. 9–27.

96

Харциев В. Учение А. А. Потебни о народности и национализме // Мирный труд. Вып. III. Харьков, 1902. С. 170–181.

97

Марченко Е. С., Калиниченко Е. С. Алексей Ветухов: судьба на изломе эпох // «Луньовські читання». Матеріали науково-практичних семінарів (2010–2014 рр.). Харків: ХНУ імені В. Н. Каразіна, 2014. С. 174–185; Переписка А. В. Ветухова и П. А. Флоренского (1908–1918 гг.) / Подгот. С. Б. Шоломовой // Вопросы философии. 1995. № 11. С. 67–118; № 12. С. 128–132. См. о пересечениях славянофильства с федералистскими течениями как раз в начале 1860‐х годов, во время формирования взглядов Потебни: Карпи Г. Почвенничество и федерализм: А. П. Щапов и журнал «Время» // Вопросы литературы. 2004. № 4. С. 158–176.

98

Потебня А. А. Общий литературный язык и местные наречия // Олександр Опанасович Потебня: Ювiлейний зб. К., 1962. С. 70–71. Ср.: Тольц В. «Собственный Восток России». М.: Новое литературное обозрение, 2013.

99

Шахматов А. А. О государственных задачах русского народа в связи с национальными задачами племен, населяющих Россию // Вопросы филологии. 2006. № 2 (23). С. 85.

100

Dmitriev A. Philologists – autonomists and autonomy from philology in late imperial Russia: Nikolai Marr, Jan Baudouin de Courtenay, and Ahatanhel Krymskii // Ab Imperio. 2016. № 1. P. 125–167; Корольов Г. О. Український федералізм в історичному дискурсі (XIX – початок XX століття). К.: Інститут історії України HAH України, 2010.

101

Залевский К. Национальные партии в России // Общественное движение в России в начале XX‐го века. Т. III. Книга 5: Партии – их состав, развитие и проявление в массовом движении, на выборах и в Думе. СПб., 1914. С. 225–344; Хрипаченко Т. И. Неудавшийся компромисс: российские либералы и проекты польской и украинской автономии в Российской империи накануне Первой мировой войны // Studia Slavica et Balcanica Petropolitana. 2015. № 1. С. 3–15. Ср.: Украинец [Кистяковский Б.]. К вопросу о самостоятельной украинской культуре // Русская мысль. 1911. Кн. 5. С. 131–146; Струве П. Б. Общерусская культура и украинский партикуляризм. Ответ Украинцу // Русская мысль. 1912. Кн. 1. С. 65–86. Московский журнал «Украинская жизнь» представил тогда результаты опроса видных интеллектуалов на тему этого спора в спектре от Евгения Трубецкого до Федора Корша: Кузьменко Т. А. Из эпистолярного наследия редакторов журнала «Украинская жизнь» (1912–1917) // Славянский альманах. 2020. № 1–2. С. 154–164; Клопова М. Э. «Больной вопрос». Анкета журнала «Украинская жизнь» 1912–1917 гг. // Славянский альманах. 2015. № 3–4. С. 122–137.

102

Гаспаров Б. Лингвистика национального самосознания (Значение споров 1860–1870 гг. о природе русской грамматики в истории философской и филологической мысли) // Логос. 1999. № 4. С. 48–67; Aumüller M. Innere Form und Poetizität. Die Theorie Aleksandr Potebnjas in ihrem begriffsgeschichtlichen Kontext. Frankfurt am Main, Berlin: Peter Lang, 2005.

103

См.: Simonato E. Une linguistique énergétique en Russie au seuil du XXe siècle. Essai d’analyse épistémologique. Bern; Berlin etc.: Peter Lang, 2005.

104

См.: Лаптева Л. П. А. Л. Погодин как исследователь новой истории западных и южных славян // Новая и новейшая история. 2015. № 1. С. 166–185. Погодин был автором популярной книги «Славянский мир» (М., 1914) и важной статьи: Погодин А. Л. Белорусские поэты // Вестник Европы. 1911. № 1 (Январь), где, в частности, очень тепло отзывается о Максиме Богдановиче.

105

Ему предшествовали три номера сборника «Малая Русь», выходившие в Киеве в 1919 году под редакцией В. Шульгина. Пученков А. С. Национальная политика генерала Деникина. СПб.: Полторак, 2012. С. 193–198.

106

Специально о Могилянском см. недавние работы: Алымов С. С. Украинские корни теории этноса // Этнографическое обозрение. 2017. № 5. С. 67–84; Борисенок Е. Ю. Н. М. Могилянский об «украинском вопросе» и революции в России // Славяноведение. 2019. № 1. С. 26–38.

107

Овсянико-Куликовкий Д. Н. Воспоминания. Пг., 1922. С. 124.

108

Ляпунов Б. М. Памяти А. А. Потебни // Живая старина. 1892. Вып. 1. С. 136–149.

109

Бузук П. А. Очерки по психологии языка. Одесса, 1918.

110

Бузук П. А. Взгляды академика Шахматова на доисторические судьбы славянства // Известия Отделения русского языка и словесности Академии наук. 1921. Т. XXII. Кн. 2. С. 150–179.

111

Бузук П. А. Лінгвістычная геаграфія як дапаможный метад пры вывучэнні гісторыі мовы // Sbornik praci I sjezdu slovanskych filologi v Praze, 1929. Praha, 1932. sv. II. С. 458–475.

112

Бузук П. О. Взаємовідносини між українською та білоруською мовами (методологічний нарис) // Записки історико-філологічного відділу Української Академії наук. 1926. Кн. VII/VIII. С. 421–426; Глущенко В. А., Овчаренко В. М. Проблеми моделювання історії східнослов’янських мов на Академічній конференції з реформи білоруського правопису та азбуки 1926 р. // Теоретические и прикладные проблемы русской филологии: Научно-методический сб. Вып. Х. Ч. 1 / Отв. ред. В. А. Глущенко. Славянск: СГПУ, 2002. С. 66–86.

113

См. выпущенный им содержательный бюллетень: Бюллетень редакционного комитета по изданию сочинений А. А. Потебни. Ч. 1. Харьков, 1922. О начале изучения Потебни см. важный и детальный ретроспективный очерк Иеремии Айзенштока: Айзеншток И. Из истории научного наследия А. А. Потебни / Публ. С. А. Гальченко // О. О. Потебня і проблеми сучасної філології: збірник наукових праць / Відп. ред. В. Ю. Франчук. К., 1992. С. 194–242.

114

См.: Айзеншток І. Автобiография. Вибранi листи (1910-тi – 1920-тi роки) / Ред. С. Захаркін. Киïв: Критика, 2003.

115

Одна из первых попыток «оптимистической» трактовки Потебни в новом контексте: Айзеншток І. Я. Потебня і українська література // Шляхи мистецтва. 1921 [на обложке: 1922]. № 2. С. 94–101.

116

Белецкий А. И. Потебня и наука истории литературы в России // Бюлетень Редакційного комітету для видання творів Потебні. Харків, 1922. Ч. 1. С. 45–46.

117

Левченко В. В. В начале творческого пути: Одесский период жизни Л. П. Гроссмана // Дiм князя Гагарiна. Вип. 9. Одеса, 2020. С. 188–203.

Атлантида советского нацмодернизма. Формальный метод в Украине (1920-е – начало 1930-х)

Подняться наверх