Читать книгу Автобиография большевизма: между спасением и падением - Игал Халфин - Страница 10

Часть 1. От тьмы к свету
Глава 2
Агнцы и козлища

Оглавление

Октябрьская революция выражала себя в первую очередь не в политических, а в социальных терминах. Она свергла эксплуататорские классы, свершившись от имени пролетариата. Российское общество было изменено до неузнаваемости. Экономическая мощь помещиков и капиталистов была подорвана в результате насильственной экспроприации. Уже в первый день прихода к власти большевиков был принят Декрет о земле, согласно которому частная собственность на землю отменялась навсегда, помещичьи земли отбирались без всякого выкупа и передавались в безвозмездное пользование трудящихся. В период Гражданской войны была полностью уничтожена и до того немногочисленная буржуазия. Сильно поредели и ряды интеллигенции. Первые же конституционные документы Советской республики юридически закрепили победу, провозгласив лишение эксплуататоров политических прав. Представители «чуждых» профессий – жандармов, служителей культа, частных торговцев и их детей – назывались лишенцами, так как в соответствии с конституцией РСФСР 1918 года у них не было права голоса[228].

Однако большевики соглашались с тем, что социалистическая революция не могла сразу уничтожить эксплуатацию во всех отраслях народного хозяйства. Его различные сферы, утверждали они, находились на разных ступенях развития, не во всех из них имелись экономические предпосылки, необходимые для ликвидации эксплуатации. В 1921 году большевики признали эти трудности. Из Гражданской войны и сопутствовавшей ей разрухи пролетариат вышел, по словам Ленина, «ослабленный и до известной степени деклассированный разрушением его жизненной основы – крупной машинной промышленности». Более миллиона рабочих уехало в деревню и превратилось в крестьян или покинуло заводы, чтобы занять управленческие должности в новых государственных органах. Многие из рабочих разочаровались в большевистской власти, свидетельством чему стало восстание в Кронштадте[229].

Партия была вынуждена пойти на уступки и ввести НЭП – экономическую систему, которая допускала некоторое развитие капиталистических элементов при сохранении командных высот народного хозяйства в руках советского государства. Ленин провозгласил сущностью НЭПа укрепление союза рабочего класса с крестьянством на экономической основе, установление связи социалистической промышленности с мелкотоварным крестьянским хозяйством через широкое использование товарно-денежных отношений и вовлечение крестьян в социалистическое строительство[230]. Введение НЭПа вызвало очередное изменение социального образа жизни. Наиболее колоритными фигурами того времени были представители новой буржуазии – «нэпманы». В каком-то смысле эти люди определяли лицо эпохи, но они находились за пределами советского общества – не могли стать членами профсоюза, учиться в университете или претендовать на партийный билет. Численность рабочих увеличилась, а их материальное положение улучшилось. Повысилась заработная плата, вплотную приблизившись к довоенному уровню. Однако рост уровня жизни тормозили высокие цены, нехватка жилья и нарастающая безработица. Уравнительный передел земли, а также политика сдерживания при помощи налогообложения роста зажиточных хозяйств привели к «осереднячиванию» деревни. Крестьяне выражали недовольство существовавшими в «государстве диктатуры пролетариата» политическими ограничениями для жителей деревни. Еще одним социальным итогом НЭПа стало увеличение чиновничье-бюрократического аппарата. В 1917 году в учреждениях работало около 1 млн чиновников, в 1921 году – уже 2,5 млн. Большевики не слишком ценили этих людей, считая, что они работают на советскую власть ради привилегий, прежде всего ради продовольственного пайка[231].

Классовый дискурс насквозь пронизывал повседневность советских университетов этого времени. Через него смотрели на мир партячейки, административные органы, социологи, психологи и, конечно же, сами студенты. Класс представлял собой сложную систему значений, требующую бережного обращения. Статистики собирали сведения о классовом составе всех образовательных учреждений, а также функционировавших в них ячеек РКП(б). Классовая принадлежность была главным аргументом при решении многих практических вопросов: поступление в вузы, распределение пайков и, что особенно важно в нашем контексте, прием в партию[232].

Хотя можно было оспаривать то или иное применение классового маркера, классовый язык как таковой находился вне критики. В архивах сохранились лишь редкие исключения, например ремарка Баско, учительницы Тяжинской железнодорожной школы, которая не могла уяснить: «Советская страна пролетарская, ученики все в ней пролетарии, учителя пролетарии, доколь же мы будем это твердить, бедняк, батрак, середняк, кулак?!» Партия охарактеризовала заявление Баско как «вывих»[233]. Не посчастливилось и Якову Водопьянову, не допущенному в 1927 году в Сибирский технологический институт. «[Неправильно дискриминировать меня] только за то, что я ребенком… жил на иждивении человека, служившего при царизме станционным жандармом, – возмущался Водопьянов. – Ссылаться на качества родителей я считаю криком: „наши предки Рим спасли“, и вообще говоря, за отца конокрада сына бьет только самосуд темной деревни»[234].

Исключенная из Томского государственного университета как «социально чуждый элемент» Чистосердова А. С. тоже не могла понять «истинного значения» классового принципа: «Если происхождение наше кладет на нас печать отчужденности или родственности, то ведь много можно указать примеров, когда происхождение не мешало быть студентом, и даже стоять у власти. Да виновны ли мы в том, кто наши родители? Каждый ответственный за свои дела, за свои ошибки. А положение женщины еще неопределенней. Она все еще не имеет своих прав. Сначала она носит фамилию отца, от него получает поддержку моральную и материальную. Выходя замуж, переменяет фамилию и получает все от мужа. Не меняется ли с этим и социальное положение, и все права? Умирает муж (муж Чистосердовой был врачом, который заразился от пациента и умер. – И. Х.), тут она получает полную независимость, самостоятельность, и вместе с тем полную отчужденность от родных. Тут уже никто не считает обязанным помочь ей… от отца она, как говорит мудрая поговорка, „отрезанный ломоть“». Чистосердова не считала «себя чуждой труду» и уверяла, что «поступила в университет с единственной целью быть полезной народу»[235].

С марксистской точки зрения капиталистический тип хозяйства разделил общество на буржуазию и пролетариев. Предполагалось, что, когда сотрутся границы между умственной и физической работой (интеллигенция и рабочий класс), а также между аграрным и индустриальным трудом (крестьяне и рабочие), промежуточные классы исчезнут. Но пока НЭП поощрял классовое разнообразие, сохраняя широкий спектр социальных групп и прослоек, которые обобщенно назывались мелкой буржуазией. Именно в присутствии на исторической сцене «промежуточных классов» – в основном крестьянства и интеллигенции – большевики видели причины отсталости национальной экономики. Однако эти социальные группы необязательно были антагонистичны рабочему классу, они вполне могли оказаться союзниками в деле освобождения труда. Ленин неоднократно повторял в 1921–1922 годах, что их сотрудничество необходимо для построения бесклассового общества.

Двойственность в отношении союзников рабочего класса легко заметить, глядя на постоянно менявшиеся правила приема новых членов в партию. В одни периоды прием ограничивался только индустриальными рабочими, в другие – разрешался набор крестьян-«неэксплуататоров» и «трудящейся интеллигенции», иногда, правда совсем редко, он даже приветствовался. Ни один студент не представал перед приемной комиссией без классового ярлыка. Этот вопрос в анкете был в числе первых. Заявления, автобиография, рекомендательные письма, все материалы дела – везде он, так или иначе, фигурировал. Представитель пролетариата обычно писал, что хочет присоединиться к партии, выражающей интересы его класса. Крестьянин или интеллигент, как правило, утверждали, что желают помочь рабочему в борьбе за освобождение. Отпрыски «лишенцев» не могли претендовать на членство в партии, не доказав, что они полностью порвали связь с классово чуждыми родителями.


Таблица 1. Социальный состав зачисленных в ПГУ, 1921–1926 годы

Источник: ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 90. Л. 2–7; Д. 120. Л. 44; История Ленинградского университета. 1819–1969. Л.: Изд-во Ленинградского университета, 1969. С. 254. Прочерки означают отсутствие категории в данном источнике.


Партия рассматривала себя как однородное тело, а не гетерогенное множество людей с разными классовыми корнями. Большевистское руководство наставляло собравшихся на IX партийной конференции в 1920 году, что различать членов партии можно разве что по «степени их сознательности, преданности, выдержанности, политической зрелости». Отметались все попытки «проводить различие между членами партии по какому-либо другому признаку: верхи и низы, интеллигенты и рабочие»[236]. На X партийном съезде повторяли: «Раз мы приняли человека в партию – какого бы он класса ни был – он такой же член партии как все остальные»[237]. И все-таки РКП не превращалась в плавильный котел, которым стремилась стать. Отрицая разделение партийцев на выходцев из рабочего класса и других социальных слоев, делегаты XII партийной конференции (август 1922 года) все еще волновались по поводу пестроты состава партии, столь опасного во время НЭПа[238].

Советские социологи определяли класс как «совокупность» людей с одинаковым отношением к средствам производства[239]. Но как определить классовую идентичность конкретного, отдельно взятого человека? В 1921 году ректор ПГУ в письме просил уполномоченного по делам петроградских вузов И. Невского дать указания местным комиссиям, как проводить в жизнь классовый отбор, «какими реальными данными руководствоваться, оценивая классовую физиономию кандидата»[240]. По партийной статистике начала 1920‐х, очевидны огромные трудности с классификацией социальной сущности студентов. Сборная солянка из сословных и профессиональных категорий превращалась в упорядоченный строй очень медленно. Протоколы приемной комиссии Томского государственного университета в 1921 году учитывали «сословие» («мещане», «крестьяне», «казаки», «почетные граждане», «разночинцы») и «род занятий» («учащиеся», «канцелярская работа», «физическая работа», «техническая работа», «педагогическая работа», «смешанная»)[241]. В Петроградском государственном университете неразберихи было еще больше.

Данные, собранные в таблицу 1, отражают историческое воображение авторов, которые хотели показать, как постепенно приходит понимание новых социальных норм и категорий. Так, те, кто в 1922–1923 годах описывались как «купцы», в 1924 году уже переосмысливались как «лица, живущие нетрудовыми доходами» – статистики осознали, что никаких купцов в советской России быть не должно. Пример с духовенством был еще более ярок: в 1924 году «лиц духовного звания» просто не могло быть, поэтому они не учитывались в принципе (то же с «дворянами» и «почетными гражданами»). Категория «чиновники» тоже переосмысливалась. К 1923 году составители университетской переписи настаивали, что никаких других чиновников, кроме «советских служащих», быть не может. В то же время НЭП заставил признать существование «купцов», но власть требовала выявить отношение к ним как «живущим нетрудовыми доходами», подчеркивая, что они – социальная аномалия.


Таблица 2. Социальный состав зачисленных в ПГУ, 1922/23 учебный год (три системы классификации)

Источник: ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 90. Л. 2–7; ЦГА СПб. Ф. 2556. Оп. 1. Д. 276. Л. 160; Петроградская правда. 1922. 24 декабря. Есть несколько возможных объяснений количественных нестыковок: а) в некоторых случаях включались студенты-выпускники, в других их не считали; б) некоторые источники относятся ко всем зарегистрированным студентам, другие – только к посещающим занятия; в) в некоторых случаях учитывались и посетители рабфаков.


Наличие трех различных описаний студентов Петроградского университета в 1922/23 учебном году указывает на классификационный разброд (таблица 2).

Эта таблица говорит нам не об объективных реалиях, характерных для Петроградского государственного университета, а об оптике тех, кто пытался вписаться в зыбкие статистические рамки. Непонятно было не только кого и в какую именно графу вписывать, но и по какому принципу вообще создавать эти графы, какие классификационные схемы использовать. Важна ли была в первую очередь сословная принадлежность? Может, важнее было учитывать уровень доходов? Или профессию? Отношение студентов к средствам производства также нельзя было различить с первого взгляда.

Социальная статистика не подлежит очевидному прочтению. Дело не столько в том, что данные фальсифицировались, – проблема состоит скорее в преобладании количественного аспекта над качественным. Фиксация на количественных показателях отвлекает нас от тех категорий, которые структурировали саму информацию. Беспокоясь по поводу достоверности приведенных цифр, мы теряем из виду принцип, по которому они собирались. Так как нас интересует не уровень пролетаризации партии, а логика, за ней стоящая, статистические таблицы 1920‐х годов надо рассматривать как своеобразный текст, подлежащий дешифровке[242]. Сконструированный характер классовой «физиономии» студенчества наводит на мысль, что статистика являлась одним из инструментов создания нового мира. Вместо того чтобы забрасывать сети и обнаруживать в них пролетариев, статистические бюро превращали в них студентов с самым разным сословным или профессиональным прошлым.

Вышеприведенная таблица показывает, что партбюро ячейки РКП(б) активно размышляло, кого причислять к категории «мещане», которая с марксисткой точки зрения была особенно обтекаемой, учитывая, что «мещанство» читалось как в социологическом, так и в этическом регистре. Появление категорий «низшие советские служащие» и «ремесленники» стало результатом этой рефлексии – тут выделялись отчасти революционизированные или пролетаризированные части мещанства. Стоит обратить внимание и на то, что статистики Наркомпроса не были новаторами своего дела – они предпочитали опираться на старые и хорошо знакомые сословные категории. При этом статистик Наркомпроса проводил границу между работающими и их детьми, как бы говоря, что о многих студентах пока приходится судить лишь по их родителям. (Социальное положение определялось по родителям лишь в том случае, если студент на момент поступления в вуз не вел самостоятельной жизни[243].)

М. Б. Рабинович, тогда студент Петроградского университета, позднее вспоминал, что 1923/24 учебный год был переломный: «Если до весны этого года еще часто встречались студенты старого типа… то потом все стало меняться. <…> Все чаще появлялись студенты нового облика, и внешнего и внутреннего». Рабинович считает общую «студенческую чистку» 1924 года, «избавившую» университет от «чуждого» элемента, рубежной. «Те, кого комиссия признала „чуждым“, т. е. дети купцов, дворян, царских чиновников, офицеров и т. д., – безжалостно исключались из университета. Спокойно стояли у дверей комнаты, в которой заседала комиссия, только те, у кого в анкете было написано: рабочий, крестьянин-бедняк, батрак»[244]. Университет покинули преимущественно отпрыски «лиц интеллигентских профессий» и «лиц религиозного культа», а также дети «кустарей» и «лиц нетрудовых доходов». Список отчетливо указывает на перевод сословных категорий в классовые – ярлык, причислявший к старорежимным сословиям, превращался в волчий билет[245]. Методы категоризации студентов были, однако, достаточно подвижны: рабочие превращались в «детей белых офицеров» или «царских чиновников», если они были политически неблагонадежные, а отличившиеся большевики оставались в студенческих рядах даже при наличии информации о том, что их родители использовали наемный труд. Статистика по чистке не передавала объективную социологическую реальность, а прочтение классового профиля постфактум являлось результатом борьбы за метод описания.

В партийной статистике социологическая упорядоченность появилась гораздо раньше. Резолюция ЦК 1919 года утверждала, что правильно вести статистику возможно только при введении единообразной системы контроля партийных сил[246]. «Статистика в партийной организации имеет громадное значение. Чтобы правильно учесть, проконтролировать и распределить партийные силы, без статистики обойтись невозможно», – соглашалась инструкция «по проведению учета членов РКП Петроградской организации» от 1920 года. Личный листок организационно-распределительного отдела ЦК РКП (единый партийный билет) начала 1920‐х годов определял «социальное происхождение» как «прежнее сословие, звание, состояние и т. п.», «основное занятие, дающее средства к существованию: а) до войны 1914 года, б) во время войны»; «профессия» указывала на специальность и стаж[247].

Социальное положение коммунистов Петроградского государственного университета было четко отработано к 1922 году: 40 «рабочих», 36 «крестьян» и 153 «интеллигента и служащих»[248]. Но исследование «качественного состава» Сибкомвуза осенью 1923 года свидетельствует о все еще импровизированном характере категоризации на местах. «Классовое происхождение», «сословие» и идеологически-политические характеристики здесь все еще смешивались непредсказуемым образом. Например, Лаптев А. М. до Октябрьской революции по «имущественному положению» был «пролетарием» и оставался им на момент сбора статистики. Студент говорил, что в категориях «бывшего сословия» он по деду крестьянин, а по отцу рабочий. Отец Лаптева не мог быть рабочим по сословному происхождению – царская перепись просто не использовала такой категории, но в Сибкомвузе не сумели придумать иной формулировки[249]. Сословная принадлежность Машкина И. П. указывалась следующим образом: «дед занимался крестьянством… рабочий» – канцелярия явно путалась в системе описания. В графе «социальное положение» указывалось «учащийся» – в этом случае смешивались класс и профессия. В характеристике Машкина уже описывали как «рабочего»: «По вопросам пролетарской психологии выдержан. Мещанство и мелкобуржуазные наклоны не наблюдались»[250]. Политические взгляды явно влияли на определение классовой принадлежности, которая никак не вытекала из объективно установленных признаков. А вот в случае другого студента, Сергеева А. Н., классовая принадлежность определялась по всем правилам марксистской социологии: имущественное положение – «бедняк», социальное положение – «крестьянин». Точный классовый маркер селянина мог быть установлен только через сочетание его экономической деятельности с материальным благосостоянием. Просчитывая варианты и исключая возможность, что Сергеев – кулак, комиссия не поленилась добавить, что он «хорошо обладает пролетарской психологией, по экономическому вопросу ориентируется хорошо и делает соответствующие выводы»[251] (то есть поддерживает НЭП).

С развитием партийной статистики в последующие годы такие несуразицы и разночтения быстро пошли на убыль. Как показывает левая колонка таблицы 3, канцелярии томских партийных ячеек научились к 1924 году описывать их социальный состав в отчетливо классовых понятиях.


Таблица 3. Классовая принадлежность коммунистов города Томска, 1923–1924 годы

Источник: ГАНО. Ф. 1053. Оп. 1. Д. 682. Л. 23.


Личный листок кандидатов в РКП(б) в технологическом институте (1924) указывал в основном профессии, смешивая прошлое с настоящим: крестьянин (16), рабочий (11), служащий (3), торговец (1), кустарь (2), присяжный поверенный (1)[252]. Партбюро вырабатывало на основе этих данных классовые категории: «рабочие», «батраки» (категория, к которой теперь уже никто не принадлежал), «крестьяне», «служащие» и «интеллигенты»[253].

Хотя понятие «происхождение» имело много значений, порядок приема в партию устанавливал три категории:

– рабочие и красноармейцы из рабочих и крестьян;

– крестьяне, кроме красноармейцев и кустарей, не эксплуатирующие чужого труда;

– крестьяне, прочие служащие и так далее.

Прием лиц первой категории происходил по утверждению укомов и райкомов по рекомендации трех членов партии с трехлетним стажем; второй категории – с обязательным утверждением губкома; третьей категории – по рекомендации пяти членов партии с пятилетним стажем плюс утверждение губкома[254]. Инструкция о едином партийном билете от начала 1920‐х годов гласила: «Социальное положение должно характеризовать принадлежность члена партии к той или иной группе населения, указывая по возможности на связь с другими группами». Например, предлагалось указывать, что у рабочего семья в деревне или что крестьянин работает в городе сезонно. В июле 1925 года Молотов замечал: «…до настоящего времени в партии нет единообразного понимания и определения социального положения коммунистов. Это зачастую влечет за собой неточное и неправильное выявление социального состава организации». Циркуляр ЦК РКП(б) от 12 августа об определении социального положения членов партии наконец залатал эту брешь: «В основу определения социального положения данного лица берется: его основная профессия, т. е. род труда, который служил главным источником средств существования в течении наиболее продолжительного времени. …Бывшее положение в производстве – наемный или самостоятельный труд». Здесь следовало важное пояснение: «Социальное положение коммуниста не следует смешивать… с его социальным происхождением. Социальное происхождение определяет, из какой среды вышел коммунист, независимо от социального положения его самого. Например: коммунист работает 10 лет в качестве счетовода и бухгалтера, отец его был токарь по металлу. Социальное положение указанного коммуниста – служащий, соц. происхождение – из рабочих». И еще одно важное разъяснение: социальное положение коммуниста определялось его принадлежностью к одной из основных социальных групп до вступления в партию. Смена деятельности во время пребывания в партии не меняла социального положения: рабочий завода, который после вступления в партию отошел от производства и стал студентом, оставался по бумагам принадлежащим в группе рабочих[255]. Все это тщательно контролировалось. Так, в Ленинградский комвуз в 1926 году прибыла комиссия, в которой были представители райкома и губкома. Она стала проверять социальное положение студентов. Рассматривая личные дела, на части карточек комиссия сама «переправляла» социальное положение, «а часть [карточек] выбросили, чтобы вызвать членов и опросить»[256].

Несмотря на беспрерывный поток общих инструкций сверху, партячейки в случае необходимости установить классовую принадлежность конкретного студента могли полагаться только на самих себя. Классовые идентичности создавались через трудноуловимые микропрактики, которые интерпретировали и модифицировали официальный лексикон. Устанавливая классовые критерии для приема в РКП, партийные органы на самом деле обучали студентов, как именно они должны говорить о себе. Реестр студентов томских вузов за 1927 год, включающий графы «социальное положение», «национальность», «партийность», «профессия», «воинская повинность в старой и белой армиях» и «кем командирован», предвосхищал структуру коммунистической автобиографии[257].

Неважно, в какой среде кандидат родился, – в том или ином смысле он должен был быть политически несовершенным. Будущие большевики начинали жизнь в лучшем случае как несознательные рабочие, но иногда и как отпрыски эксплуататорских классов. Такие грехи были неотъемлемой частью нарратива, в котором движение по направлению к «свету» имело смысл, только если оно возникало из «тьмы». Принципы, на которых строился нарратив, зависели от отправной точки, то есть от социального происхождения автора. Коммунистический автобиограф обязательно заканчивал свою историю заявлением о том, что достиг «пролетарского сознания». Но рабочий, крестьянин и интеллигент двигались различными путями к этой цели. Каждый нуждался в специальном рецепте для преодоления препятствий на своем пути.

228

Alexopoulos G. Stalin’s Outcasts: Aliens, Citizens, and the Soviet State, 1926–1936. Ithaca, NY: Cornell University Press, 2003.

229

Fitzpatrick S. The Bolsheviks’ Dilemma: Class, Culture, and Politics in the Early Soviet Years // Slavic Review. 1988. Vol. 4. Р. 599–613.

230

Ленин В. И. Планы проекта наказа от СТО // Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Т. 43. М.: Политиздат, 1970. С. 398; Ленин В. И. Письмо В. М. Молотову для пленума ЦК РКП(б) с планом политдоклада на XI съезде партии 23/III.1922 // Там же. Т. 45. М.: Политиздат, 1970. С. 60–61.

231

Ball A. M. Russia’s Last Capitalists.

232

Kimerling Е. Civil Rights and Social Policy in Soviet Russia, 1918–1936 // Russian Review. 1982. № 1. P. 27–41.

233

ГАНО-П. Ф. П-981. Д. 21. Л. 21.

234

ГАНО. Ф. Р-61. Оп. 1. Д. 708. Л. 266.

235

ГАНО. Ф. 1053. Оп. 1. Д. 925. Л. 103–104.

236

Девятая конференция РКП(б). С. 276–277.

237

Десятый съезд РКП(б). Стенографический отчет. М.: Госполитиздат, 1963. С. 281.

238

Об укреплении партии в связи с учетом опыта проверки личного состава ее // Спутник коммуниста. 1922. № 10. С. 88–90.

239

Солнцев С. И. Общественные классы: Важнейшие моменты в развитии проблемы классов и основные учения. Пг.: Издательство О. Богдановой, 1923. С. 203; Горев Б. Некоторые проблемы марксистской теории классов // Под знаменем марксизма. 1923. № 10. С. 243.

240

ЦГА СПб. Ф. 2556. Оп. 1. Д. 276. Л. 128.

241

ГАНО. Ф. 1053. Оп. 1. Д. 345. Л. 46–57.

242

Hacking I. Biopower and the Avalanche of Printed Numbers // Humanities in Society. 1982. № 3–4. Р. 293.

243

ГАНО. Ф. 1053. Оп. 1. Д. 1000. Л. 320.

244

Рабинович М. Б. Воспоминания долгой жизни. СПб.: Европейский дом, 1996. С. 84–85.

245

ЦГАИПД СПб. Ф. 4. Оп. 1. Д. 1118. Л. 185, 194; Купайгородская А. П. Высшая школа Ленинграда в первые годы советской власти (1917–1925 гг.). Л.: Наука, 1984. С. 131; Рожков А. Ю. Студент как зеркало Октябрьской революции // Родина. 1999. № 3. С. 69.

246

Восьмой съезд РКП(б). Март 1919. Протоколы. М.: Госполитиздат, 1959. С. 498.

247

ЦГАИПД СПб. Ф. 1728. Оп. 1. Д. 68336. Л. 9.

248

ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 12. Л. 31.

249

ГАНО-П. Ф. 2. Оп. 1. Д. 330. Л. 52.

250

Там же. Л. 58.

251

ГАНО. Ф. П-2. Оп. 1. Д. 330. Л. 60, 96; Д. 261. Л. 200–201.

252

ЦДНИТО. Ф. 320. Оп. 1. Д. 6. Л. 1–63.

253

Там же. Д. 5. Л. 1–18.

254

ЦГАИПД СПб. Ф. 1085. Оп. 1. Д. 10. Л. 25.

255

ЦГАИПД СПб. Ф. 3. Оп. 1. Д. 841.

256

ЦДНИТО. Ф. 197. Оп. 1. Д. 217. Л. 35.

257

ГАНО. Ф. 1053. Оп. 1. Д. 1013. Л. 167.

Автобиография большевизма: между спасением и падением

Подняться наверх