Читать книгу Автобиография большевизма: между спасением и падением - Игал Халфин - Страница 7
Часть 1. От тьмы к свету
Глава 1
«Я» большевика
1. На товарищеском суде
ОглавлениеСубъект коммунистической автобиографии находился в отношениях герменевтического истолкования не только с собой, но и со своим читателем или слушателем. Автобиографии часто зачитывались и обсуждались публично. Любые моменты автобиографии, даже самые интимные, выносились на общественное рассмотрение. В правильно организованном коммунистическом содружестве «то, что именуется „личным делом“, „частным интересом“, ставится под организованный контроль коллектива», проповедовал писатель и критик Сергей Третьяков. «Лозунг – контроль и забота каждого о всех и всех о каждом. <…> …[Необходимо] устраивать периодически обсуждения деятельности каждого из членов коллектива, касаясь не только деловых итогов, но и всех мелочей, из которых складывается характер, манера говорить и действовать и т. д.»[146] Отчет Высшей военной школы за 1924 год присоединялся к сказанному Третьяковым: «Личная жизнь молодого члена партии зачастую совершенно разнится своим мещанством и косностью от дисциплинированной, общественной. Ликвидация такового явления возможна сознательной, индивидуальной проработкой… а также массовым подходом, разъясняя отсутствие разорванности между личной и общественной жизнью партийца»[147]. «Индивидуальные отличия между людьми, поскольку они интересуют социалиста, сводятся к специальности, если остается что-то сверх специальности, то это остается общественно неактивно, это жизнь „про себя“, которая уже не социализируется, которая бесполезна, как сновидение», – комментировал с заметно меньшим воодушевлением Михаил Пришвин в своем дневнике[148]. «Личное уничтожается всеми средствами, – писал он несколько лет спустя, – чтобы рабочий находил радость свою только в общественном. Таким образом, новый раб<очий> уже не может ускользнуть от хозяина, как раньше, – в сокровенную личную жизнь под прикрытием хорошего исполнения хозяйского дела. Теперь он весь на виду, как бы просвечен рентгеновскими лучами»[149].
Разработанный до мельчайших деталей, ритуал приема в партию не считался чем-то обыденным. В нем нельзя было усмотреть бесперебойный механизм для пополнения рядов нарождающейся советской бюрократии. Сколь бы квалифицированным в техническом отношении ни являлся кандидат, коллектив без колебаний отклонял его заявление, если находил, что «чистота коммунистических рядов» находится под угрозой. В своей совокупности практики публичной критики и защиты своих жизнеописаний кандидатами в партию создали то, что можно назвать коммунистическим автобиографическим дискурсом. Постараемся наметить систему кодов, которые формировали ритуалы герменевтики «я» на уровне партийной ячейки.
Первая половина 1920‐х годов в университетах страны прошла под знаком «диктатуры» партячеек[150]. Секретарь ЦК РКП(б) А. А. Андреев триумфально заявил в 1925 году: «Немалую роль в деле превращения высшей школы в школу советскую… сыграли наши партийные ячейки в вузах. В своей работе партячейки вузов часто сталкивались с необходимостью действовать помимо официальных органов управления высшей школой… захватывать в свои руки фактическое руководство жизнью высшей школы и управления ею»[151]. В первые годы НЭПа в студенческой среде появились листовки, клеймившие позором «свору цепных псов, совмещающих обязанности членов студенческих комячеек с функциями платных агентов ГПУ»[152]. Пропагандист В. Ледовской отмечал отсутствие статьи о ячейках в дореволюционном уставе партии. Причина была очевидной: «…партия не имела тогда возможности так глубоко пустить свои организационные щупальца в самую толщу рабочей и крестьянской массы». Устав, отмечал он, «это архитектурный план строительства партии». И продолжал: «Достаточно указать, что история нашей партии есть в значительной степени история выработки организационных форм строения партии»[153]. В новом уставе ячейка стала основанием партийной пирамиды.
Устав партии регламентировал облик нового человека, определял, кто свой, кто чужой. Каждое мировоззрение задействует формальную структуру, корреспондирующую с его базовыми ценностями: как эпос Гомера породил античных героев-аристократов, могущественных протагонистов величественной саги, как трагедия Софокла вывела на сцену «граждан», защищавших свои принципы на агоре полиса, так и коммунистическая мифопоэтика создала «товарищей» братства избранных[154]. Советское общество поднимало коммунистов на котурны: ничто не возвышало человека больше, чем партбилет в кармане[155]. В 1919 году Троцкий увидел в красных комиссарах новых коммунистических самураев[156]. А Сталин через два года назвал партию «орденом меченосцев»[157]. Сектантство, однако, было чуждо большевикам. Зиновьев в 1922 году говорил о том, что необходимо «направить весь государственный и партийный аппарат на то, чтобы научить нашу молодежь не замыкаться в себя, смотреть на партию не как на что-то привилегированное, не как на какую-то аристократию, а как на партию, с которой масса должна быть неразрывно связана»[158]. Коммунистам нельзя было уходить в раздумья – их ответственность перед историей требовала погружения в социальность. Уверенность в своей избранности сочеталась у большевиков не с уходом от мира, а с решительной попыткой его изменить[159]. Партия ценила в своих членах энергичность и безоговорочную преданность цели. Каждый вновь вступающий в партию воспитывал в себе «неизменную любовь к партии», понимание того, «что нет ничего выше, чем пролетарская партия, для которой надо жертвовать всем»[160]. Университетская партийная ячейка была двулика как Янус: она обеспечивала чистоту своих рядов и политическую подкованность членов, то есть была обращена внутрь и в то же время смотрела вокруг, на общую студенческую массу, на фабрики и заводы, нуждавшиеся в пропагандистах и агитаторах[161].
Для понимания характера обсуждения автобиографий в партячейке имеет смысл обратиться к теории символического взаимодействия Ирвинга Гофмана. Согласно Гофману, человек при столкновении со множеством незнакомых ему людей старается найти способ поведения, соответствующий их ожиданиям[162]. Для объяснения поведения человека в подобных обстоятельствах Гофман использовал модель театральной драмы. Драматургический интеракционизм Гофмана предполагает, что в процессе взаимодействия люди стремятся срежиссировать впечатление о себе, которого хотят достичь. В процессе коммуникации субъект действует как актер, который создает свой собственный, непредсказуемый и незаконченный образ. Он проектирует собственный имидж, причем такими способами, которые служат его собственным целям, – в нашем случае показать себя достойным партии. Центральным понятием концепции драматургического интеракционизма является понятие «я» (the self) – представляемый образ роли или «драматический эффект», возникающий внутри определенной сцены. В дальнейшем анализе большевистского «я» акцент будет ставиться не на внутренней мотивации или других личностных качествах участвующего в коммуникации, а на восприятии им своих собственных действий и реакции окружающих на эти действия[163].
В ситуациях, когда студенты находились в непосредственном общении, реагируя на действия друг друга и оказывая друг на друга влияние, возникала особая реальность, изучение которой позволяет взглянуть на социальную систему изнутри, понять задействованные в ней смыслы и правила игры. То, что партийный мир превращается в театральные подмостки, не значит, что действительность подменяется иллюзией. Нас интересует не объективная реальность, а те обстоятельства и условия, из‐за которых самопрезентация студентов признавалась правдивой. Драматургический интеракционизм принимает во внимание не психологию людей или макроструктуры общества, а повседневную межиндивидуальную коммуникацию, поскольку именно в общении лицом к лицу формировалось единство партийной ячейки.
Конкретная коммуникативная ситуация в концепции И. Гофмана названа сценой. Ступая на сцену, человек начинает играть определенную коммуникативную роль, наполняя смыслом и ее, и саму драматургическую ситуацию. Выходя на партийные подмостки, он не получает готовый сценарий, он не знает всех подробностей того, как ему следует себя вести. Исполнитель получает лишь подсказки, намеки, и те, кто их подает, предполагают, что он уже обладает некоторым арсеналом приемов и навыков исполнения благодаря предыдущему социальному опыту. Принципиальным становилось то, сочтут ли представленный образ достоверным или вызывающим сомнения[164].
Многие студенты предъявляли товарищам «дутую автобиографию», что сразу опознавалось опытными партийцами (герменевтами души)[165]. Так, в 1924 году студент Зиновьевского университета Всеволод Тонкопий вынужден был сознаться, что им даны «ложные данные» в анкете и автобиографии и «произведена соответствующая подчистка в личном партийном деле». Ячейка обратилась в вышестоящие партийные органы и получила инструкцию – Тонкопия из партии исключить[166]. Внимание к дочери старого большевика Таисии Петровой было не менее пристальным. «Отец слесарь депо [на Урале], член партии с 1902 года, – гласила ее автобиография. – Мать домохозяйка. <…> Отца белые расстреляли. <…> С 9 лет учусь в министерском 2‐х классовом училище… В 1917 году по родственным связям, примыкала к большевикам, куда по малолетству не принимали». Петрова рассказала, как вступила в союз рабочей молодежи, где работала секретарем в 1917 году, а в начале 1918 года вступила в партию. «При наступлении Колчака эвакуировалась с семьей из Кушвы (завод на Урале. – И. Х.), не доехав до Вятки, вернулась обратно, так как началось отступление Колчака. По пути, во время обхода белых, попала к ним в плен. Нас привезли в Кушву и продержали под арестом 6 месяцев. Нас всех там выпороли. Приход красных спас от беляков. Уезжаю в Екатеринбург, где поступаю в ЧК, где работала с 19 по 21 г. В 21 переехала в Челябинск, где жил муж, там в ЧК работала 8 месяцев и несла одновременно партработу». В ЧК Петрова была секретным сотрудником: «По выбору совмещала работу сексота и секретаря ячейки… выполняла революционные поручения». Затем работала в женотделе. «В то же время была вольнослушательницей губсовпартшколы, затем поступила в лекторскую группу».
Во время прений оспаривались чуть ли не все факты ее автобиографии: «В 12 лет Петрова поденщицей быть не могла». «Была арестована белыми как работница политотдела, а [на деле] была только выпорена, что даже не отразилось на беременности». «Отсеком ячейки была в 19 году, а институт отсеков введен лишь в 20 году». «В 18 году работала в ЧК сексотом, а было ей всего 17 лет». «В одно и то же время училась в губшколе, в лекторской группе, и была секретарем [партячейки], чего [тоже] быть не может». И хотя Петрова заявляла о том, что подтверждает «все сказанное в биографии», ей не поверили[167].
Похожим был и случай Шкляровской из той же ячейки. Шкляровская писала о себе как о члене РКП с июня 1920 года. Служила секретарем областного Амурского бюро комсомола, какое-то время руководила женотделом Дальбюро. В своей автобиографии она рассказывала следующее: «Родилась в 1899 году в Сретенске. До 1914 года училась в высшем начальном училище. До 1909 года семья жила плохо, отец пьянствовал. <…> В 1916 году поступила в чайную фирму Высоцкого, где была до апреля 1917 года, участвовала в забастовке бандерольщиц в 17‐м, после чего была уволена. Ходила на митинги и собрания, раз сама выступала на митинге». В Гражданскую войну Шкляровская была на Дальнем Востоке, состояла в союзе служащих, имела активную политическую позицию. «Белыми обвинялась в принадлежности к большевикам, вызывали в контрразведку. В мае 1919 года обыскивали, подозревая в сношении с большевиками». Уехав в Благовещенск, Шкляровская работала переписчицей у податного инспектора. В июне 1920‐го вступила в РКП.
Ответы Шкляровской на несохранившиеся вопросы показывают, что именно вызывало недоверие:
Кроме высшего начального училища нигде не училась.
С чайной фирмы уволили за стачку, за плохое отношение к работе.
Сочувствие к с.-д. выражалось в близости к ним… внутренне восприняла октябрьский переворот.
О существовании подпольной организации не знала. Ходила в 1917 году в комитет общ<ественной> безопасности, считая ее революционной организацией.
Многое в этой истории «не вяжется» друг с другом, говорили товарищи по учебе. «По анкете, сочувствовала до октябрьской революции объединенной с. д. группе»; «Отмечается высокая общеобразовательная подготовка, не соответствующая учению в начальном училище»; «Из разговоров с ее сожительницей в Сибири Эренпрайсу стало понятно, что она интеллигентка с средним образованием»; «На каникулах в Владивостоке, при разборе списка стипендиатов, вопрос о Шкляровской остался открытым. Завагитпропом удивлялся, „как Шкляровская вообще попала в университет“». В результате партийной ячейкой был вынесен вердикт: «Биографию считать неверной», который основывался на том, что ее образование в действительности было более высокое, чем «высшее начальное училище», физику, геометрию и другие предметы она «начала проходить с 4‐го класса, что бывает в гимназии». «Не знает она структуры училища, в котором училась. <…> …[Есть сомнения] во всех пунктах анкеты». В итоге Шкляровскую выгнали из комвуза[168].
Стоит заметить, что дезавуирована была фактическая база автобиографий Петровой и Шкляровской. Оспаривались биографические детали, разговор не доходил до оценки личных качеств студенток, их характера и уровня сознательности. Те, кто лгал перед партией, немедленно изгонялись.
Если говорить о скрытой, субъективной стороне вещей, гораздо более тонким вопросом была искренность обращения к большевизму – тут дело было не столько в фактах, сколько в их толковании. Андорский партийный коллектив сомневался во вновь поступившем в сельскохозяйственный институт студенте Москалеве Николае Александровиче. «Помянутый гражданин сын деревенского кулака-контрреволюционера, – писали в бюро партячейки, – замешанного в 1918 году в восстании против советской власти и теперь находящегося под наблюдением Черниговского ГПУ. Москалев младший состоял с 15 марта 1920 года в партии, во время Кронштадтского мятежа, под влиянием отца и из боязни партийной мобилизации на фронт, злостно дезертировал из партии». Перед партийцами был явный случай лицемера и конъюнктурщика, в результате чего ячейка попросила «вести за ним соответствующий надзор»[169].
Противостояние поручителей и обвинителей было неотъемлемой частью процедуры принятия в партию. При приеме заявления и рекомендаций от желающего вступить в партию организатор или секретарь коллектива составлял на него «личный листок кандидата»[170]. В вопроснике для партпоручителей выяснялись следующие положения:
Как давно вы знаете товарища, поступающего в партию?
Хорошо ли знаете его, где с ним встречались?
Какие у вступающего хорошие стороны и какие недостатки?
Почему рекомендуемый товарищ поступает в партию, имеет ли действительно твердое желание вступить членом в РКП и подчиниться безоговорочно партдисциплине и трудовой этике?
Чем доказал вступающий это на деле?
Рекомендация, данная кандидату в партию Козину В. С. секретарем ячейки РКП(б) управления 9‐й Донской дивизии Петром Тайгаричем, является своего рода эталоном жанра: «Знаю тов. Козина с детства, который воспитывался в семье рабочего – рудничного токаря. Отец его – Семен Козин, старый революционер, принимал активное участие и руководил революционной работой в 1900‐х годах вплоть до Октябрьской революции и в настоящее время состоит в рядах РКП(б) и работает у станка. <…> Владимир Козин в период революции принимал активное участие в борьбе с бандитизмом, состоял сотрудником Особого Отдела, ведшим борьбу с бандитизмом. Был командирован в Москву на рабфак»[171].
На основании декрета СНК РСФСР «О рабочих факультетах» от 17 сентября 1920 года на них принимались «рабочие и крестьяне в возрасте от 18 лет, делегированные производственными союзами, фабрично-заводскими комитетами, партийными отделами работы в деревне, региональными исполкомами». Срок обучения на дневном отделении рабочего факультета засчитывался в трудовой стаж[172].
Обычно после того, как рекомендательное письмо подтверждало социальное происхождение кандидата, упоминалась служба в Красной армии, а во второй половине 1920‐х – членство в комсомоле. Приведем несколько примеров подобных рекомендаций, выданных для поступления в ЛГУ: «…член комсомола с 1922 года… крестьянин, тщательно выполнял все комсомольские поручения»; «…выходец из бедной крестьянской семьи. Служил в Красной армии и был ранен»; «…имеет хорошие организаторские способности, умелый и тактический подход к массе… общественную работу считает [более] первостепенной, чем академическую»[173].
В рекомендации затрагивалась и моральная чистота студента: «За время пребывания тов. Орловского в коллективе университета никаких… не этических поступков не наблюдалось» (ЛГУ)[174]; «Известная мне вместе с тем его личная жизнь также говорит в его пользу – т. е. он не является типом старого студента-интеллигента» (Ленинградский институт инженеров путей сообщения)[175]. Однако уровень политической сознательности был еще важнее. Необходимо было доказать наличие не просто задатков, а уже сформированного революционного сознания. В большинстве случаев подводился краткий итог, сводящийся к одной-двум строчкам: «Настоящим удостоверяю что студент 2‐го курса Новгородского техникума В. А. Малахович стоит вполне на платформе советской власти и за политическую благонадежность однозначно ручаемся»[176]; «Партийно вполне выдержан. За время работы уклонов не наблюдалось»[177]; «За время пребывания в коллективе Ленинградский Институт Инженеров Путей Сообщения обнаружил себя как товарищ, вполне знающий основы Марксизма-Ленинизма… <…> При появлении оппозиционных течений в партии всегда проводил правильную Ленинскую линию, пользуясь для идейной борьбы… уроками по политэкономии на рабфаке»[178].
В конце рекомендации поручитель указывал свои личные данные – «имя, фамилия, с какого времени на партработе, номер партбилета, занимаемая должность во время рекомендации, и какую выполняет партработу» – и подписывался[179]. XI партийный съезд в 1922 году установил строжайшую ответственность рекомендующих[180]. В случае необоснованных рекомендаций последние подлежали взысканиям вплоть до исключения из партии. Вот пример из Петроградского сельскохозяйственного института за 1924 год. После освобождения из-под двухмесячного ареста студента Ершова ГПУ постановило: «Воспретить проживание на три года в Ленинграде и в городах, имеющих высшее учебное заведение». Не соглашаясь с таким постановлением «с точки зрения пролетарской справедливости», Ершов попросил бюро партколлектива квалифицировать его работу в студенческих организациях «как по существу, так и с политической стороны». Коммунист Ермолов согласился это сделать: «Ершов, – гласила его рекомендация, – имел гражданское мужество на неправильность понимания некоторых вопросов, что, быть может, некоторыми партийцами истолковывается как антисоветское выступление. Я же смотрю так: плох тот гражданин, который не думает над обсуждаемым вопросом, а только ограничивается поднятием руки за доминирующей партией. Такой безличный гражданин не ценен ни красным, ни белым… Я считаю, что лучше два виновные пусть будут прощены, чем один невинный будет осужден, тем более из крестьян и рабочих». Реакция партаппарата последовала незамедлительно – давшему столь дерзкую рекомендацию Ермолову объявили выговор с внесением в личное дело[181]. Ту же историю наблюдаем в Томском технологическом институте, где в 1927 году партбюро констатировало «несколько случаев злоупотребления со стороны членов партии своими рекомендациями». Напоминая о последнем, райком указывал на случай, когда рекомендацию «получила домохозяйка, самогонщица, подвергшаяся суду». Материал был зачитан на закрытом собрании партячейки «с тем, чтобы в будущем члены партии при даче рекомендаций осведомляли об этом бюро, советовались с ним»[182].
Все имена людей, подававших заявление о вступлении в партию, заносились в список. За три дня до обсуждения в бюро коллектива он вывешивался на видном месте в учреждении. Рядом с фамилиями кандидатов была просьба «сообщить в бюро коллектива в устной или письменной форме об отводе, если такой имеется». Фамилия подавшего заявление об отводе, по его желанию, могла остаться неизвестной для членов коллектива, но не для членов бюро. Партийная инструкция гласила, что «все заявления об отводах должны рассматриваться предварительно в бюро коллектива, причем в случае необходимости, бюро вызывает лицо, подавшее отвод, на свое заседание»[183]. «Нижепоименованные товарищи подали заявления о вступлении в кандидаты, – гласило извещение Томского горкома ВКП(б). – Лица знающие порочащее их в прошлом или настоящем могут подать о том заявления» (1927)[184].
Составление «отвода» было обратной стороной ручательства: если рекомендация была механизмом для обнаружения положительных сторон биографии кандидата в партию, то «отвод» был механизмом выявления отрицательных черт[185]. Отвод на студента Ленинградского института инженеров путей сообщения Лобацкого П. С. звучит как рекомендация наизнанку (1922): «Живя со студентом Лобацким в одной комнате, я невольно иногда удивляюсь его взглядам на современные события… и его отношению к студенческой среде. Взгляд Лобацкого, например, на установившуюся форму государственного сельскохозяйственного налога у него установился, как способ беспощадного побора с крестьян. Как пример он привел один из эпизодов в его волости, где у одного крестьянина, не смогшего уплатить продналог был отобран весь скот, и сам он был посажен в холодную. Его взгляд таков, что крестьянскому мужику сейчас жить несравненно хуже, чем при „кровавом“ Николае. Его взгляд таков, что коммунизм не может быть проведен в жизнь… впоследствии физиологических, моральных и психологических разновидностей людей… это несбываемая и неосуществимая идея, и сладкая иллюзия. В конце концов, власть рабочих и крестьян держится на штыках, а не на жажде свободы и воодушевлении». Отвод был подписан комсомольцем Нуженым и «удостоверен членом РКП(б) с 1919 года тов. Лукьяновым»[186].
Остановимся на некоторых отводах, произведенных в отношении студентов Ленинградского государственного университета. Кто-то не мог представить себе тов. Геца коммунистом (1923): «Гец чужд нашей партии своей идеологией буржуазно мещанского воспитания. <…> Он ведет себя как старый барин»[187]. Казалось бы, с другим студентом, Бурдановым С. В., таких проблем не было. Сын крестьянина, он работал в технической мастерской и прежде учился на слесаря. Но вот что говорилось в поступившем на него отводе: «Настоящим прошу не принимать в партию Бурданова. <…> Бурданов человек плохой. Он… тип какого-то грубо-невоспитанного кулака. Я однажды у него попросил кусок хлеба, когда у него было много. Он мне отказал и грубо обращался со мной. <…> Он не хотел ни с кем общаться и был горд и невыносим». Бюро рекомендовало Бурданова не принимать как «не выявляющегося»[188].
«Письмо с отводом», написанное 23 июля 1924 года студентом Ленинградского горного института Масленковым, разоблачало Первутину А., кандидатку в партийную ячейку ЛГУ: «К интеллигентке, да еще дочери купца, желающей вступить в нашу партию, нужно быть особенно требовательным. Тем более, в 1924 году Первутина многократно вымогала у меня, секретаря комиссии Испарта, различного рода бумажки… причем [она] использовала эти документы в личных целях»[189]. Кандидатка характеризовалась как приспособленка, чье сознание не имело ничего общего с коммунизмом. В типичной преамбуле к обвинению Масленков заявлял, что написание этого обвинения было его коммунистическим долгом.
Стороне защиты недостаточно было опровергнуть сказанное в отводе. Не менее важным было дезавуировать стоящих за ним. Так, Иван Каличев из Ленинградского комвуза, вычищенный в 1921 году, писал: «Я знаю отлично, что я исключен по мотивам тех бюрократов, с которыми я все время сталкивался за бюрократизм. <…> Они, будучи недовольны на меня… представили ложные материалы. <…> Прошу покорнейше… пересмотреть дело»[190]. Обвиненный в дезорганизации рабочего процесса в 1920‐м году, Двинский из Зиновьевского университета защищался, атакуя: «Этот случай больше не упоминался нигде… [кроме как] в мозгах интриганов и других низких, по моему мнению, людей. Он сохранился [у них] и к случаю был использован. <…> Те же люди, в настоящий момент, удалены из коммунистического движения, исключены из партии и даже некоторые преданы суду»[191].
В употреблении были специальные термины для неоправданного доноса – «наговор», «кляуза». Они расценивались негативно, потому что создавали «склоку» в коллективе[192]. Партийная пресса предостерегала против практики «разноса». Ленин требовал наказывать за ложные доносы смертной казнью[193]. «Я не могу равнодушно отнестись и к тем нездоровым нравам, которые пытаются укоренить в нашей партии», – говорил член Центральной контрольной комиссии (ЦКК) Иван Бакаев в 1925 году, имея в виду «доносительство»[194]. От имени ЦКК Валериан Куйбышев соглашался с ним: «У нас были случаи, когда отдельные члены партии, обвиненные в величайших проступках с точки зрения коммунизма, в конце концов оказывались абсолютно правыми». Например, на одной из железных дорог один коммунист был обвинен в растрате из‐за нехватки железнодорожных билетов, которыми он ведал. Так как приговор суда был условный, он, будучи на свободе, через несколько месяцев после суда сумел представить доказательства абсолютной ложности предъявленных ему обвинений. «Нужно было этому товарищу попасть в сумасшедший дом, нужно было пережить неслыханные страдания, для того, чтобы на его дело было обращено внимание, и только тогда с полной очевидностью, без всяких сомнений была установлена ложность доноса на него, и полная реабилитация его в отношении каких бы то ни было партийных или должностных проступков»[195]. Но такие случаи ложных доносов «абсолютно редки», уверял Куйбышев. Достоверные же доносы, исходящие от сознательных пролетариев, воспринимались не как источник конфликтов, а как средство их разрешения[196].
146
Третьяков С. Стандарт // Октябрь мысли. 1924. № 2. С. 31–32.
147
ЦГАИПД СПб. Ф. 6. Оп. 1. Д. 224. Л. 66.
148
Пришвин М. М. Дневники. 1920–1922. М.: Московский рабочий, 1995. С. 231.
149
Пришвин М. 1930 год: Дневник // Октябрь. 1989. № 7. С. 164.
150
ЦГАИПД СПб. Ф. 16. Оп. 9. Д. 9140. Л. 20.
151
ЦГАИПД СПб. Ф. 258. Оп. 1. Д. 46. Л. 60.
152
Булдаков В. П. Утопия, агрессия, власть: Психосоциальная динамика постреволюционного времени. Россия, 1920–1930 гг. М.: РОССПЭН, 2012. С. 350.
153
Ледовской В. Устав Российской Коммунистической партии (б). М.: б. и., 1923. С. 9–12.
154
Вардин И. Политические партии после октября // Молодая гвардия. 1922. № 1–2. С. 103–104.
155
Stites R. Revolutionary Dreams: Utopian Vision and Experimental Life in the Russian Revolution. Oxford: Oxford University Press, 1989. P. 109–114, 131–134.
156
Троцкий Л. Д. Сочинения. Т. 17. М.; Л.: Госиздат, 1926. С. 326.
157
Сталин И. В. О политической стратегии и тактике русских коммунистов // Сталин И. В. Сочинения. Т. 5. С. 71.
158
Одиннадцатый съезд РКП(б). С. 229.
159
Walzer M. The Revolution of the Saints. Р. 155, 162–163; Coser L. The Militant Collective: Jesuits and Leninists // Social Research. 1973. Vol. 40. Р. 112–117.
160
Девятая конференция РКП(б). Протоколы. Сентябрь 1920 года. М.: Издательство политической литературы, 1972. С. 155.
161
Лебедев В. Л. Правящая партия оставалась подпольной // Источник. 1993. № 5–6. С. 88–94.
162
Goffman E. The Presentation of Self in Everyday Life. New York: Anchor, 1959. Р. 208.
163
Goffman E. Interaction Ritual: Essays on Face-to-Face Behavior. New York: Doubleday, 1967; Idem. The Interaction Order // American Sociological Review. 1982. Vol. 48.
164
Fitzpatrick S. Live under Fire: Autobiographical Narratives and Their Challenges in Stalin’s Russia // De Russie et d’ ailleurs. Feux croisés sur l’ histoire. Pour Marc Ferro / ed. by M. Godet. Paris: Institut d’ études slaves, 1995. Р. 225.
165
РГАСПИ. Ф. 613. Оп. 3. Д. 161. Л. 13.
166
ЦГАИПД СПб. Ф. 197. Оп. 1. Д. 22. Л. 28.
167
Там же. Д. 116. Л. 75–76.
168
Там же. Л. 83.
169
ЦГАИПД СПб. Ф. 258. Оп. 1. Д. 5. Л. 11.
170
ЦГАИПД СПб. Ф. 138. Оп. 1. Д. 1. Л. 1.
171
ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 252. Л. 152.
172
Рабочие факультеты // Малая советская энциклопедия: В 10 т. Т. 7 / под ред. Н. Л. Мещерякова. М.: Советская энциклопедия, 1930. Стлб. 104; Слепнев Н. В чужой семье // Знамя рабфаковца. 1923. № 1–2. С. 90, 101.
173
ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Д. 28. Л. 22.
174
Там же. Л. 40.
175
ЦГАИПД СПб. Ф. 1085. Оп. 1. Д. 26. Л. 84.
176
Там же. Д. 24. Л. 197.
177
ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Д. 28. Л. 22.
178
ЦГАИПД СПб. Ф. 1085. Оп. 1. Д. 101. Л. 149.
179
ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Д. 126. Л. 158–162.
180
Одиннадцатый съезд РКП(б). С. 647–648.
181
ЦГАИПД СПб. Ф. 258. Оп. 1. Д. 46. Л. 17.
182
ЦДНИТО. Ф. 17. Оп. 1. Д. 1065. Л. 17.
183
РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 71. Д. 79. Л. 1 об., 105; ЦГАИПД СПб. Ф. 138. Оп. 1. Д. 11. Л. 2.
184
ЦГАИПД СПб. Ф. 17. Оп. 1. Д. 470. Л. 12.
185
РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 71. Д. 79. Л. 105.
186
ЦГАИПД СПб. Ф. 1085. Оп. 1. Д. 23. Л. 126.
187
ЦГАИПД СПб. Ф. 138. Оп. 1. Д. 34. Л. 93.
188
Там же. Л. 72.
189
ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 58. Л. 39.
190
ЦГАИПД СПб. Ф. 197. Оп. 1. Д. 354. Л. 20.
191
ЦГАИПД СПб. Д. 197. Оп. 1. Д. 71. Л. 48–49.
192
РГАСПИ. Ф. 613. Оп. 1. Д. 3. Л. 138.
193
Ленин В. И. Предложения о работе ВЧК // Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Т. 37. М.: Политиздат, 1969. С. 535.
194
Стенографический отчет XIV съезда ВКП(б). Л.: Госиздат, 1926. С. 566.
195
Там же. С. 537.
196
РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 71. Д. 7. Л. 223.