Читать книгу Автобиография большевизма: между спасением и падением - Игал Халфин - Страница 11

Часть 1. От тьмы к свету
Глава 2
Агнцы и козлища
1. «Рабочие»

Оглавление

Большевики видели в рабочих самую подходящую социальную категорию для пополнения партийных рядов. Пролетариат выступал как общественная сила, способная революционно преобразовать мышление людей, отучить их от узких собственнических интересов. «Главное в учении Маркса, – отмечал Ленин, – это – выяснение всемирно-исторической роли пролетариата как созидателя социалистического общества»[258]. Поставленный вне общества, не владеющий средствами производства, пролетариат ставил перед собой задачу ликвидировать классовые ограничения. Только пролетариат, писал Ленин, «способен быть вождем всех трудящихся и эксплуатируемых масс, которые буржуазия эксплуатирует, гнетет, давит часто не меньше, а сильнее, чем пролетариев, но которые не способны к самостоятельной борьбе за свое освобождение»[259]. «„Мы творим“, „мы создаем“, говорит и думает рабочий завода, – писал ректор Коммунистического университета им. Я. Свердлова Мартын Лядов, – коллективная психология зарождается на крупном заводе и все более и более вытесняет психологию индивидуальную»[260]. «Марксизм есть самоочевидная истина», развивал те же мысли Луначарский, но «воспринять-то его может лишь классово подготовленный человек»[261]. Горький указывал: «…опыт, творимый русским рабочим классом… великий опыт, поучительный для всего мира. В разное время почти каждый народ чувствовал себя Мессией, призванным спасти мир, воскресить в нем к жизни и деянию его лучшие силы. И вот, очевидно, история ныне возложила эту великую роль на русский народ; голодный, изнуренный трехсотлетним рабством, истощенный войною, под угрозой порабощения грабителями, он говорит трудящимся и честно чувствующим людям всего мира»[262].

Для выполнения своей исторической миссии пролетариат должен был действовать через «особую политическую партию, противостоящую всем старым партиям, созданным имущими классами»[263]. В годы Гражданской войны Зиновьев слышал заявления от рабочих: «Я не иду в партию потому, что не могу вынести той ответственности и дисциплины, которой вы требуете от каждого. Это новые нотки в голосе миллионов беспартийных рабочих, разве это не сознание уважения к партии, когда он [рабочий] смотрит на нее снизу вверх?»[264] «Во все важные и трудные моменты революции они [рабочие] были с нами, – утверждал Троцкий в 1923 году. – В подавляющем большинстве своем они не испугались Октября, не дезертировали, не изменили. Во время гражданской войны многие из них были на фронтах, другие честно работали для вооружения армии. Потом они перешли на мирную работу. <…> …Мы, коммунистическая партия, заинтересованы в том, чтобы эти рабочие-производственники сознательно связали свою повседневную, частичную производственную работу с задачами социалистического строительства в целом»[265].

Однако эпоха НЭПа – время партийного упадка. Официальный дискурс разделял историю партии на три этапа. Первый – эпоха подполья и революции, когда лишь беззаветно преданные революционеры примыкали к большевикам. «В 1917 году, между Февральской и Октябрьской революциями… это была в огромном своем большинстве рабочая партия, партия рабочих от станка», – утверждал заместитель заведующего Агитационно-пропагандистским отделом ЦК РКП(б) Н. Н. Попов. Второй, неоднозначный период примерно совпадал с годами Гражданской войны. Причем чем хуже обстояли дела большевиков, тем более доблестными считались те, кто вступал в их боевые ряды. «Лишь в такие моменты, когда Деникин стоял к северу от Орла, а Юденич в 50-ти верстах от Петрограда, в партию могли вступать только люди, искренно преданные делу освобождения трудящихся». С наступлением мира и введением НЭПа начался третий и наименее убедительный период с точки зрения истинной лояльности. Легионы «„мелкобуржуазных бездельников и паразитов“ домогались теперь звания коммуниста»[266]. 20 марта 1921 года член РКП(б) М. А. Соколов сообщал в ЦК: «…много есть членов партии, которые мечтали и мечтают давно, как бы залезть повыше и получить побольше деньжонок. Этим самым из наших членов РКП создаются не идейные коммунисты, а идейные карьеристы»[267].

Коммунистическая организация остается политической партией «в широком историческом или, если угодно, философском смысле слова», писал Троцкий, то есть в этом отношении НЭП ничего не изменил. «На ближайшую эпоху партия должна целиком и полностью сохранить основные черты свои: идейную сплоченность, централизацию, дисциплину и, как результат, боеспособность»[268]. Идеология осажденной крепости, характерная для первой половины 1920‐х годов, привела большевистское руководство к мысли о том, что, хотя партия и должна состоять прежде всего из рабочих, не все рабочие должны состоять в партии. Юрий Ларин боялся, что партия превратится в «секту мандаринов», однако Зиновьев отметал эти опасения: «Сейчас задача состоит не в том, чтобы увеличивать количество членов, а в том, чтобы засучить рукава и энергично приняться за улучшение качественного состава партии»[269]. Ленин требовал от В. М. Молотова «удлинить стаж для приема новых членов в партию»: «Несомненно, что у нас постоянно считаются за рабочих такие лица, которые ни малейшей серьезной школы, в смысле крупной промышленности, не прошли. Сплошь и рядом в категорию рабочих попадают самые настоящие мелкие буржуа, которые случайно и на самый короткий срок превратились в рабочих»[270]. XI партийный съезд (март – апрель 1922 года) посчитал необходимым «изменить условия вступления в РКП в том смысле, чтобы затруднить это вступление не чисто пролетарским элементам». В результате шестимесячный стаж кандидатов сохранялся только в отношении рабочих с опытом работы на больших предприятиях не менее десяти лет. Для остальных срок стажа был продлен до 18 месяцев. Г. Н. Корзинов, делегат XI партийного съезда, разъяснял: «Рабочие не особенно любят ходить и собирать подписи. Иное дело попутчики-мещане, которые с удовольствием соберут вам не только пять… а десяток подписей, потому что их цели таковы: прийти в партию. Умеют хорошо откланяться, умеют: „чего изволите, слушаюсь“ сказать и этим самым добиться более высокого, почетного места. <…> У нас же в партии в настоящее время, когда она стала у власти, практикуется самым безобразнейшим образом наушничество, карьеризм, протекционизм. Вот то, что губит и разлагает ряды нашей партии. <…> Я предлагаю для рабочих оставить те же самые две рекомендации и трехмесячный кандидатский стаж, а для попутчиков, перебежчиков из мещан дать десять рекомендаций, с тем, чтобы эти рекомендации были от товарищей, прошедших суровую подпольную кружковую школу, ибо эти товарищи не будут зря давать направо и налево свои рекомендации. Затем этим попутчикам нужно сделать кандидатский стаж не годовой, а, по крайней мере, не менее двух лет, и в процессе этого стажа заставить их на фабриках и заводах познакомиться с физическим трудом»[271].

Так, например, 22-летний Михаил Неверовский считал себя рабочим. Его отец был «чернорабочий [сторож]», а мать – «сапожница», сам он учился на втором курсе факультета общественных наук в ПГУ. Осенью 1921 года Неверовский попытался стать новобранцем партячейки ПГУ. «Я сочувствую политике РКП, но будучи полным невеждой в области научного коммунизма, и не будучи в силах сознательно разобраться в современной действительности, оставался вне рядов авангарда пролетариата». Когда Неверовский разобрался в этих вопросах и подал заявление, его положили в ящик и рекомендовали обратиться позже, «выявив себя как работника» в университетских организациях. Затем решением XII партийной конференции (август 1922 года) в партию вообще прекратили принимать кого-либо, кроме производственных рабочих. Обсуждение заявления Неверовского было отложено на неопределенное время. Заявление Гершмана И. о вступлении в РКП(б) вообще не было принято к рассмотрению партбюро ПГУ ввиду запрета на прием кого-либо, кроме «рабочих от станка»[272].

Значительные ограничения, как констатировал XII съезд партии в апреле 1923 года, привели к тому, что «прием в партию происходил с большей проверкой и с более основательным, чем раньше, ознакомлением партийной организации со вновь вступающими»[273]. На местах стали отмечать предвзятость к вузовцам, кандидатам, «оторвавшимся от станка, плуга и вообще физического труда»[274]. Кондратьев М. А., студент Петроградского государственного университета, в 1923 году старательно конструировал свою автобиографию, чтобы иметь хоть какой-то шанс быть причисленным к рабочим: «Отец мой по происхождению крестьянин с ранних лет уехал из деревни и с тех пор всякие связи с деревней совершенно порвал. Он был ремесленник-кондитер и работал всю жизнь по найму в частных булочных. На работе он получил чахотку, от которой и умер в начале февраля 1917 г., так и не увидев долгожданную революцию… Мать же, по происхождению мещанка из г. Питера, работала портнихой в частных мастерских, тоже зарабатывая хлеб физическим трудом. Когда умер отец она вышла замуж, тоже за кондитера, который так же по происхождению – крестьянин, и работал до Революции в частных булочных. С 1919 вся семья (т. е. вотчим, младший брат, и я) служили в советских учреждениях». Осенью 1921 года семья открыла кустарное предприятие (кондитерскую), «не эксплуатируя чужого труда», которое «обслуживается своими силами следующим образом: вотчим и брат работают, производя товар, а мать моя продает»[275]. О таких и подобных неудачливых кандидатах в партию М. Ф. Шкирятов, секретарь партколлегии ЦКК, говорил в 1922 году следующее: «Многие ставили себя в рубрику пролетариев, меж тем как под рубрикой зачастую находились не совсем пролетарии, а настоящая интеллигенция. <…> У нас есть заявление, что человек рабочий, а иногда бывает, что двадцать лет прошло, как он напильник держал в руках, а иногда и хуже того: он напильника совсем не держал, а числился пролетарием, ибо его дед был рабочим, и он ставил себя в рубрику рабочих»[276].

Но уже в 1924 году партия резко изменила курс и открыла свои двери новым членам. Начался массовый «ленинский призыв». Узнав о кончине Ленина, рабочие устремились в партию. Смерть вождя была основополагающей жертвой – она пробуждала рабочих к их исторической миссии и тем самым предвосхищала апофеоз коммунистического движения. «Партию долгие годы воспитывал Ильич, – озвучивал идею наследства публицист А. Соленик, – и оставил нам ее вместо себя»[277]. «Товарищи! – провозглашал Сталин на II Всесоюзном съезде Советов 26 января 1924 года. – Мы – те, которые составляем армию великого пролетарского стратега, армию товарища Ленина. <…> Сыны рабочего класса, сыны нужды и борьбы, сыны неимоверных лишений и героических усилий – вот кто, прежде всего, должны быть членами такой партии»[278].

Январский пленум ЦК РКП(б) 1924 года принял специальное постановление «О приеме рабочих от станка в партию». Разрешалось подавать групповые заявления, но прием проводился индивидуально на открытых партийных собраниях. На случай если у вступающих нет рекомендаций, ЦК предоставил право партийным комитетам рассматривать их заявления на общих собраниях рабочих предприятий при активном участии беспартийных. Для проведения ленинского призыва был установлен срок с 15 февраля по 15 мая. С 22 января по 15 мая было подано свыше 350 тысяч заявлений, принято – 241,6 тысячи человек, из них – 92,4 % рабочих. На некоторых заводах численность коммунистов увеличилась вдвое или даже в 4–5 раз[279].

Ленинский призыв был бы невозможен, если бы партия не изменила свое мнение о состоянии российского рабочего класса. Во-первых, объем индустриального производства в стране рос, в результате чего рабочий класс численно восстановился. Во-вторых, по словам Зиновьева: «Скептические, наиболее отсталые рабочие убедились только на фактах, только теперь, когда действительно два года НЭПа показали нашу правоту. И они подошли к нам. Я бы сказал: подошли к нам целиком. И это доказательство, товарищи, гораздо более важно, чем все данные ЦСУ [Центральное статистическое управление], помноженные на многие данные наших наркоматов. Сотни тысяч беспартийных рабочих, теперь целиком, со всей убежденностью, преданностью и верой, поддерживают нас и убедились в нашей правоте – в том, что новая экономическая политика не есть новая эксплуатация пролетариата, все они смотрят на нашу партию, как на свою партию. <…> У нас произошло как бы вторичное завоевание рабочего класса. Во второй раз мы во всех прослойках, во всех его группировках завоевали его на свою сторону, как впервые в 1917 году»[280].

Заявления, написанные студентами Ленинградского горного института в феврале 1924 года, показывают, что смерть и воскрешение Ленина в лице его учеников и последователей могли служить смыслообразующей метафорой обращения в коммуниста[281]. «Смерть тов. Ленина, подъем активного участия масс рабочих в жизни СССР… имеет характер клича „Кто не с нами тот против нас“», – писал Памфилов С. И. Надежды врагов «на изменение характера диктатуры пролетариата быстро указали мне место»[282]. Его однокурсник Гладких В. И. объяснял свою просьбу о приеме в партию тем, «что советское правительство и коммунистическая партия есть единственные сторонники интересов рабочего класса»[283]. Логика замещения в центре партийной пирамиды, о которой говорил философ Лежек Колаковский, – «истина» = «пролетарское сознание» = «марксизм» = «партийная идеология» = «партия» = «партийный вождь» – пронизывала эти заявления[284]. Гладких сосредоточился на базисе пирамиды – пролетарском сознании. Его логика была следующей: я – пролетарий, который достиг классового самосознания, поняв, что партия говорит от моего имени, а следовательно, мое место – в партийных рядах.

Используя тот же риторический прием, Карпунин А. П. отсылал к более высокой ступеньке пирамиды, концептуализированной Колаковским, а именно «партия = партийный вождь». В своем заявлении он писал: «Сознавая утрату Ильича для республики очень большой, а также сознавая, что созданная им партия есть единственная выразительница воли пролетариата, прошу принять меня членом РКП(б)». Карпунин предполагал, что его вступление в партию хоть как-то восполнит понесенную потерю[285]. Стрельников П. Г. рассуждал в том же духе, утверждая, что не он сам, а пролетариат как класс может заполнить брешь, образовавшуюся после ухода Ленина. Он начал свое заявление так: «В конце концов [в вузе] я усвоил главную сущность того, чему учили нас великие рабоче-крестьянские вожди – Маркс и тов. Ленин, – усвоил то, что единственная партия РКП(б), защищала, защищает, и будет защищать интересы всех угнетенных трудящихся всего мира. Она поставила себе целью разбить оковы эксплуатации». Однако глаза студента открылись только после рокового события: «На седьмом году своей гигантской работы РКП(б) понесла незаменимую потерю: умер великий вождь – тов. Ленин. Мы, рабочие и крестьяне, коллективной энергией должны облегчить незаменимую потерю в нашей партии, а потому и не могу оставаться беспартийным»[286].

Смерть Ленина образовала пустоту на самой вершине партийной пирамиды. Как утеря стержня угрожала обрушить те пласты, из которых состояла партийная пирамида, так и уход Ленина угрожал разрушением всего здания РКП(б). Чтобы спасти пирамиду, каждый должен был продвинуться на одну ступень выше. Идеологическое уравнение во время «ленинского призыва» трансформировалось из «класс = партия» в «класс = партия = партийный вождь».

За редкими исключениями все эти риторические реверансы попадали в мусорную корзину. Несмотря на то что «ленинский призыв» предназначался для рабочих на производстве, студенты также ринулись в партию: в феврале 1924 года в Ленинградском государственном университете было зарегистрировано 50 заявлений, в Горном институте – 43, в Медицинском институте – 40, но в чести хотя бы частично компенсировать смерть Ленина им отказали[287].

Какое-то время было неясно, что значит фраза «дать ход заявлениям рабочих от станка». Значило ли это, что рабочие от станка пользуются преимуществом в приеме или что только принадлежащие к этой категории могут быть зачислены в партию? Секретарь Енисейской губернской парторганизации жаловался в марте 1924 года на противоречия в инструкциях Сибирского партийного бюро. С одной стороны, там говорилось, что резолюции XII партийного съезда о классовых ограничениях на прием остаются в силе, а с другой – что решение XIII партийной конференции запрещает прием нерабочих полностью[288]. ЦК вынужден был разъяснить, что правильно второе, более жесткое толкование партийной политики[289].

«Ленинский призыв» снизил удельный вес учащихся в партии. Данные по ленинградскому Центральному району показывают, например, что если парторганизация существенно выросла в первую половину 1924 года, то ее студенческая составляющая, наоборот, несколько сократилась.


Таблица 4. Партийная динамика Центрального района Ленинградской парторганизации, 1923–1924 годы

Источник: Сборник материалов Ленинградского комитета РКП. Вып. 7. Л.: Изд. Петерб. комитета РКП, 1924. С. 245; Ленинский призыв. Годичные итоги / под ред. М. М. Хатаевича. Л.: Госиздат, 1925.


Низкий процент новых членов в партячейке Горного института объяснялся «той осторожностью в приеме в партию в вузовской обстановке на которую стал коллектив»[290].

XIII партийный съезд (23–31 мая 1924 года) снова открыл доступ в партию для «учащейся молодежи и других непролетарских элементов». Партийные циркуляры предвидели, что в связи с этим решением «будет массовая тяга в партию непролетарского элемента» и надо будет пересмотреть множество анкет лиц, не относящихся к первой категории[291]. Василеостровский райком инструктировал: «Учащиеся из рабочих и крестьян, если отрыв их на учебу от производства и сохи длился не более 3‐х лет, должны приниматься в кандидаты партии по 2‐й категории, с представлением 3‐х рекомендаций с 3‐х летним стажем. Остальные учащиеся вузов… принимаются по 3‐й категории с представлением 5-ти рекомендаций с 5-ти летним стажем»[292]. С нескрываемой горечью бюро Петроградского рабфака отмечало «предвзятость» к рабочим, находящимся ныне в вузах, в которых партия видит лиц, «оторвавшихся от станка, плуга, и вообще физического труда». Партия призвала рабочих сесть за парту, а теперь понижает в статусе, утверждали там[293].

Несмотря на ограничения, партийные ячейки вузов численно начали быстро расти. Если в 1924 году средняя вузовская ячейка по стране включала 85 коммунистов, то в 1926 году эта цифра поднялась до 170. Следуя постановлению Оргбюро ЦК от 12 января 1925 года «О партийной работе в вузах» и резолюции общенациональной конференции секретарей вузовских партячеек в Москве (февраль 1925 года) о том, что лучшие из студентов должны стать коммунистами, партячейка Ленинградского государственного университета открыла свои двери для новых членов. За 1924/25 учебный год партбюро рассмотрело 68 заявлений и удовлетворило 50 из них. Также было рассмотрено 19 просьб о переводе кандидатов в члены партии и отказано только четырем студентам, да и то временно[294].


Таблица 5. Социальное положение коммунистов ЛГУ, 1925–1926 годы

Источник: ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 176. Л. 49–50.


Подстраиваясь под новый контекст, Василеостровский райком заявлял: «Мы никогда не рассматривали и не рассматриваем членов РКП(б) вузовцев членами второй категории»[295].

Присоединение к «партии пролетариата» считалось естественным для студентов-рабочих. Вяжевич И. В. из Горного института в Ленинграде просил зачислить его в кандидаты в партию, так как он «осознал в процессе своего развития, что преступно находиться чистокровному рабочему вне общественной работы»[296]. Дело Петрова С. из партийной ячейки Ленинградского института путей сообщения содержало сжатую автобиографию (январь 1925 года): «Я сын рабочего, вышедший из истинно-пролетарской семьи, мать и отец рабочие, выходцы из безземельных крестьян саратовской губернии. <…> Желание поступить в партию обусловливается моим классовым происхождением, убеждением, что РКП(б) есть и всегда будет выразительницей интересов моего класса»[297]. Гнесину П. из Томского технологического института было труднее осуществить диалектический переход из состояния «рабочего в себе» в состояние «рабочего для себя». Но, поучившись на рабфаке, он «немного отесался» и решил в январе 1926 года, что политические задачи теперь ему по плечу. Однако в партбюро ему указали на то, что неплохо было бы подтянуть свое знание партийной литературы, но как токарь, «прошедший через горнило революции, он к партийной жизни был готов»[298].

Допускалось, что инстинкт рабочего до определенного времени мог быть подавлен. Во время революции дух пролетариата внезапно прорывался, и рабочий узнавал именно в партии своего спасителя. Сын слесаря Рагожников из Ленинградского комвуза вспоминал в автобиографии 1924 года, как революция его «всколыхнула»: «Я посещал все заседания, митинги, собрания. С июльских дней я становлюсь уже большевиком. В партию вступил в августе 1917 г., побудила объективная обстановка, отец, знакомые большевики»[299]. Кочубеев В. Н. из комвуза имени Крупской в Ленинграде часто переводился с работы на работу в 1918–1920 годах, тем самым демонстрируя свою незрелость. «Рыба ищет поглубже, а человек получше», – объяснил он. В декабре 1926 года у Кочубеева поинтересовались, понимает ли он, откуда происходит его тяга к партии. «Я рабочий, а это святая обязанность быть в партии», – четко ответил он[300].

Стасюк Иван Яковлевич из Ленинградского комвуза хвастался в автобиографии 1924 года примерным рабочим прошлым: «Отец мой был смазчиком, его задушило вагонами при исполнении им служебных обязанностей за несколько месяцев до моего рождения. Мать занималась домашним хозяйством, умерла, когда мне было 12 лет. Кроме того, было еще 5 человек моих братьев и сестер, из них старший брат работал уже слесарем и содержал нас. <…> Я с 1904 года начал работать в мастерских, сначала учеником слесаря, а затем слесарем и машинистом на разных ж. д. В 1905 году принимал участие в революционном движении вместе с рабочими мастерских… Участие выражалось в распространении листовок, литературы и демонстрациях. В 1906–08 г. принимал участие в подпольной организации для массового выступления в связи с госдумой, являлся даже организатором. <…> Февраль 1917 г. застает меня в… железнодорожных мастерских, где я принимал уже активное участие»[301].

Стасюк был сгустком революционной, пролетарской энергии. Он участвовал в создании Красной гвардии, эвакуации имущества в связи с наступлением немцев, продвижении т. Крыленко, еще много в чем – его поступление в партию не могло быть более естественным.

Студент Ленинградского института путей сообщения Востров А. описал свою автобиографию как движение по следующей цепочке: город – классовая борьба – университет – обретение пролетарского сознания: «Если в начале, не были особенно сильны импульсы и возбудители, то это потому, что жил в Туркестане, который по сравнению с центральными городами Петербургом и Москвой является отсталым, и… [поэтому] не вполне уяснил свое классовое происхождение». Прозрение произошло с прибытием в Петербург: «…политически и революционно передовой город, где вполне резко определяются классы. Это особенно заметно у себя в институте, где существуют резко разграниченные два класса: студенчество новое и старое; последние, главным образом, дети дворян и бывших помещиков, которые не признают и не считают равным себе новое студенчество, состоящее из нищего класса – рабочих и крестьян»[302]. Время, которое понадобилось Вострову, чтобы разобраться, было причиной того, почему он ждал все эти годы, почему стал стремиться к партбилету только в середине 1920‐х.

В автобиографиях студентов из Смоленска, далеко не самого индустриально развитого города страны, говорится, как они начинали жизнь среди пастухов и домработниц, а потом переходили сначала к городскому, а затем к пролетарско-коллективистскому образу жизни. Многие пришли из села, у некоторых там оставалась родня. Даже оказавшись в городе, они не сразу погружались в производство, иногда попадали на канцелярскую работу. Чаще всего именно политические события вкупе с образованием и службой в Красной армии являлись катализатором смычки с рабочим классом. Так, в партийной анкете Королева Василия Петровича (1899 года рождения) из Смоленского политехнического института указано, что он «крестьянин-рабочий». Автобиография, однако, показывает, с какой натяжкой принималась такая самоидентификация: текст рисует юношу, кочующего между разными социальными сферами. Обращение Королева в коммуниста было как минимум двухступенчатым: сперва он избавился от «сельского кретинизма» – переехал в город, но там еще не один год боролся с мелкобуржуазным бытом, окружавшим его со всех сторон. Только революция перевела его на новую ступень, разбудив в нем сознательность пролетария.

Родился Королев в отсталой среде. «Дед мой крестьянин, имеющий много членов [семьи] и мало земли, рассылал своих детей, в том числе и моего отца на заработки». По семейному обыкновению образование ни во что не ставилось: «Когда одна либеральная помещица Обухова предложила моему деду отдать в учение моего отца, обещая дать ему образование, он отказал, говоря, что ему выгоднее будет получать за отца 3–5 рублей за лето, чем он будет чему-то учиться в городе. Таким образом, отец мой продолжал пасти скот, служить в батраках». Но и он понимал, что от жизни надо требовать большего. «Не удовлетворившись деревней, он отправился в город на заработок где пробовал много профессий: служил на заводе, потом дворником, сапожником, поваром, кондуктором». Мать, будучи «круглой сиротой», служила кухаркой, водоноской, прачкой. Так как родители его познакомились в городе, Королев уже мог хвастаться взрослением в рабочей среде.

Автобиограф детально рассказывал о физическом труде родителей, зная, что последующий период их жизни не дает ему преимуществ. Родители не только вернулись в деревню, но еще и стали там мелкими торговцами. «Скопив своим трудом 100 руб. родители открыли молочную лавочку, где дела почему-то шли очень плохо, и вся семья все время испытывала нужду». Дела были настолько плохи, что автора «вместо начального училища, отдали в церковно-приходскую школу, только лишь потому, что в последней было бесплатное обучение и книги». «Я не мог мечтать о среднем учебном заведении так как плата 60 рублей в год была совершенно нам не по карману, а вынужден был поступать хотя и с большим трудом в смоленскую торговую школу (плата 10 рублей в год и форма не обязательна)». По окончании торговой школы 16-летний Королев поступил на губернскую службу с минимальным окладом в 25 рублей в месяц. Описывая себя в это время, автобиограф сделал зазор между своей работой и идейной позицией: «Полтора года службы в Земстве, в те времена сравнительно либеральном учреждении, во всей красе представили мне прелести бюрократического строя». Ирония, заложенная в этих словах, намекала, что герой исповедовал критический взгляд на вещи.

Королев «испугался остаться на всю жизнь… канцелярской крысой», решил во что бы то ни стало продолжить образование. История, которую он поведал, говорила о бедности и угнетении. «И вот, отказывая в необходимом и работая в Земстве в среднем 8 часов, и дома над книгами 6 часов, я стал готовиться для поступления в Смоленское реальное училище. Организм не вынес такой напряженной работы (спал 5–6 часов в сутки) и я схватил воспаление глаз перед самими экзаменами, что отразилось на последних: я прорезался по французскому языку. Неудача не остановила меня, и я с предельным упорством стал готовиться, решив держать в середине учебного года. Когда я был подготовлен и уже уволился из службы, чтобы держать экзамен, то имел несчастье чем-то не нравиться директору 2‐го Реального Училища, и он, хотя и имел право и возможность допустить меня к экзамену, этого не сделал, и я остался без службы, без школы».

Понятно, почему директор так поступил: «как же, кухаркин сын!» Королев отсылал читателя к печально известному циркуляру российского министра просвещения И. Д. Делянова от 1887 года. Этим циркуляром, получившим ироническое название «О кухаркиных детях», предписывалось брать в гимназии только «таких детей, которые находятся на попечении лиц, представляющих достаточное ручательство в правильном над ними домашнем надзоре и в предоставлении им необходимого для учебных занятий удобства». Циркуляр освобождал гимназии от «детей кучеров, лакеев, поваров, прачек, мелких лавочников и тому подобных людей, детям коих вовсе не следует стремиться к среднему и высшему образованию»[303]. Королев мог быть незнаком с собственноручной резолюцией Александра III на прошении крестьянки, писавшей, что ее сын хочет учиться: «Это-то и ужасно, мужик, а тоже лезет в гимназию!» Но он наверняка знал обещание Ленина приняться учить «любого чернорабочего и любую кухарку» управлять государством[304].

«Возмущенный до глубины души своим правовым и экономическим положением», Королев уехал в Тернополь, где служил конторщиком в дорожном отряде. «Там застала меня Февральская революция». Понятно, что автобиограф не мог быть политически подготовлен к этим событиям. В нем, может быть, и бурлил социальный протест, но мещанское окружение сказывалось на его политической сознательности. «До 1917, я сохранил политическую невинность: не одна программа политических партий не была мне знакома, да и под словом „социалист“ я понимал бунтаря-забастовщика, как учили меня господа, у которых служила моя мать». Автобиографическая самоирония набирала обороты: «Будучи расчетливым, хозяйственным по натуре и видя, какая масса ценного имущества русской армии достается немцам при Тернопольском прорыве (ставшем результатом ленинского курса на «пораженчество» и разложение царской армии. – И. Х.)… я не был, по несознанию, согласен с тактикой большевиков и с легкой руки Керенского и меня окружающих считал их изменниками отечества, немецкими шпионами».

Сжатый, но насыщенный нарратив пытался уместиться на одном листке бумаги и угнаться за событиями. С мая 1918 года Королев – к тому моменту председатель ученического комитета – начал работать на строительстве железобетонных мостов в центре Смоленска. Наконец он открыл настоящую правду жизни: «Общение с рабочими и в особенности наличие советской и коммунистической литературы, заставили меня… перестать считать большевиков изменниками, немецкими агентами». Душа автобиографа обнаружила свою пролетарскую суть: его решение «хорошенько познакомиться с программой большевиков» было принято «без чьей-либо агитации». «Спустя несколько времени я подал заявление в нашу ячейку, куда был принят 16 октября 1918 г.» В мае 1919 года «при наступлении Колчака» мобилизовался и как рядовой 1‐го Ударного смоленского коммунистического полка выехал на Восточный фронт. «Будучи рядовым красноармейцем… подавал везде и во всем пример»[305].

Прошлое Джуся Дмитрия Ивановича, еще одного студента-рабочего, родившегося в Смоленске в 1899 году, было не менее сложным и противоречивым. На протяжении всего рассказа он примерял к себе образы представителей разных классов и активно перевоплощался[306]. С первых же строк его автобиографии заметно некоторое замешательство. Отец автобиографа номинально был «крестьянином», но на самом деле «записанным в военной службе», а мать – «бедная крестьянка, брошенная судьбой в город, в прислугу господам». Ни то ни другое происхождение не совпадало с «пролетарской точкой отсчета», и Джусь старательно вытеснял это прошлое: «Свою раннюю молодость я помню плохо. В тумане встает военный склад, подвальное помещение и все проч.»

Когда речь пошла о более зрелом возрасте, автобиограф больше не мог прибегнуть к ссылке на амнезию. «В 1907 году я был отдан учиться в начальную школу, в которой я находился до 1911 г. <…> После неудачной попытки попасть в гимназию, и несмотря на деятельную поддержку в этом отношении богатых доброжелателей мне пришлось поступить в 3‐е высшее начальное училище и быть под наблюдением зорких глаз инспектора. Но те же самые „доброжелатели“ постарались меня втянуть в окружное акц<ионное> управление». Внимательный читатель мог распознать мелкобуржуазный социальный лифт, но автор настаивал, что «здесь, среди чиновничества, среди бюрократии до мозга костей, я очутился овечкой среди волков».

«Начался 1917 год». С этого момента текст насквозь пропитывался интонациями энтузиазма. Джусь начал называть себя не иначе как «рабочий». Правила большевистской поэтики позволяли такое преображение. Влияние революции на классовые идентичности считалось столь сильным, что каждый, кто поддерживал большевиков, превращался в пролетария: «Прокатилась, всколыхнувшая Русскую жизнь, Февральская революция. Народные массы рвали и метали старые идеалы, старый порядок вещей. Ясно выявились и дали себя знать новые влияния, новые идеи. Но масса чиновничества осталась глуха ко всему, и раболепной к старому порядку. Она критиковала, зло высмеивала действия революционного народа и составляла тысячи анекдотов, основанных на фактах, как они говорили. <…> Вполне понятно, что само положение как сына рабочего в такой обстановке оставалось еще более невыносимым. Я не умел говорить, не мог их мнению противопоставить свое мнение».

Как и в случае с Королевым, был только один выход – учиться. «Я еще был молодым и политически не воспитан и здесь меня еще более чем когда либо потянуло к свету и знанию». Несколько стыдясь своих приоритетов в революционный год, Джусь все-таки не умолчал, что весной 1917 года его все еще интересовала профессиональная карьера. Он поступил в Смоленское техническое училище «с превеликой трудностью и через экзамены». «Особенно труден, оказался первый год, когда технические знания были „нуль“». Сознание Джуся росло очень быстро, и он нашел способ совмещать учебу с политической активностью: «Приходилось много досуга уделять на работу чисто институтского характера и разбивать мещанские иллюзии студенчества. Нас с большевистским миропониманием подобралось человек 5 и быстро организованная ячейка при участии старых партийных товарищей начала с октября 1918 года проводить идею коммунизма среди студенчества».

Классовая принадлежность, заявленная в самом начале автобиографии, предопределяла и дальнейшее развитие нарратива. По возможности автор использовал преимущества своей изначальной жизненной позиции, рассказывая о том, как она направляла его в революционный лагерь. В то же время каждая точка отсчета при неблагоприятных обстоятельствах могла превратиться в препятствие на пути к пролетарскому классовому сознанию. Выходца из крестьянской среды всегда подозревали в религиозности и узости социального горизонта, интеллигента – в слабохарактерности и индивидуализме. Даже социальная принадлежность к рабочим, как ни удивительно, могла обратиться против того, кто ее подчеркивал. Рабочие считались идеальным ресурсом для пополнения партии, но и ожидания от них были выше.

Сын ремесленника, маляра по профессии, Ефим Двинский, студент Ленинградского комвуза, послужит примером подобной ситуации[307]. В своей автобиографии он определял себя как «рабочего чистой воды», экономически независимого от родителей и находящегося всю сознательную жизнь в стремнине пролетарского движения: «Я, с 11-летнего возраста, был привлечен к малярному ремеслу… [и] до конца 1915, когда семейные раздоры вынудили меня уйти и жить самостоятельно на собственной заработной плате. Таким образом, я перекочевал из Минской губернии в Киев, попал на колбасную фабрику и, с тех пор, остался на этом производстве. Спешу отметить, что в 1917 являлся членом инициаторской группы по созданию профсоюза колбасников. Уже в то время, будучи еще 15 летним малым я – как и среда, в которой я находился – горячо защищали большевиков при дискуссиях на фабрике между рабочими сочувствовавшими разным политическим тенденциям. Конечно, это было инстинктивно».

Итак, пролетарский характер Двинского сформировался в родной для него рабочей среде. Разумеется, он претендовал и на правильное политическое сознание, стремясь к «получению более твердого фундамента в понимании большевистских лозунгов и отчасти программы». Его действия в годы Гражданской войны были образцовыми: он «участвовал в подавлении банд», затем, во время «Деникинского нашествия», попал в заключение. «После побега из тюрьмы скрывался» и из‐за этого «был оторван на некоторое время от рабочих». Но в скором времени Двинский вернулся на фабрику, а в мае 1920 года присоединился к киевским большевикам. Вступление в партию упоминалось мимоходом: ничего другого и не следовало ожидать от рабочего, который никогда не сомневался в истинности большевизма.

Но все вышесказанное было только предисловием к совсем иной главе в жизни Двинского. Некоторое преувеличение его заслуг намекало на наличие биографического пятна – Двинский «обюрократится», потеряв «смычку» с рабочими, – но признание в этой провинности откладывалось, чтобы лучше подготовить читателя. А чтобы избежать ярлыка деклассированного рабочего, рассказчик создал впечатление, что отход от станка не наложил отпечатка на его пролетарский дух. «Лишь только отчасти безработица, а затем командировка профсоюза „Пищевик“ в распоряжение „опромгуба“ вынудило меня уйти от непосредственной работы на фабрике. Все же в „опромгубе“, не смотря на возможность достижения карьеры, воздвижения на службе я выполнял роль агента по конфискации мяса (моя специальность)… Эта работа была все-таки мне чужда. Я не мог находиться непосредственно в производстве. Только получив отпуск и попав в Брянскую губернию, я всеми усилиями старался попасть на Людиновский завод, что и удалось мне».

На заводе Двинский фактически был подмастерьем, работал в бригаде, «сперва учеником, но вскоре выполнял работу по электропроводке наружных линий наравне с членами артели». Пытаясь не акцентировать внимание на том, что он был начальником, Двинский настаивал на том, что он правильно использовал свой авторитет: «Будучи настроен производственными целями и захвачен трудовым процессом я… агитацией за возвышение производительности труда, заставил своих коллег по артели работать с большим усердием, за что некоторые из них, конечно, втайне были озлоблены на меня». Автор позволил себе некоторое обобщение: «В заключении к биографии отмечаю, что производство всегда притягивало меня также, как и притягивало меня общение с рабочими фабрик и заводов».

Если бы оценка деятельности Двинского зависела только от его вклада в производственный процесс – а он очень на это надеялся, – его бы легко восстановили в партии. Вопрос состоял в правильности его политических воззрений. Только в конце повествования Двинский раскрыл причину своей тревоги: необходимо было объяснить участие автора в рабочей забастовке, направленной против советской власти.

Политическая сущность Двинского оказалась под вопросом. В какой-то момент, то ли в конце 1920 года, то ли в начале 1921-го, на заводе «поднялась стачка», как выразился автобиограф. «Поднялась», то есть пришла ниоткуда и, конечно, не была организована фабричными активистами, среди которых числился Двинский. «Наш [электрический] цех забастовал исключительно из‐за солидарности с механическим». Сознательные коммунисты понимали опасность выступления. Один из лидеров коммунистов, «работавший тут же», начал уговаривать рабочих вернуться к работе, доказывая, что «положение республики» «в экономическом смысле» не позволяет такие методы протеста, и настаивая на «бесцельности стачки». «Рабочие понемногу смягчались, но все еще не стали к работе».

Стачку против большевистской власти истинные партийцы были обязаны предотвращать. Но у Двинского не было возможности сделать это. «Взять на себя эту инициативу, стать работать, я, и т. Блинофотов, не могли, ибо являлись неквалифицированными. Мы были в полной зависимости от мастера, который, несмотря на никакие увещевания, приступить к работе не хотел. Работа же до этого выполняемая… исключительно артельная, и одному или двум, даже 5-ти рабочим, приняться за нее технически не было выполнимо. Осталось у нас одно средство – это взять молотки и стучать по наковальням, чтобы этим доказать будто работаем». Если Двинский не проявил должную решительность, то только потому, что местная партийная организация бездействовала. «Тут нужно отметить, что ячейки на заводе не существовало, несмотря на наличность членов партии на заводе, около 15 человек». Правда, за стенами завода был райком, но «пройти через ворота завода нельзя было». Все это позже не было учтено, и Двинского исключили из партии. «Но конечно на собрании, при обсуждении моей кандидатуры, я присутствовать не мог, [не мог] доказать безответственность выступавших», просто не знавших всех обстоятельств.

Несмотря на то что стачка длилась меньше одного рабочего дня, Двинский не сумел восстановить свою репутацию перед партией. Неподготовленные рабочие могли быть вовлечены в подобные акции протеста – они недопонимали разницу между нынешним и бывшим. Но Двинский претендовал на партийный билет, и ему полагалось понимать, что советская власть – это власть рабочих. В итоге работа на фабрике не сыграла должной роли идеальной подготовки к вступлению в партию. Поэтому, как это ни парадоксально, в своей автобиографии он тревожился именно за свое рабочее прошлое. Если бы он был крестьянином или интеллигентом, его нерешительность во время забастовки могла быть расценена как рецидив его непролетарского прошлого. Но у Двинского в графе «социальное положение» стояла многообещающая пометка «рабочий». Партия была вправе ожидать от него очень многого. Но он не оправдал ее ожиданий.

258

Ленин В. И. Исторические судьбы учения Карла Маркса // Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Т. 23. М.: Политиздат, 1973. С. 1.

259

Ленин В. И. Государство и революция // Там же. Т. 33. М.: Политиздат, 1969. С. 25–26.

260

Лядов М. Н. Вопросы быта. М.: Изд. Коммунистического университета им. Я. М. Свердлова, 1925. С. 21–22.

261

Луначарский А. Заключительное слово // Судьбы русской интеллигенции. Материалы дискуссий 1923–1925 гг. / под ред. В. Л. Соскина. Новосибирск: Наука, 1991. С. 52.

262

Горький М. Обращение к народу и трудовой интеллигенции // Интеллигенция и советская власть: сб. статей. М.: [Советский мир], 1919. С. 24.

263

Маркс К., Энгельс Ф. Резолюция общего конгресса, состоявшегося в Гааге 2–7 сентября 1872 года // Маркс К., Энгельс Ф. Собрание сочинений. Т. 18. М.: Политиздат, 1961. С. 143.

264

Девятая конференция РКП(б). С. 155.

265

Троцкий Л. Д. Не о «политике» единой жив человек // Троцкий Л. Д. Сочинения. Т. 21. С. 9.

266

Попов Н. Н. О социальном составе РКП(б) и о Ленинском призыве. С. 311–312.

267

РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 65. Д. 228. Л. 209 об.

268

Троцкий Л. Д. Не о «политике» единой жив человек // Троцкий Л. Д. Сочинения. Т. 21. М.: Госиздат, 1927. С. 7.

269

Одиннадцатый съезд РКП(б). С. 403–404.

270

Там же. С. 735–736.

271

Там же. С. 466.

272

ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 72. Л. 17.

273

Двенадцатый съезд РКП(б). С. 789.

274

ЦГАИПД СПб. Ф. 138. Оп. 1. Д. 1 г. Л. 44.

275

Там же. Д. 34. Л. 10.

276

Одиннадцатый съезд РКП(б). С. 376.

277

Соленик А. Ф. Ленин против оппозиции: Мысли и заветы Ленина о решениях XIV съезда по вопросам бывшей дискуссии. Л.: Прибой, 1926. С. 9.

278

Сталин И. В. По поводу смерти Ленина: Речь на II Всесоюзном съезде Советов 26 января 1924 г. // Сталин И. В. Сочинения. Т. 6. М.: Госполитиздат, 1947. С. 46.

279

КПСС в резолюциях и решениях съездов. Т. 1. М.: Политиздат, 1983. С. 822; Rigby T. H. Communist Party Membership in the U. S. S. R. Р. 130–131; Обичкин О. Краткий очерк истории устава КПСС. М.: Политиздат, 1986. С. 54; История КПСС: В 5 т. Т. 4. Кн. 1, М.: Политиздат, 1970. С. 315–319.

280

Двенадцатый съезд РКП(б). С. 37–38.

281

ЦГАИПД СПб. Ф. 80. Оп. 1. Д. 11. Л. 124–161; Ленинский призыв в РКП(б): сборник. М.; Л.: Госиздат, 1925; Отклики рабочих и крестьян на смерть Ленина // Красный архив. 1934. № 1. С. 34–50.

282

ЦГАИПД СПб. Ф. 80. Оп. 1. Д. 20. Л. 227.

283

Там же. Л. 124.

284

Kolakowski L. Marxist Roots of Stalinism // Stalinism. Essays in Historical Interpretation / ed. by R. Tucker. New York: W. W. Norton, 1977. Р. 294.

285

ЦГАИПД СПб. Ф. 80. Оп. 1. Д. 20. Л. 99.

286

Там же. Л. 180.

287

ЦГАИПД СПб. Ф. 3. Оп. 1. Д. 32. Л. 81; Ф. 984. Оп. 1. Д. 68. Л. 4; Ф. 1085. Оп. 1. Д. 6. Л. 3; Ф. 80. Оп. 1. Д. 54. Л. 7.

288

ГАНО. Ф. П-981. Оп. 2. Д. 380. Л. 13, 22.

289

Carr E. Socialism in One Country, 1924–1926. Vol. 2. London: Macmillan, 1959. Р. 183; Сборник материалов Ленинградского губернского комитета РКП(б). 1924. Вып. 7. С. 236; ГАНО-П. Ф. 2. Оп. 1. Д. 17. Л. 233; Ф. 1. Оп. 2. Д. 380. Л. 13, 22; Ф. 2. Оп. 1. Д. 17. Л. 36, 82.

290

ЦГАИПД СПб. Ф. 4. Оп. 1. Д. 1244. Л. 200.

291

ГАНО. Ф. П-2. Оп. 1. Д. 17. Л. 233.

292

ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 148. Л. 148.

293

ЦГАИПД СПб. Ф. 138. Оп. 1. Д. 1 г. Л. 44.

294

Известия. 1925. 26 октября; Известия ЦК РКП(б). 1925. № 6. С. 3; О работе ячеек РКП(б) высших учебных заведений: Материалы совещания вузовских ячеек при ЦК РКП(б) 25–27 февраля 1925 года. М.: [ЦК РКП(б)], 1925. С. 136; КПСС в резолюциях и решениях съездов. Т. 3. М.: Политиздат, 1984. С. 100, 117; Обичкин О. Краткий очерк истории устава КПСС. С. 81, 88; ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 72. Л. 17; Ф. 984. Оп. 1. Д. 120. Л. 18, 44.

295

ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 176. Л. 2.

296

ЦГАИПД СПб. Ф. 80. Оп. 1. Д. 20. Л. 227.

297

ЦГАИПД СПб. Ф. 1085. Оп. 1. Д. 26. Л. 74.

298

ГАНО. Ф. П-2. Оп. 1. Д. 17. Л. 233.

299

ЦГАИПД СПб. Ф. 197. Оп. 1. Д. 117. Л. 31.

300

ЦГАИПД СПб. Ф. 408. Оп. 1. Д. 1175. Л. 89.

301

ЦГАИПД СПб. Ф. 197. Оп. 1. Д. 117. Л. 80.

302

ЦГАИПД СПб. Ф. 1085. Оп. 1. Д. 26. Л. 276.

303

Цит. по: Вахтеров В. П. Основы новой педагогики. М.: Т-во И. Д. Сытина, 1913. С. 225.

304

Ленин В. И. Удержат ли большевики государственную власть? // Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Т. 34. М.: Политиздат, 1969. С. 315.

305

WKP. 326. 172–173.

306

WKP. 326. 59.

307

ЦГАИПД СПб. Ф. 197. Оп. 1. Д. 71. Л. 48–49.

Автобиография большевизма: между спасением и падением

Подняться наверх