Читать книгу Автобиография большевизма: между спасением и падением - Игал Халфин - Страница 13

Часть 1. От тьмы к свету
Глава 2
Агнцы и козлища
3. «Интеллигенция»

Оглавление

Теоретически каждый советский гражданин мог стать коммунистом. Такая открытость всем – при условии что кандидат был искренним и принципиальным в своих намерениях – превращала партию в универсальное сообщество. Может быть, РКП(б) и была партией пролетариата, но пролетарием считался человек с определенным мировоззрением, а не представитель касты, в которую можно попасть только по праву рождения. Это заметил Бертран Рассел, который посетил Советскую Россию в 1920 году: «Когда коммунист… говорит о пролетариате, он понимает это слово не в буквальном смысле. В это понятие он включает людей, не являющихся пролетариями, но имеющих „правильные“ убеждения, и исключает из него таких рабочих, которые не имеют пролетарского мировоззрения»[344].

Поэтика коммунистической автобиографии строилась на том, что любое прошлое было преодолимо. Человек мог измениться, выковать себя заново. Ведь Ленин же говорил на VII партийном съезде, что «мы принимаем с величайшей радостью [любого, кто нам хочет помогать] независимо от его прошлого»[345]. Это высказывание отсылает к открытости коммунизма для каждого. Рассмотрим в этом контексте случай интеллигента Кореневского Павла Петровича из Смоленского института. Несмотря на то что в графе «основная специальность» у него было написано «морской офицер старой армии», никто из присутствовавших не высказался против него во время чистки 1921 года. Товарищи подчеркивали, что Кореневский «есть дельный и оригинальный по своей натуре человек, ничего не гнушающийся», а президиум ячейки института заявил, что «свидетельствуя преданность тов. Кореневского коммунистической партии… дает за него коллективное поручительство»[346].

Как мог человек, за спиной которого было несколько военных училищ, служба не только на флоте, но и в полевой артиллерии, который годами вращался в кругах старой интеллигенции, заслужить такое доверие? Поэтика обращения, заложенная в коммунистической автобиографии, приходила на помощь. «До революции политикой интересовался мало. Революция же невольно заставила поучиться этому. Я заинтересовался, разобрался в программах партий и в апреле 1917 в душе, да, пожалуй, и на деле, стал большевиком». Какое-то время сформироваться политически и вступить в партию мешало отсутствие «настоящих идейных большевиков». «Я все присматривался, искал, и только в августе 1919 нашел таки [идейного большевика] в лице Военкома снабжения 16 армии, быв<шего> Ад<мирала> Серпень. Беседы мои с ним убедили меня в том, что предубеждения против меня как бывшего офицера в партии не будет, что всякий честный человек и работник для партии желателен, и сейчас же я стал кандидатом… РКП. До сего времени от исполнения партобязанностей не уклонялся. Хочу и стремлюсь принести пользу трудящемуся классу»[347].

Главной в ритуалах приема в партию была гибкость души, ее открытость свету коммунизма. Никто не упускал из виду неидеальное социальное происхождение Кореневского, но политически он был как чистый лист; показав оформленное политическое сознание, проявив свой потенциал, он должен был стать большевиком на деле. Иначе бы считалось, что его сущность так и осталась половинчатой и неоформленной и, следовательно, подверженной влиянию антибольшевистских сил.

Отношение к таким кандидатам, как Кореневский, было двояким. С одной стороны, интеллигенция имела устоявшуюся репутацию врага рабочих. С другой – меньшинство в интеллигенции, ее истинно сознательная часть доказала свою преданность революционной идее в самые тяжелые времена[348]. На диспуте 1925 года о судьбах интеллигенции в одной из записок затронули вопрос о Марксе, который также был выходцем из этого класса. «Но перешел-то он именно потому, что был Маркс, а не кто иной, – разъяснял один из главных теоретиков большевизма Николай Бухарин. – Маркс был исключением из интеллигенции. Это был исключительно гениальный человек. Исключительная даровитость людей заключается в широте их умственного интеллекта. Фридрих Энгельс был из фабрикантской среды, но он выскочил из нее, потому что он был исключительный человек. В этой идеологической стычке, которая происходит здесь, различный подход к классовому делу»[349]. Луначарский еще до Октябрьской революции указывал, что в определении идейно-политических позиций различных представителей интеллигенции в революции социальное положение не всегда играло решающую роль. «Целый ряд крупнейших и средних писателей и художников, принадлежавших по своему происхождению и образованию к крупной или мелкой буржуазии, энергично порывали с ней, с презрением сторонились ее базарной, продажной, на отрицании человеческого достоинства построенной культуры, порой гибли гордыми одиночками-отщепенцами, порой вырывали своим гением признание всего общества, вопреки его воле, и стоят перед нами, как великие самостоятельные протестанты, порой, наконец, находили дорогу к естественному своему союзнику – пролетариату»[350].

Просвещенная интеллигенция, способная подняться над узкими классовыми интересами, могла вести себя достойно. Это доказывали примеры Маркса, Энгельса и Ленина. Но у обычной интеллигенции были недостатки, с которыми было сложно бороться, – она считалась отчужденной, продажной, слабохарактерной. Большевики приписывали интеллигенции склонность к субъективизму, переводу реалий классовой борьбы в область пустых абстракций. Интеллигенция превращала человека в недотепу, понимая его как отвлеченно мыслящего, а не как активно взаимодействующего с обществом. Партийные публицисты презирали интеллигенцию за ее «дряблость», называли интеллигентов кашей, высмеивали тип рефлексирующего краснобая-интеллигента, только мечтающего о «деле, полезном народу», но ничего не делающего.

В Гражданскую войну интеллигенция воспринималась как враг. 30 августа 1918 года, сразу после получения известия о гибели Урицкого, Зиновьев предложил «разрешить всем рабочим расправляться с интеллигенцией по-своему, прямо на улице»[351]. Целеустремленным большевикам интеллигентные «болтуны» всегда были глубоко неприятны. Известна фраза Ленина о буржуазных интеллигентах: «На деле это не мозг [нации], а г[овно]»[352]. Ленин писал Дзержинскому о том, что «профессора и писатели» являются «явными контрреволюционерами, пособниками Антанты, шпионами, растлителями молодежи»[353]. Их нужно было разоблачать и отсеивать. Калинин добавлял, что если «прежняя подпольная партия умела быстро перерабатывать буржуазных выходцев… то теперь буржуазным выходцам, приходящим в Коммунистическую партию, не нужно менять свой образ жизни, ибо теперь нет подпольного существования: перейдя в Коммунистическую партию, они тем самым до известной степени спасают свое положение. Войдя в партию, будучи высококвалифицированным человеком, такой буржуазный выходец, несомненно, хотя и слабо, пропитан коммунистическим духом, благодаря своему интеллектуальному развитию, если и не сразу, то во всяком случае в короткое время, занимает довольно ответственное положение в партии. На этой почве происходят столкновения: в партию вливаются две струи – рабочая и мелкобуржуазная. <…> Происходит борьба, которая может идти не только непосредственно по политическим вопросам, но часто является борьбой двух норм поведения, этих двух социальных групп»[354].

Ленин боялся, что, не решаясь открыто выступить с требованием реставрации капитализма, меньшевиствующая интеллигенция переобулась и начала проникать в госучреждения в качестве «специалистов», стараясь изо всех сил вредить советской власти[355]. Даже та интеллигенция, которая поддерживала советскую власть, на самом деле приняла только НЭП, уверял Зиновьев. Он с опаской говорил о том, что партии приходится привлекать специалистов, давать им крупные командные должности, «хотя они не сделались новыми людьми, не совлекли с себя ветхого буржуазного Адама»: «Партия должна выработать ту силу сопротивления, которая нам необходима для того, чтобы не было случаев психологического ассимилирования спецами наших товарищей, чтобы не было людей, которые стараются подражать спецам и быть совсем похожими на хорошего инженера, который цедит сквозь зубы, разговаривая с рабочим, который умеет разговаривать с рабочими как начальство»[356].

Но знания пролетариату были нужны, а ими владела интеллигенция. Молотов призывал к «тщательной чистке» интеллигентов, но в то же время признавал, что в последних советская власть до поры до времени нуждается[357]. Рафаил Фарбман на X партийном съезде проводил историческую параллель: «…как отсталые рабочие и крестьянские массы в свое время думали, будто все зависит от того, что всюду и везде сидит много „жидов“, так же и нынешнее это антиинтеллигентство является основной неправильностью…». Часть партии, отмечал он, занимается «интеллигентоедством» – «все зло она видит в наших руководящих органах и в том, что везде и всюду сидят интеллигенты»[358].

27 июля 1921 года ЦК РКП(б) опубликовал в «Правде» обращение «Ко всем партийным организациям. Об очистке партии». В обращении ставилась задача проявить особую строгость по отношению к советским служащим – выходцам из буржуазной интеллигенции. Для проведения чистки ЦК создал Центральную комиссию, на местах партийные органы образовывали городские и районные комиссии. В первую очередь проверялось социальное происхождение и участие в революции, а также политическая грамотность и морально-бытовой облик партийца[359]. Глава ЦКК Сольц в своих инструкциях комиссии по чистке рекомендовал проверять интеллигенцию особенно тщательно[360]. Получалось, что рабочий класс стал субъектом чистки, а интеллигенция – ее объектом.

Используя свою позицию судей, «рабочие чистильщики» говорили, что интеллигенция пришла к нам «по ошибке» – РКП не партия интеллигенции[361]. В то время как рабочий класс шел в партию после многих лет эксплуатации, интеллигенция всего лишь надеялась устроиться и «перезимовать революцию»[362]. На места была направлена соответствующая инструкция: к рабочим было велено не придираться, а вот к интеллигентам-бюрократам предполагалось гораздо более строгое отношение[363]. «К интеллигентам, в особенности попавшим в партию в 1921–1920–1919 гг., т. е. после Октябрьской революции, был подход особый, – говорил член Московского партийного комитета Матвей Шкирятов. – Не только смотрели, чтобы этот товарищ не был карьеристом, чтобы он был честным, хорошим советским работником и имел теоретическую подготовку, но и удовлетворял бы коммунистическому революционному духу»[364]. Фельетоны в прессе описывали настороженность рабочих, когда перед ними представал специалист-очкарик, выходец из эсеров, меньшевиков, Бунда. От неудобных вопросов некуда было деться[365]. Ошибки рабочих считались простительными в отличие от ошибок образованных коммунистов[366].

Протоколы чистки 1921 года в Смоленском политехническом институте заполнены отголосками антиинтеллигентских настроений. Бюро ячейки и стенографисты постарались оставить нам богатый срез дискурса «чистильщиков». Студенты импровизировали, тренировались в красноречии, нащупывали средства языка, которые позволили бы им выразить свое недоверие к интеллигенции. Ощущая попутный ветер, выражаясь достаточно свободно, они по ходу дела активно совершенствовали язык классовой инвективы.

Комиссия по чистке делала свою работу на глазах у всех членов ячейки. Присутствовали и беспартийные представители смоленского пролетариата, но право голоса имели только члены партии. Каждый коммунист выходил, клал перед комиссией по чистке партбилет и личное оружие, отвечал на ее вопросы. Если его признавали достойным оставаться в рядах партии, партбилет и револьвер возвращались. Собрания длились часами. Вызываемые рассказывали свою автобиографию. Любой из присутствовавших мог что-либо сказать, задать вопрос, дать отвод. «Уполномоченный» – большевик с пролетарскими корнями и подпольным прошлым, направленный губернской комиссией по чистке, – имел право собирать компромат на коммунистов, действуя помимо бюро ячейки. С его мнением считались в губкоме, куда поступали результаты голосования по каждой персоне[367].

Апогеем чистки было обсуждение «кандидатуры» ректора института Раздобреева Василия Ивановича в первых числах октября. Стопроцентный интеллигент, Раздобреев получил инженерное образование за границей задолго до революции. С наступлением Октября он стал на сторону большевиков и на последнем этапе Гражданской войны работал как военный комиссар института, пост которого он все еще занимал в 1921 году. Учитывая его социальную «физиономию», удачную карьеру при царском режиме, его позднее присоединение к большевикам (февраль 1920 года), а также тот факт, что он «происходит из мелкобуржуазной семьи», Раздобреев не мог чувствовать себя уверенным в благополучном исходе чистки. ЦК говорил о таких, как он, двойственно: «…особенно строги мы должны быть по отношению к служилому элементу (советским служащим), к выходцам из буржуазной интеллигенции, и полуинтеллигенции. Среди этого слоя процент таких, от которых надо во что бы то ни стало освободить нашу партию, особенно высок». В то же время добавлялось: «Само собою понятно, что и здесь мы не можем действовать огульно. Каждая организация и каждая ячейка найдут достаточно понимания и такта, чтобы действительно честных и преданных партии советских служащих и выходцев из буржуазной интеллигенции оставить в наших рядах». Отпустив вожжи в экономике, партия компенсировала свою гегемонию политически, заботясь о качестве своего состава. «Что касается вообще проверки членов нашей партии, – заметил Шкирятов, – то главная задача ее была не только в том, чтобы исключить жулика, который в нашу партию затесался, а самое важное – это было найти чуждый элемент, даже, может быть, честного человека, но человека, который ничего общего с нашей партией не имеет»[368].

«Разбор» Раздобреева занял почти целый вечер[369]. Бюро проделало много подготовительной работы, выискивая компромат и перепроверяя доносы. Вначале ректору задали ряд подготовленных заранее вопросов. Каждый из них имел целью вывести обсуждаемого на чистую воду и обращал внимание на неясности и противоречия в его автобиографии: «Каким путем, будучи сыном простого казака, [ты] попал в царское время в Министерство Путей Сообщения?» Первый же вопрос подразумевал, что ответчик кривил душой, пытаясь представить себя интеллигентом из народа. Без связей с буржуазией и аппаратом царского чиновничества сыну простого казака было невозможно попасть в министерство. Были все основания полагать, что «спец» привирает, что он вступал в тайные сношения с враждебным пролетариату классом.

Но Раздобреев не растерялся. В министерство он попал не из‐за связей, а благодаря выдающейся тяге к знанию и усердной работе на поприще учебы. И чтобы каждый мог понять, что он не голословен, ответчик привел доказательства и сослался на полученные стипендии и рекомендации: «В Министерство путей сообщения попал потому, что был профессорским стипендиатом Томского технологического института, и благодаря рекомендации Управления железных дорог получил доступ в Путейский институт».

«На какие средства вы учились за границей, кроме того, читая книги Маркса и Энгельса почему колебались при вступлении в партию?» Первый ответ не успокоил «чистильщиков», и они еще раз попытались подловить Раздобреева на непролетарском происхождении. Простой студент не мог беззаботно жить за границей. А если он был при деньгах, то, быть может, именно они лежали тяжким грузом у него на душе, не давая ей достигнуть света большевизма, несмотря на тщательную проработку литературы.

Но и здесь Раздобрееву было что ответить. Он не просто учился, еле сводя концы с концами, но мог назвать точные суммы, которые приходилось брать в долг: «За границей я бедствовал, денег у меня совершенно не было. Квартирная хозяйка дома не брала с меня за квартиру и [давала] в долг. Отец мой занял 900 рублей и выплачивал долг из жалования».

«Чистильщики» неоднократно подчеркивали важность сохранения старой интеллигенции. Только она могла выступить кадровым резервом в сферах, где требуется интеллектуальный труд. Да и нельзя было произвести новую интеллигенцию иначе как заставив ее учиться у старой. Но все-таки Раздобреев слыл карьеристом и приспособленцем. Многие опасались, что в партии он по утилитарным соображениям.

Поняв, что на сокрытии социального происхождения Раздобреева не подловить, «чистильщики» решили сосредоточиться на неясностях в развитии его политического сознания: «Вы говорите, что долго колебались… но теперь вы не колеблетесь в политике коммуниста?» Требовалось объяснить, откуда вдруг у ответчика взялась большевистская убежденность, если он так долго не мог определиться. Быть может, его убедила возможность урвать теплое местечко в госаппарате? «Ранее не вступал в партию потому, что Колчак был разбит. Деникин тоже, но вступил в партию при начале войны с Польшей, дабы не подумали, что я вступил только потому, что победила Советская власть. <…> Утверждаю, что положение Республики было не совсем обеспечено, потому и вступил в партию». Формулировка «не совсем обеспечено» звучала неубедительно, да и вступление в партию ничего не говорило о личных политических взглядах Раздобреева. Вопросы продолжились:

– Почему так поздно вошли в партию, т. е. вы ранее заграницей встречались с эмигрантами, читали произведения Маркса, Энгельса и других?

– Интересовался общественными вопросами с 1905 года. Работал в анархическом кружке. В Институте занимался научной работой и не встречался с товарищами, которые могли бы меня ввести в партию и познакомить с программой. Читал Маркса потому, что это учение лежит вообще в основе социалистических партий, а не только коммунистической. Нужно было понять идею коммунизма, потому и читал Маркса.

Подчеркивая, что погружение в марксизм отнюдь не означало знакомство с большевизмом, Раздобреев признавал, что его сознание в 1905 году было смутным. Но он не был меньшевиком или каким-то еще врагом большевиков. Описание себя как политически несознательного оставляло ответчику место для роста. Однако это не было единственным возможным толкованием.

Захарову, члену партбюро, тоже не понравилась фраза о «не совсем» обеспеченном положении советской власти во время польской кампании. По его мнению, Раздобреев вступил в партию как раз тогда, когда партия была в шаге от завоевания плацдарма для расширения революции на Запад, и случись это, закрепился бы Раздобреев в аппарате уже мировой, а не российской республики Советов. Захаров подозревал, что личные амбиции меньшевистского типа подвигли ответчика прикинуться большевиком: «В партию он вступил в то время, когда были разбиты все контрреволюционные силы. Красная Армия в то время победоносно наступала на Варшаву. Политически он был хорошо развит, так как еще раньше читал Маркса, Энгельса и других основоположников марксизма, но позднее вступление в партию наводит на грустные размышления».

Развеять сомнения Захарова можно было, доказав, что Раздобреев в институте трудился на благо революции, а не прохлаждался. Сделать же это было возможно, лишь углубившись в историю самого института. В самом начале революционных преобразований в Смоленской губернии Раздобреев был одним из тех, кто спас институт, который, как острили смоляне, «засыпает». Помог ему М. Н. Тухачевский, взявший вуз под свое покровительство. В 1920 году по его предложению институт был подчинен военному ведомству и стал называться «Смоленский государственный милитаризованный политехнический институт Западного фронта». Включение института в число военизированных учебных заведений обеспечило ему крепкую материальную базу и огромный дом, некогда принадлежавший смоленскому купцу-мануфактурщику Павлову. Военные дисциплины в учебных программах института занимали весьма скромное место. Тем не менее считалось, что все студенты института состоят на действительной военной службе, благодаря чему они получали красноармейское обмундирование и продовольственный паек по фронтовой норме. Чтобы обеспечить институт достаточным количеством студентов, М. Н. Тухачевский издал приказ по фронту, обязывавший всех командиров и начальников беспрепятственно откомандировывать в институт молодых военнослужащих, изъявлявших желание учиться. Незадолго до этого откомандированные Раздобрееву в качестве военкома студенты изъявили готовность участвовать в подавлении Кронштадтского мятежа[370]. Но было ли рвение учащихся следствием пропагандистских усилий самого военкома или студенты стремились подавить контрреволюцию вопреки желаниям «спеца»?

«Принимал ли Раздобреев большевистскую диктатуру, включая Военный Коммунизм? Или признавал только НЭП, который спас революцию ценой уступок буржуазии?» «Не совершала ли партия ошибок и правы ли коммунисты были, когда вводили продразверстку?» Продразверстка предполагала передачу всего объема произведенного хлеба государству по установленной («разверстанной») государством норме продукта за вычетом установленных норм потребления на хозяйственные нужды. Этим вопросом «чистильщики» хотели выяснить, чтó для Раздобреева было важнее: благополучие крестьянских хозяйств или выживание советской власти в целом, на сохранение которой была направлена политика продразверстки. «Не мешало вместо разверстки сразу ввести продналог, – заявил ответчик, – только в этом я не соглашался с политикой коммунистов». Под продналогом имелся в виду твердо фиксированный продовольственный натуральный налог, взимаемый с крестьянских хозяйств, введенный взамен продразверстки в марте 1921 года. Продналог был первым актом новой экономической политики: его размер был значительно меньшим, чем продразверстки.

Ответ ректора требовал дополнительных разъяснений. С одной стороны, Раздобреев полностью солидаризировался с экономическими мерами периода НЭПа, и обвинить его в том, что его оценка экономики периода Гражданской войны совпадала с высказанной Лениным точкой зрения по ее окончании, было нельзя. Но, с другой стороны, такой ответ не давал четкого представления об отношении «спеца» к коммунистическому будущему и неминуемому сворачиванию капиталистической экономики при его наступлении.

Уполномоченный: Из Ваших слов видно, что вы солидаризируетесь только с новой экономической политикой, но ведь эта политика временная?

Ответ: Новая политика, безусловно, временная и сейчас необходимая… политика здравого смысла. <…> Новая политика не может измениться, ибо она на многие годы. Если партия в силу необходимости, в силу здравого смысла переменит экономическую политику, думаю, что сумею осмыслить ее, а также понять и подтвердить. <…> Диктатура пролетариата должна отжить постепенно.

В своем ответе Раздобреев использовал расхожие дискурсивные клише, придававшие вес его речи, однако то, как он это делал, добавляя определение «необходимость» НЭПа к его «временности», а к «долгосрочности» советской политики в экономике определение «неизменность», выдавало его несогласие с уполномоченным, проводившим чистку.

Нельзя было перескакивать через исторические этапы. Политика партии была политикой «здравого смысла». Отсюда и положительное отношение Раздобреева к специалистам: «Специалист необходим везде, в частности и в нашей Республике, к спецам отношусь великолепно, что доказываю своей [работой] в должности ректора». В советском аппарате и советском хозяйстве работали десятки тысяч «спецов» – представителей старой интеллигенции разных категорий. Часть «спецов», считавшихся наиболее буржуазными, приняли НЭП главным образом потому, что с ним кончалась тяжелая полоса холода и голода при беспорядочном распределении продуктов по карточкам. Но другие «спецы» шли дальше: они видели в НЭПе отмену системы идей, сковывающих и убивающих развитие рыночных сил, и с нетерпением ожидали полноценной реставрации капитализма. Ссылаясь на то, что X партийный съезд решил лучше относиться к квалифицированным кадрам, Раздобреев заявил, что наконец-то может «выпрямиться и делать полезное для страны дело», а льготы, которые он за это получал, находил само собой разумеющимися. «Мы должны обеспечить ответственных работников, поскольку они необходимы для работы».

Разговоры об «ответственных» пайках часто отличались оттенком неприязни к тем, кто их получал. «Спецы», получавшие пайки, как утверждали в 1921 году многие партийные ораторы, живут в полном довольстве, тогда как рядовые рабочие буквально голодают. Говорилось, что привилегии неправомерны сами по себе, достаются только тем, кто близок к власть имущим, и что путем привилегий отнимается то малое, что имеется у простых коммунистов, выполняющих действительно трудную работу. ЦК поручил центральной комиссии по снабжению рабочих при Наркомпроде «в трехдневный срок установить норму снабжения продовольствием особо ответственных и незаменимых работников центральных учреждений по установленным твердым спискам с тем, чтобы эти нормы не превышали норм рабочего снабжения». В постановлении требовалось отменить все особо повышенные нормы продпайков для отдельных категорий интеллигенции и «подтвердить всем центральным и местным учреждениям недопустимость выдачи своим сотрудникам вне установленного порядка предметов продовольствия, широкого потребления и пр.». Постановление Совнаркома РСФСР от 14 января 1921 года специально предусматривало отмену «академического пайка для ответственных совработников». Раздобреев явно подпадал под эту категорию[371]. Тем не менее многие подозревали, что Раздобреев «раздобрел», отъевшись на «государственных харчах» вопреки постановлениям советской власти, да еще и время от времени приворовывал то немногое добро, которое она могла предоставить народу в общественное пользование. Продолжая получать повышенный паек, Раздобреев зарвался и посчитал, что теперь ему все можно, что он теперь в Советском государстве новый хозяин.

Внесено было предложение огласить материал о Раздобрееве, имеющийся в бюро ячейки. Королев и Захаров отчитались: «Кроме предъявленных обвинений имеется три заявления на тов. Раздобреева, из коих видно, что два подано от наших служащих Института и одно от студента. 2 заявления указывают на использование своего служебного положения в личных интересах».

В обвинительном материале хозяйственные злоупотребления и политические погрешности шли вперемешку, что соответствовало революционному чувству законности. ЧК, например, не различала экономические и политические преступления. «Мастерские института совершенно не работают для учебных нужд, а усердно обслуживают высшую администрацию, расходуя для этой цели казенный материал». Обвинение подразумевало, что при нынешнем ректоре дело просвещения народных масс в институте отступило на второй план и все его силы были направлены на то, чтобы студентов превратить в новых лакеев администрации. Мало того, имелись сведения, что в лаборатории института крадут спирт и реактивы, которые потом продают. Учитывая барство Раздобреева, можно было предположить, что продают, конечно, не ради обеспечения собственного существования, а для личного обогащения ректора. Раздобреев злоупотреблял автомобилем «для личных, и семейных надобностей, считая его своей собственностью»; позволил своему личному секретарю, подхалиму Агафонову «влиять на себя, благодаря чему [последний] пользовался автомобилем в своих личных надобностях, как перевозочным средством»; занимался растратами, выкачивая деньги из Советского государства и разъезжая на них с семьей по командировкам – «продолжительное время за ответработниками института [числилось] около 190.000.000 рублей. При поездке в Москву сопровождает целая свита – жена, сестра и Агафонов».

На ферме института в деревне Вонлярово царил вопиющий беспредел. Пользуясь своим служебным положением, ректор эксплуатировал «в своих личных потребностях, и для своих помощников» ее ресурсы. Например, он использовал землю, удобрения, живой и мертвый инвентарь фермы: «…как при посеве картошки, так и при уборке пользовался наемным трудом. Картофеля собрано 200 пудов для себя, 100 пудов помощнику ректора Равинскому, 100 пудов Китаеву, и 100 пудов Агранову». Разворовывал общественную собственность Раздобреев не только для себя, а раздавал ее своим «сатрапам из администрации». Но если бы он раскармливал за счет страны только своих приспешников! Нет, рабочих он за людей не считал, даже за скот. Собственная корова «спецу» была дороже простого работяги. «[Ректор] выпаивал казенным молоком фермы в деревне Вонлярово собственного теленка в то время, когда для рабочих не хватало молока. У него, при этом, имелась собственная корова. Рабочие возмущались». Как настоящий вельможа, он «огородил проволочным заграждением в Вонлярово свой павильон, где проживает на даче, [во время] полевых работ, устроил дамскую купальню из материалов фермы». Автора доноса возмущала купальня, конечно, не потому, что советские гражданки получили возможность помыться, а скорее он давал понять, что ректор устроил себе гарем из работниц института.

Помимо непристойного сластолюбия ректора, на которое намекал Захаров, донесение Григорьева повторяло картины бесстыдного изобилия технических средств, картошки, молока, скота, украденного у рабочего государства, эксплуатации красноармейцев в «трогательном гнездышке», которое «солидный меньшевичок» свил за спиной партии на фоне всеобщего голода, а также добавляло к этим картинам и новые детали.

Тов. Раздобреев посеял 13 пудов картофеля, получил урожай сам 18, тогда как в совхозе урожай сам – 8. Это является небольшим показателем, куда идут удобрения. Он уверяет, что Китаевым и Ровинским также был посеян картофель, тогда как копали эти товарищи из общего поля. Раздобреев это знал, без сомнения, и ничего не предпринимал. Из этого видно, что солидные меньшевички очень сильно влияют на коммунистов. Скрываясь за его спиной, [они] свивают себе трогательное… гнездышко, ибо эти элементы весьма и весьма чужды коммунизму. <…> Копали картофель красноармейцы, которые сильно возмущались такой эксплуатацией, ибо они были взяты не в порядке соглашения, как говорит Раздобреев, а в порядке приказа. Не буду останавливаться на безрассудной использованости автомобилей в подвозке картофеля, чем также возмущаются рабочие, но подчеркну, хотя бы, это ненормальное выпаивание казенным молоком собственного теленка, в то время как рабочим не хватало этого молока без сомнения. Эта мелочь заводит много ропота и неприязни со стороны рабочих…

Риторика Григорьева была язвительной. Используя классовый язык, он выставлял ректора врагом рабочего класса, таким коммунистом, который настраивает рабочих против их же партии. «Тов. Раздобреев никогда не входил и не может войти в крестьянскую рабочую массу… Рабочие, видя пример даваемый виднейшим деятелем коммунистической партии, [начинают] смотреть иначе, не по-коммунистически. <…> Почему не всегда в одинаковой мере снабжают пайками? <…> Почему тов. Раздобреев больше получает паек? Есть крали и карлики! Почему Раздобреев получает больший паек, чем профессора, которые также достойно работают?» Траты на женщин, показная роскошь, которой он себя окружал, возбуждали в подчиненных ненависть к советской власти. Пролетарское государство должно было заботиться в первую голову о населении, жертвовать для него всем, а не жировать за его счет, да еще у всех на виду. Такое поведение ректора морально разлагало весь коллектив института, не могло не сказаться на настроениях массы. «В работе Института нет коммунистической линии, – настаивал Захаров, – все говорят, что Институт не Советская, а белогвардейская организация».

Не замедлили последовать вопросы: «Вспоминает ли тов. Раздобреев, что он член РКП большевиков, когда берет усиленный паек, картофель и как смотрит на голодающих?» «Почему урожай так велик? Очевидно, посеяно гораздо больше…» Ни один человек «не имеет возможности засеять и снять собственным трудом». Ректор раздавал картошку приближенным «в то время как на Поволжье, от голоду умирают». «200 пуд картофеля для Раздобреева – жирно! В этом лучше нуждаются рабочие». Недоброжелатели много говорили не только о хамстве Раздобреева, поощряемом новой экономической политикой, но и о его высокомерии. Ректор, подчеркивали они, бравировал своим классовым превосходством, дозволял называть себя барином, а жену барыней. Получив с фермы деревни Вонлярово продукты, прислуга выбросила мясо, говоря, что «его не станут есть собаки, а не то что семья Раздобреева». Чего же удивляться, что «произошло возмущение рабочих»?

Последнее обвинение задело Раздобреева за живое, и он попытался возразить, но ответ звучал не менее возмутительно, чем озвученное донесение. «Людоедская суть» ректора для слушателей проступила с новой силой: «Рабочие вообще недружелюбно относятся к коммунистам и к администрации. Если рабочие дали плохого мяса, то прислуга, вероятно, сказала, что его съедят собаки – я здесь не причем, говорить так ее не учил». Фраза «рабочие дали плохого мяса» звучала не просто оскорбительно для класса – гегемона революции, но имела зловещие коннотации. Она могла быть понята так, как будто Раздобреев не просто ест мясо, краденное у рабочих, забирает данное ему и разбазаривает его (в том, что он вор, «чистильщики» не сомневались), но буквально ест их мясо, пожирает одного за другим, да еще и жалуется, что в этот раз плоть пролетариата была недостаточно хороша для гурмана-необуржуя, что даже барская собака настолько привередлива, что не стала ее есть. Более того, ректор-буржуй решил свалить свои грехи на ни в чем не повинную прислугу, настраивая рабочих против рабочих. Раздобреев продолжил обелять себя с помощью своей старой няни: «Удовольствием для себя не считаю, чтобы меня называли барином. Это мне не свойственно. Старая няня, петербургская прислуга, называет меня барином, ее не отучишь, преступления здесь нет». Но преступление, по мнению обвинителей, состояло не в том, что няня называла его барином, а в том, что он позволил ей себя так называть. «Спецу» нравилось видеть, как рабочий класс ему прислуживает и лебезит перед ним.

На обвинения в привилегированном положении Раздобреев ответил, как и ранее, формальной отговоркой, повторяя положения советской власти относительно «спецов», что «в интересах дела нужно обеспечить всех сотрудников, но пока это невозможно, так что приходится обеспечить более ответственных работников»: «Согласно постановлению, имею право получать паек. <…> На довольствии состою с семьей, потому что разрешено правлением института». Все разрешения и юридические постановления снова прикрывали Раздобреева от шторма классовой ненависти, бушевавшего вокруг него.

Ответчик отвергал и остальные обвинения пункт за пунктом, называя номера протоколов, упоминая разрешения, удостоверения, справки, вспоминая о собственных правах и, конечно, о «пользе службы» советской власти, которая для него была всегда в приоритете:

Живу в казенном помещении. Протокол номер 51 от 5‐го февраля подтверждает, что помещение казенное, где размещается несколько лиц Института и моя лаборатория. Помещение не мое, дрова взяты правильно, ибо они взяты не для меня, а для казенного помещения. Существует постановление Правления, ввиду мизерности моего жалования, выдавать мне дрова и вообще обеспечивать всех сотрудников. <…>

Имею право получать молоко. <…> Молоко после отела не годится для питья, хорошего молока для теленка нужно ведро. Давали мне полторы кружки молока, чем поить теленка я не мог. Корова стелилась, и молоко не годилось для питья.

Относительно обслуживания мастерскими ответственных работников СПИ, то мне не было известно также о приготовлении кровати, дал разрешение очевидно Равинский. Нужно иначе ставить вопрос. Я недостаточно слежу за работой мастерских Института.

Автомобилем, как собственностью не пользовался, да и если бы так, я не считаю преступлением, ибо это все для пользы службы. Если я ездил с женой, то не все ли равно, одному ехать или вдвоем.

Несмотря на обеспеченность защиты доказательной базой, отвечая на обвинения, Раздобреев все же иногда проговаривался, и за нейтральным тоном ректора сквозила неприязнь к распоясавшейся черни. В частности, «спец» давал такое объяснение появлению ограды вокруг фруктового сада на ферме: «Огораживал я это не свой дом, без ограды плохо, т. к. около дачи много кустов, например, жасмина, сирени и других, и везде ходит скот, который портит деревья. Кроме того, огорожен для сохранения растений – фруктовый сад. Этим пресечено хищение фруктов и овощей». Не тот же ли скот, разгуливавший около дачи и портивший деревья, по мнению Раздобреева, воровал фрукты и овощи с фермы? Не от него ли он попытался защитить оградой неприкосновенность того, что, по мнению некоторых, уже считал своей вотчиной? Могло показаться, что он хотел во что бы то ни стало сохранить все плоды коллективного труда для себя самого. Но Раздобреев не останавливался, пытаясь дать отпор обнаглевшим выскочкам-студентам и институтским работникам, продолжая по списку:

Дамская купальня. Есть удостоверение на то, что купальня для женщин, ее я не любил и редко пользовался. Она использовалась студентами, красноармейцами и женщинами фермы [в деревне] Вонлярово.

Относительно аванса в 190.000.000 рублей, пожалуй, не верно. Справка: У нас миллионный оборот, но у меня был миллион с лишним аванса, для приезда в Москву. Каждая поездка моя в Москву обходится около 300 000 рублей, а таких поездок было пять. Мною подано в Правление ходатайство об удовлетворении проездными. <…> При поездках в Москву сестра случайно ездила. В этот раз она была командирована в Московское Высшее Техническое Училище. Агафонов ездил как [мой] секретарь. Жена, как лаборантка, ей был предоставлен отпуск, и она использовала его.

Вопрос о краже спирта меня просто оскорбляет. Если это так, то мне здесь не быть, а в Особом отделе или еще где-нибудь. Это дело уголовное. Это лишь слухи. <…> Спирт получить очень трудно. Ведется учетный лист, он находится в фотографической лаборатории, который можно в любой момент проверить, и учесть. Реактивный вообще мало расходуется, имеются книги, в коих списывается приход и расход в определенные сроки, все оформляется, о продаже и речи быть не может, может быть тащат из лаборатории, тогда я не причем.

Об овсе и сене я ничего не знаю. Просил фуража для коровы, мне отказали, лошадь имелась одна и была казенная, а овес для нее отпускался.

Не может быть, чтобы я грубо обращался со студентами. Когда у меня была открыта дверь кабинета, шел товарищ, курил и плевал; я просил не плевать, он грубо мне ответил, за это я сделал ему выговор.

То, что на ферме гнил скошенный овес, мне нельзя поставить в вину, потому, что я занимался своим делом.

На особенно спорный вопрос, кто обрабатывал земли, Раздобреев ответил, что «у него работало 6 красноармейцев, 2 у Равинского». Землю имения Сторожище «обрабатывал сам со своей женой и няней». А с картофелем вышло «недоразумение»: «Не могу существовать пайком, поэтому имею свое хозяйство. Каждый рабочий должен себя обеспечить. Картофеля собрал 200 пудов, со своего огорода. Но что я использовал пустующую землю, в этом преступления никакого нет. В имении Дубровке и Сторожище мне также отведены были огороды. <…> Урожай сам 18 действительно вышел. В среднем в Вонлярове урожай сам – 8, а на моей земле – 18. Посеял 13 пудов, преступление ли, что земля родила столько? Отдам или нет часть картошки? Вы не знаете!»

Объяснения, данные Раздобреевым, могли показаться скандальными и лишь подтверждающими поступившие донесения. Не только цифра в 200 пудов казалась неприлично большой для одного хозяйства, но и указание на то, что каждый сам должен прокормить себя собственными усилиями, звучало, во-первых, вопиюще индивидуалистски, показывало, что ему наплевать на благополучие товарищей, а во-вторых, выдавало самодовольство ректора, похваляющегося своим урожаем. Финал же речи, предполагающий, что Раздобреев еще подумает, делиться ли с нуждающимися или нет, и вовсе переходил все дозволенные пределы коммунистической этики.

Насчет поездок за казенный счет ответчик рассказал следующее: «Автомобиль в Вонлярово ходит только раз в сутки туда и обратно. Грузовиками в течение лета не распоряжался. Ровинскому дров отвезено куб, Китаеву тоже. Откуда они достали дрова, не знаю. Семья моя не из двух душ, а из семи, которую необходимо прокормить. <…> О Поволжье вспоминал, когда рыл картофель». Трогательные воспоминания «спеца» об умирающих от голода крестьянах, нахлынувшие на него при сборе изобильного урожая, о котором он на момент чистки продолжал размышлять, не оставить ли его весь себе, вряд ли вызвали дополнительные симпатии публики и не могли поколебать уверенность «чистильщиков» в справедливости выдвинутых обвинений.

Григорьев продолжал гнуть свою классовую линию, в то же время сознавая, что с формальной стороны к Раздобрееву было не подкопаться. Оставалось взывать к классовому чутью присутствовавших. Обвинитель надеялся раскрыть глаза публике, убедив ее не верить приведенным доказательствам, показать, что они не более чем следствие образованности изворотливого «спеца». Добиться этого Григорьев попытался, противопоставив буржуазным ухищрениям Раздобреева его собственное, пролетарское мастерство владения большевистским языком, надеясь переиграть ректора на его поле. Неожиданная игра слов, использованная им, безусловно, заслуживает внимания, поскольку демонстрирует способность оратора придать привычным выражениям новые смыслы. Выступающий остановился на «бесценности» и незаменимости Раздобреева как ответработника, которую «спец» неоднократно упоминал, и заодно прошелся по указаниям ректора на то, что каждый обеспечивает себя сам: «Все приводимые для обвинения факты и его ответы ярко говорят, за то, что он спец, от мозга костей и, что он умеет красиво говорить, чем очень часто, а может быть и теперь, отыграется. Не буду отрицать, что он незаменим как спец, но как коммунист он бесценен (читай: ничего не стоит. – И. Х.), что бесценно, то мы должны выкинуть, в этом есть задача нашей партии, а поэтому я предлагаю исключить спеца из нашей партии, которая не есть убежище для спеца. Я не против обеспечения ответственных работников, но обеспечение не самообеспечение (читай: обеспечение в первую очередь самого себя, без заботы о коллективе. – И. Х.), что очень горько, так как некоторые ответственные и испытанные старые товарищи находятся в более худших материальных условиях».

Чем выше был накал страстей, тем язвительней становились полемические приемы. Едва ли можно допустить, чтобы в таких сварах проявлялась вся сложность классового анализа, но вопрос о пайках сразу затрагивал принадлежность Раздобреева к интеллигенции. Захаров «добивал» ректора по-своему. Помимо попыток в духе Григорьева пробудить классовый инстинкт собравшихся и указать, что ловкость, с которой Раздобреев увертывается от обвинений, только доказывает их верность, Захаров указал на отсутствие пролетарского инстинкта у самого ректора. Более того, классовая чуждость Раздобреева была лишь одним из компонентов обвинительной речи. Другим было «мещанство» ректора – термин, указывающий на этический регистр и противопоставляемый оратором универсалистскому гуманизму коммунистического мировоззрения. Настоящий партиец трудился на благо всего общества, а не только ради упрочения собственного благополучия. Более того, то, что Раздобреев не рассматривал представленные обвинения по существу, а пытался лишь ловко от них защититься, также вскрывало его чуждую сущность. Пытаясь отгородиться от коллектива забором из бумажек и постановлений на съезде, не соглашаясь признать хоть какие-то ошибки, он лишь подтверждал, что в партии он чужой:

Как коммунист, Раздобреев теоретически соглашается с РКП, но практически он далек от партии. Здорового пролетарского коммунистического инстинкта он не имеет, потому что воспитывался и сейчас живет чуждый пролетариату и нашей партии. Вообще, как революционер, он ни в чем себя не проявил и преданность революции и партии ничем не доказал. <…> Перед нами ярко вырисовалась юркая мещанская личность Раздобреева. Он ловко использовал свое служебное положение в личных интересах. Пользуется для личной цели штатом института. Все предъявленные ему обвинения тов. Раздобреев, с ловкостью спеца, сводит к нулю, и не считает [постыдным] для коммуниста пользоваться наемным трудом. Партийная этика в личной жизни Раздобреева совершенно отсутствует. Со стороны личной жизни Раздобреев достаточно характеризован как мещанин, это говорит за то, что он чужд нашей партии.

Теперь необходимо обратить внимание, что из себя он представляет как общественный и партийный работник и как коммунист. <…> Будучи назначен руководителем ячейки, тов. Раздобреев ничего не сделал в смысле работы с ней, а наоборот был оторван от партийной массы, с которой ничего не имел общего. Партийные обязанности выполнял он скверно, в отряде не состоял, субботников не посещал, и на все имеет бумажки. Как за Ректором и Военкомом Института, за ним скрывается шайка контрреволюционеров, творящая всевозможные безобразия. Во многих из предъявленных ему обвинений и будучи виноват, он блестяще сумел отпарировать их, что доказывает его нестойкость как коммуниста. По-моему, если он честный коммунист, то должен был сознать свою вину с открытой душой, заявить об этом, за что партия простила бы ему все его ошибки.

Понимая, что поле боя отдавать на откуп обвинителям более невозможно, доброжелатели осажденного ректора наконец озвучили свои оценки. Один из первых, давший отпор обвинениям, еще не будучи уверенным, имеет ли защита какие-то шансы на успех, тов. Иоффе решил для начала козырнуть партийным стажем: «Я являюсь, до некоторой степени, старым членом партии» – участником революции 1905 года. Только после напоминания, что он многое повидал, Иоффе развернул свой аргумент: «Тов. Раздобреев есть хороший спец и вполне разделяет программу РКП. <…> Не ставьте на одну плоскость работу спеца и работу рабочего. <…> Выдвинутые факты против Раздобреева мизерны и даже безосновательны. Был ли замешан тов. Раздобреев в какой-либо саботирующей кучке инженеров? Он есть честный работник. Он был и администратор, и Военком, и руководитель, и посему предлагаю утвердить членом РКП». В протоколе слова Иоффе обозначены как «пространная речь», что многое говорит о симпатиях секретаря собрания, записывавшего обсуждение. В материалах чистки обвинения были приведены подробнейшим образом, по пунктам, в то время как от речи защитника сохранилось, несмотря на заслуги оратора перед революцией, лишь краткое резюме и упоминание о ее «пространности».

«Наши ответственные работники не живут, и не могут жить на таком же, как мы пайке, – согласился товарищ с пролетарской фамилией Слесарь. – Воздается каждому по потребностям, и каждому по способностям». В исполнении Слесаря лозунг «от каждого по способностям – каждому по потребностям», описывающий состояние социалистического общества на вершине его развития – коммунизме, парадоксальным образом перетолковывался как соответствующий реалиям НЭПа: выдающиеся способности работника выражались в его особых потребностях, и в пусть переходном, но социалистическом обществе они должны были полностью удовлетворяться. Подобная неортодоксальная интерпретация марксистской формулы в целях защиты Раздобреева еще раз свидетельствует об открытости языка большевизма для новых ситуативных прочтений, явно идущих вразрез с оригинальным смыслом высказывания, но при этом сообщающих участнику обсуждения авторитет знатока канона.

Слесарь верил, что сближению Раздобреева с массами мешало разделение труда, которое на этапе НЭПа имело объективный характер. Подзащитный ничего не мог поделать с собственным положением в системе, но свою социальную функцию выполнял: «С массами он не сталкивается потому, что он является кабинетным работником, мелкие грешки тов. Раздобреева не служат основанием исключения его из партии».

Джусь не был столь уверен в невиновности ректора. Дело было не в незаменимости Раздобреева для дела, а в его непомерной решимости выгородить себя во что бы то ни стало, в нежелании прислушаться к мнению партии: «Зная Раздобреева как человека дела, хорошего спеца, я глубоко уважаю его. С 1918 года, он много делал для Института. <…> Но когда… на совещании активных коммунистов… предложено ему очиститься и исправиться, на что он с возмущением отвечал – прав во всем. За дело его ценю, но как коммунист говорю, что он другого лагеря, и других убеждений и не годится быть коммунистом. Сам он происходит из буржуазной семьи, он не общественник. Действительно, он не может быть в партии – в партии рабочих и крестьян».

Но Слесарь стоял на своем, не обращая внимания на возражения Джуся и парируя выпады Захарова по поводу нежелания ректора трудиться на благо комячейки: «Тов. Раздобреев не меньше делал каждого из рядовых членов нашей ячейки. Незаметность его в работе ячейки не служит основанием для удаления из партии. <…> [Ничего] антибольшевистского у него нет». Слесарь предложил оставить Раздобреева в партии кандидатом «или дать ему другое наказание». Захаров же прислушался к возражениям Слесаря, и его сердце смягчилось. Он добавил, что «Раздобреев плохой коммунист, но дельный и хороший спец, а потому… совершенно его выбрасывать из партии нет необходимости, а только исключить на месяц с правом вступить опять в партию и с прохождением кандидатского стажа».

Тут вмешался уполномоченный Смоленской городской проверочной комиссии Носырев с поправкой: «В кандидаты переводят лиц, делавших преступления по недоразумению, которые могут исправиться. Сюда не подходит ректор Института – ибо кандидатский стаж не штрафной батальон». Уполномоченный указал: «Коммунисты везде должны являться примером для всех подчиненных. Поступки Раздобреева допустимы ему как спецу, но проступки в высшей степени не желательны как члену РКП и Военкому института. Почему никто не указал по его партийной работе, и [не дал] характеристику как коммуниста? Что он сделал в области политической работы Института?» Уполномоченный воспринял всерьез все жалобы на ректора, и поскольку с его мнением считалась губернская комиссия, у недоброжелателей ректора-спеца были все основания надеяться, что классовое чутье на этом собрании все-таки восторжествует над юридическими формальностями. Пока не было ни одного свидетельства в пользу заслуг Раздобреева на партийном поприще, а не в качестве ректора, чаша весов на чистке могла склониться не в его пользу.

Настоящий перелом собрания произошел, когда за вопросом, заданным Носыревым в ответ на прозвучавшие обвинения, последовало заготовленное заранее «резюме» председателя комячейки [и председателя собрания] Королева: «Прежде всего, я должен дать собранию характеристику тов. Раздобреева, как члена ячейки: если бы все члены ячейки были бы так дисциплинированы как тов. Раздобреев, то было бы очень хорошо. Он аккуратно посещал все собрания, заседания ячейки, если находился в Смоленске, всегда исполнял задания Бюро… Теперь резюмирую сказанное на этом собрании: все единогласно, в том числе и уполномоченный, тов. Носырев, говорят, что предъявленные Раздобрееву обвинения пустяки. Обвиняют его в том, что у него, как кажется некоторым, не коммунистическая душа. То, что „кажется“ некоторым, не является авторитетным для нас. Так будьте последовательны и точны до конца. Если обвинения пустяки, то за пустяки к высшей мере наказания, к политическому расстрелу, тов. Раздобреева присуждать нельзя, а принимать во внимание его дисциплинированность… его громадные заслуги перед Республикой по организации и руководству нашего Института. Считаю, что он уже достаточно наказан данным собранием, что перед всем собранием в сто человек, он должен был отчитываться в том, в чем мало был виновен. <…> Обвинения являются слухами. Говорить об удалении Раздобреева из партии, думаю, очень опрометчиво, он не заслуживает этого».

Королев признавал, что новая экономическая политика породила у некоторых членов старой интеллигенции надежду на то, что советская власть превратится в буржуазную. Если часть интеллигенции придерживалась буржуазных, реставраторских взглядов, то значительная ее часть, в том числе Раздобреев, понимала НЭП как объективную необходимость стать ближе к советской власти. Ответчику необходимо было время и какие-то промежуточные ступени для приобщения к идеям социализма.

Председатель огласил предложение Слесаря «о прекращении прений по кандидатуре тов. Раздобреева». На последующем голосовании за оставление его в партии проголосовало 33 человека, против – 9, воздержалось – 3.

Примерно каждый четвертый коммунист в ячейке Смоленского института считался интеллигентом – представителем группы, которая была под прицелом в первую очередь. Причем «интеллигенцией» считались очень разные лица – от высокопоставленного ректора через мелких буржуа среднего пошиба с неподходящей классовой психологией до сорвиголов-леваков. В ряды интеллигенции можно было угодить в силу социального происхождения или черт характера.

«Меня крайне удивляет безалаберность состояния вашего билета», – заметил уполномоченный Могилевкину Давиду Моисеевичу. И добавил с издевкой: «Тем более что вы „человек интеллигентный“. Нет отметок о переездах и командировках, шесть месяцев не платит членских взносов, что противоречит нашему уставу». Могилевкин извинялся, что много ездил как сотрудник редакции «Рабочий путь», но его разоблачили как буржуя: «Вы говорили, что у вас были скудные средства, но не имели ли вы прислугу?» – «Мать имела, а я не имел».

Товарищи не любили Могилевкина за склонность к асоциальности, отчуждению от переживаний, связанных с физическим трудом, обидчивостью и крайне уязвимым чувством собственного достоинства. Григорьев указал: «Могилевкин – второй тип Раздобреева, умеющий хорошо говорить. У него строго интеллигентские привычки, целует дамские ручки». Физиономисты выискивали жесты, гримасы, выдающие слабость характера интеллигента[372].

Русская интеллигенция, писал Троцкий, приучена к самонаблюдению, что «изощряло интуицию… чуткость, женственные черты психики, но в корне подрезывало физическую силу мысли». «Рыхлая, тестовидная, бесформенная» повседневность не давала «за что зацепиться»[373]. «Прислужливые отпрыски интеллигенции типа Могилевкина когда-то умели гипнотизировать рабочих, заставлять их действовать против собственных интересов, во имя отвлеченных, культурнических идеалов, но этому настал конец».

«Из всей автобиографии видно, что он [Могилевкин] много говорил о том, что нас мало интересовало, а про главное он умолчал», – заявил Малашников.

– Вы говорили что отец ваш был земледелец, но царское правительство воспрещало евреям заниматься земледелием, и, кроме того, кажется, родственники ваши имели магазин.

– Отец имел две десятины земли, что он обрабатывал собственным трудом и служил у своего брата приказчиком. Я забыл, что у матери был магазин, а потому не указал – профессия матери меня не интересовала.

В автобиографии Могилевкин упомянул, что «февральская революция явилась для него неожиданностью» и он не смог быстро сориентироваться. «Свержение Керенского считал преждевременным, не нужным». Такие оценки лишний раз доказывали, что Могилевкин – чужак, цепляющийся за отжившее прошлое и не желающий его от себя отпустить, вступив на путь строительства светлого будущего. «Однажды вы выступали в саду… на митинге, – заметили ему язвительно. – Почему это Вас солдаты хотели побить? В то время они были настроены, кажется, по-большевистски». Могилевкин отрицал, что поддерживал империалистическую бойню. «[Я] выступал, и речь моя сводилась к тому, чтобы бросить воевать». Этому уж точно никто не поверил, и его исключили из партии без больших сомнений.

В большевистских понятиях Раздобреев и Могилевкин представляли уточненную, старую интеллигенцию, с ее барством и отчужденностью от настоящей жизни. Но интеллигенция могла существовать в виде вожаков деклассированной толпы с ее наклонностью к стихийному бунту, нигилизму и революционному максимализму[374]. Совсем недавно Ленин писал о «детской болезни левизны в коммунизме», которая повторяет ошибки социал-демократов «только с другой стороны», называл врагом революционность, «которая смахивает на анархизм». Видя в ажиотаже партийной интеллигенции «своего рода наказание за оппортунистические грехи рабочего движения», он, однако, считал, что «ошибка левого доктринерства в коммунизме является, в настоящий момент, в тысячу раз менее опасной и менее значительной, чем ошибка правого доктринерства», может и должна быть «легко излечена»[375].

Таков был случай Никифорова Ивана Ивановича, антипода Раздобреева и Могилевкина и тем не менее тоже интеллигента, как указано в анкете Смоленской институтской ячейки. Вторя диагнозу Ленина, некоторые сочувствовали Никифорову: «Единственное, что имеется у т. Никифорова, это бунтарская жилка», – защищал ответчика Захаров. Джусь был знаком с Никифоровым полтора года: «Раньше был слишком анархичен, что проглядывает и сейчас, много бунтарского в нем духа, но этого нельзя поставить ему в вину. Тов. Раздобреев, определенный спец, и получил звание коммуниста. Он правее нас, то почему же, человеку по убеждению левее нас не предоставить место в нашей партии?»[376]

Другой институтский прямолинейный «левак» Поздняков Юлиан Андреевич был знаменит своей «ненавистью к евреям», которую он выдавал за революционность. При обсуждении его кандидатуры главный вопрос заключался в том, изжил ли Поздняков антисемитские убеждения своей молодости, или темное прошлое до сих пор держит его в своих цепких когтях. Джусь винил в этом «ненормальную обстановку, при которой воспитывался тов. Поздняков» – пресловутый шовинизм мещанской интеллигенции, – но считал его антисемитизм «давно изжитым»: «Этот признак прошлого тов. Подзнякова, не является упреком последнему, а всецело следствием той среды, в которой он когда-то вращался». Захаров признал несколько заслуг Подзнякова в деле защиты революции и особенно подчеркнул «честность» последнего. Секретарь партячейки Королев подтвердил слова предыдущих товарищей и дал справку, что со дня его знакомства с Подзняковым за последним никакого антисемитизма не замечено: «Пройдена, безусловно, школа антисемитизма, но теперь ставить в вину изжившему это давно товарищу было бы преступно»[377].

Вышерассмотренные обсуждения выявляют многие нюансы и оттенки в отношении к интеллигенции в большевистском дискурсе. Допуская в начале 1920‐х годов, что избранные члены этой группы честно влились в партию, большевики считали, что в целом интеллигенция является врагом пролетариата. Коммунисты из среды интеллигенции приносили с собой мелкобуржуазную экономику (чрезмерный энтузиазм в отношении НЭПа или, наоборот, его недооценку), мелкобуржуазную политику (правый меньшевизм или его не менее опасную противоположность – инфантильно-левацкий анархизм), мелкобуржуазное поведение («лукавство» и «самовлюбленность»). Вся суть интеллигентов заключалась в притворстве и неискренности. Их принимали за софистов, лакеев и умников, которые только и хотели, что превратить партийную политику в теорию и абстракцию, утопизм и «мудрствование».

В начале 1920‐х годов большевики всячески отодвигали интеллигенцию от власти и ущемляли ее в правах. Партия ставила целью очистить промышленность, систему управления и вузовскую систему от «буржуазных элементов». Многие из старых инженеров, управленцев и преподавателей были лишены работы, и им пришлось наниматься чернорабочими. Чистки и перерегистрации усугубили дискриминацию – в результате разных ограничений доля интеллигенции в партии упала на 3,6 % с 1921 по 1923 год[378]. Даже в своей природной, университетской среде интеллигенция почувствовала себя некомфортно. Прием интеллигенции в университетские партячейки строго ограничивался, не в последнюю очередь «из‐за сложности найти поручителей». Студенты из третьей классовой категории должны были заручиться рекомендациями пяти членов партии с пятилетним стажем[379]. Сибирская парторганизация предлагала кандидатам в партию «теоретический экзамен»: только тот интеллигент может войти в партию, который хорошо осознает задачи коммунизма[380]. Суханов из Томского технологического института посчитал себя в этом плане «неподготовленным»: «Для того чтобы вступать в партию в ВУЗе, нужно достаточно проявить себя»[381].

С сентября 1922‐го по февраль 1923 года только четыре заявления на прием в партию поступило в вузах Володарского района Петрограда (в сравнении с 88 заявками на заводах района). За тот же отрезок времени Василеостровский район наделил статусом кандидата в партию лишь трех интеллигентов (в сравнении с 76 рабочими и 33 крестьянами); скорее всего, те 82 заявки, которые вообще не рассматривались, принадлежали непролетариям[382]. В 1922 году партячейка Ленинградского института инженеров путей сообщения докладывала: «Заявлений о приеме не поступало, да и в учреждении нет подходящего желательного элемента. Большинство работников в учреждении интеллигенты»[383]. Даже когда наблюдалась «тяга в партию со стороны основников и рабфаковцев», райком был неумолим – «принять всех за интеллигентов, а потому при поступлении им всем требуется 5 рекомендаций. Так быть!» В институтском бюро намек поняли: «Доступ в партию не задерживать формально, [но] фактически принять все к недопущению не рабочего элемента… Строго следить за рекомендовавшими»[384].

Куток Р. не могла уяснить себе, почему ее обращение о приеме в партию рассматривается так долго, ведь социальное происхождение было подходящим. «Отец, рабочий, весовщик на нефтяном складе, мать домохозяйка. С 17 лет живу своим трудом, по найму; профессия „нешкольница“ с 1914 года», иными словами – профессиональная революционерка. Куток подала заявление еще весной 1923 года, но оно было рассмотрено только 3 марта 1924 года и отклонено «ввиду постановления XII съезда о неприеме интеллигенции». Дело в том, что Куток одно время в Двинске служила преподавательницей на «курсах для рабочих на еврейском языке»[385].

Характеристика партбюро ячейки ЛГУ на кандидата в РКП(б) с 1920 года Шульгина гласила: «Несмотря на 5-летнее пребывание в партии, не изжил в себе „интеллигентщины“, приобретенной по своему социальному происхождению. За время пребывания в коллективе РКП(б) и Комсомоле нашего университета проявил тенденцию карьеризма»[386].

Студенты из интеллигенции прибывали в партию последними и выбывали первыми. Они были повсеместно под подозрением, и их прием всегда сопрягался с определенным риском. 1 марта 1925 года в партбюро коллектива Ленинградского сельскохозяйственного института поступило письмо за подписью восьми коммунистов: «По некоторым сведениям мы узнали, что в коллективе вашего института состоит кандидат РКП, окончивший Костромской рабфак в 1923 г. студент Чумаков Г. А. <…> Считаем своим партийным долгом и обязанностью сообщить в коллектив некоторые сведения о тов. Чумакове, которые, мы уверены, коллектив не знает и которые имеют важное значение. <…> Хотя происхождение из крестьян, но Чумаков по своему положению является чистейшим интеллигентом, окончившим учительскую семинарию. [Он проявил] бюрократическое и грубое отношение к рабочим, будучи ответственным работником профорганизации. <…> Отношение в 1918 г. всей семьи Чумаковых, в частности Григория, к советской власти и к работникам на местах было враждебным».

Затем следовал рассказ о том, как в Костроме затеяли процедуру исключения гнилого интеллигента Чумакова из комсомола. Перекрашивая себя в пролетарские цвета, «Чумаков старался вступить в РКП на рабфаке, мотивируя, что комсомол он перерос. Для этого он находил, помимо рабфака, рекомендателей с достаточным партстажем, даже старых партийных товарищей». Бюро ячейки рабфака отвергло его кандидатуру. «Тов. Чумаков на этом не останавливается, а продолжает действовать – он заручается хорошими отзывами… например от члена президиума правления союза совработников тов. Фролова, который между прочим в настоящее время исключен из РКП». Налицо была круговая порука среди «интеллигентщины», и не исключено, что «ее щупальца доходят и до Ленинграда». Бдительные коммунисты Костромы убедительно просили «при разборе вопроса о приеме его [Чумакова] в партию» принять во внимание их заявление. Также они просили «для более подробного освещения данных вопросов» пригласить их на собрание коллектива или партбюро института. «В крайнем случае просим известить нас о результате, – и тут звучит недвусмысленная угроза, – чтобы мы могли своевременно, если тов. Чумаков будет переведен в РКП, поднять этот вопрос в высших партийных органах»[387].

Доля интеллигентской когорты среди студенчества непосредственно влияла на величину вузовской партячейки. В то время как большинство студентов Томского технологического института были пролетариями, среди студентов городского госуниверситета преобладала третья категория и работа ячейки буксовала[388].

В 1923 году партячейка Томского государственного университета состояла поровну из пролетариев и интеллигенции (38:38)[389]. Но и этот паритет не был бы достигнут без усилий университетской канцелярии. Статистики играли ключевую роль в определении классовых ярлыков студентов. Они добавляли «социальное происхождение» студента к его «главной профессии» и получали желаемое «социальное положение». Как эта алхимия работала, оставалось профессиональным секретом работников канцелярии. Иногда требовалась недюжинная изобретательность. Маркеры «крестьяне» и «рабочие» оставались в силе, даже когда студент занимался умственным трудом: «наследственный рабочий» Галичанин остался «рабочим», хотя зарабатывал на хлеб в канцелярии совхоза; дочь крестьянина Деревянина не стала «интеллигенткой», несмотря на работу учительницей начальной школы. Крестьяне по социальному происхождению Слезнев, Чернов и Золоторев числились пролетариями, несмотря на указание Томской парторганизации, что фельдшеры – служащие. Когда канцелярия партбюро все же записывала студента как интеллигента, это часто было меньшее из двух зол: Баскович и Хилетская были «дочерями мещан» и таким образом избежали категории социально чуждых. Были, конечно, случаи, когда ничего сделать было невозможно. Некоторые студенты стали «интеллигентами», несмотря на крестьянские корни: Зудилов – ввиду административной стези, которую он себе выбрал, а Толетухина и Клеткина – как школьные учительницы. Когда переход к умственному труду происходил до вступления в партию, депролетаризацию нельзя было игнорировать[390].

По причине «засилья» интеллигенции Томский университет был на плохом счету в окружкоме, считавшем классово негодными старорежимную профессуру и гуманитарную учебную программу. Во время «ленинского призыва» партячейка соседнего технологического института активно росла за счет прибытия студентов-производственников и за счет приема – университет вынужден был отговаривать своих студентов от попыток поступления. Последующие послабления не изменили картину: между мартом и июнем 1925 года только семь студентов попросились в университете в партию, но приняли не всех[391]. Существенный рост партячейки все-таки имел место зимой 1925/26 года, но к разочарованию партбюро это происходило в большой мере за счет интеллигенции.


Таблица 7. Социальное положение членов РКП в Томском государственным университете, 1925/26 учебный год

Источник: ЦДНИ ТО. Ф. 115. Оп. 2. Д. 3. Л. 6–16; Д. 4. Л. 41; Д. 7. Л. 55; Д. 8. Л. 26–35, 146.


Оправдываясь, секретариат ячейки утверждал, что классовые данные искажают картину, что процент интеллигенции в партячейке на самом деле ниже и каждый второй студент в этой категории – выходец из полупролетарской семьи. Местные органы статистики делали все возможное в 1926 году, чтобы улучшить социальный профиль студентов. Хотя в ячейке насчитывалось только 22 непролетария, в списке коммунистов было девять канцелярских работников, девять фельдшеров, три врача, семь школьных работников, а также агроном и партработник – каждый из них мог бы попасть в интеллигенты[392].

Желая соответствовать партийным приоритетам, студенты умаляли свои образовательные заслуги. Останкин, студент Ленинградского сельскохозяйственного института, заявил в своей автобиографии: «Отец из крестьянской семьи… в молодости он был батраком». В восьмилетнем возрасте автор «был отдан» в начальную школу – но у него был сильный крестьянский иммунитет и он «не набрался интеллигентских штучек». Молодой Останкин хотел стать хлеборобом, как отец, но, увы, обстоятельства этого не позволили. Не входя в детали жизненного пути, автобиограф писал, что не мог пойти работать на фабрику, потому что их не было поблизости: «Был поставлен в такие условия: или остаться дома без дела, или же продолжать учебу. Механически перешел из низшей школы в высшее начальное училище»[393].

Тяга к знаниям не должна быть эгоистичной. Ленинградского студента Колодина исключили из университета в 1923 году как «интеллигента-индивидуалиста». Протокол описывал его как «стремящегося только к своему образованию, ничем не зарекомендовавшегося в коллективе»[394]. Тыдман В., родившийся в семье витебского железнодорожника, утверждал в автобиографии, которую он направил в ячейку Ленинградского института путей сообщения 22 апреля 1923 года, что учеба в реальном училище не только не сделала из него «бесхребетного интеллигента», но, наоборот, «выправила его молодые мозги», научила азам классового анализа. Учеба на экономическом отделении Московского коммерческого института, куда автобиограф поступил в 1912 году, и последующее «знакомство с соответствующей литературой и студентами-большевиками, проводившими ряд забастовок и демонстраций [весной 1916 года] против войны гарантировало от усвоения чисто буржуазной идеологии». После революции Тыдман работал в большевистских учреждениях, был комиссаром Красной армии. Описания революционной активности были необходимы, чтобы не прослыть старомодным интеллигентом и сохранить шанс на партийный билет[395].

Преподаватель Ленинградского института инженеров путей сообщения Синюхаев Г. Т. (1875 года рождения) чувствовал, насколько шатко положение старой интеллигенции. Сын казачьего офицера («усыновленный» – смягчал автобиограф) и дочери бедного земледельца («замужем за кулаком» – тут уже некуда было деться), окончивший когда-то историко-филологический факультет Петербургского университета, Синюхаев подался в партию в ноябре 1924 года. «XIII съезд РКП(б) нравственно обязывает лучшую часть учительства СССР вступить в ряды РКП(б) для организованной борьбы за лучшее будущее трудящихся всего мира, – писал он в своем заявлении. – Так как студенческие организации неоднократно публично убеждали меня в том, что я действительно принадлежу к этой лучшей части учительства, то я открыто заявляю о своем желании вступить в ряды РКП(б)».

Отвод поступил молниеносно: «Считаю нужным сообщить, что преподаватель рабфака тов. Синюхаев в годы 1905–07 состоял членом монархической партии правого характера, являясь, если не ошибаюсь, уполномоченным по Василеостровской части. Занимаясь на рабфаке в группе, где преподавал тов. Синюхаев, он всегда производил на меня впечатление подделывающегося под дух времени»[396].

Проблема с интеллигентами типа Тыдмана или Синюхаева с большевистской точки зрения заключалась в том, что они формировались в царской образовательной системе. Если Тыдман мог только надеяться на понимание со стороны властей, то студенты, получавшие образование уже при советской власти, открыто протестовали против дискриминации интеллигенции.

Обнаружив, что попал не в ту категорию, студент ЛГУ Трифонов Василь Матвеевич бушевал: «Желая вступить в ряды РКП(б), я неожиданно наткнулся на убийственную дилемму, именно, или вступить в РКП на правах интеллигента, или совсем не вступить. В корне не соглашаясь с первым пунктом, против второго протестуя, считаю нужным и обязательным высказать следующее: если партия рассматривает всю интеллигенцию через одну призму (в этом сомневаюсь), не делая подразделения на старую консерваторскую и новую трудовую, выдвинувшуюся во время существования и благодаря существованию советской власти, то считаю это в корне неправильным». Объясняя истоки своего недовольства, Трифонов возвращался к своей автобиографии: «Я крестьянин, пролетарий по происхождению, среднее и то неполное образование я получил в период 1922 г., одновременно служа в Красной армии и учась. <…> Я спрашиваю, товарищи, что общего между мной и каким-нибудь интеллигентом по роду, который получил образование в старое время и если бы не революция… мне университета было бы не видать как своих ушей. Одно это сравнение унижает мое духовное „я“, и если принять во внимание, что я вновь испеченным интеллигентом именно стал считаться с октября 1923 года, т. е. со дня приема в университет, куда я прибыл не от маменьки и от папеньки, а прямо от сохи, то это сравнение равносильно насмешке».

Бюро все же решило воздержаться от приема Трифонова «в виду скорого окончания университета и полной политической безграмотности»[397].

Усольцева Е. из Сибирской партийной школы приняли в партию, но отнесли к «служащим». Он протестовал: «Просматривая список относящихся к этой категории товарищей по нашей ячейке, я нахожу, что подвести меня по аналогии с ними нельзя, во-первых, по положению, которое занимает тот или иной товарищ как служащий и по положению в производстве вообще. Если брать только количество лет службы вообще – а комиссия по определению исходила из этого принципа – то правда я должен быть отмечен как служащий. Исходя же из положения с крестьянским хозяйством, то я к категории служащих не должен отнестись. Я до настоящего времени имею собственное хозяйство. В работе своего хозяйства личным трудом постоянно не участвую только с 1923 года. До этого времени, начиная с 1920 года, я служил в своем селе конторщиком и делопроизводителем и в то же время принимал личное участие в своем сельском хозяйстве… особенно в сезонные периоды. Зарплата в то время была никакая, и [я] главным образом существовал на производстве своего крестьянского хозяйства. До 1920 года я был почти в положении батрака, ибо своего хозяйства не было, и жили в крестьянском хозяйстве дяди и вместе с матерью работали на него. <…> В партию меня ячейка в деревне принимала, как крестьянина. Райком тоже. <…> Определения меня как занимающего в общественном производстве роль интеллигентской прослойки при наличии связи с своим хозяйством было бы неверно». Резолюция на письме гласила «оставить служащим»[398].

Интеллигентское прошлое прощалось, если оно компенсировалось серьезным вкладом в революционную деятельность. Рассмотрим короткий опрос Чернякова В. М., сына служащего:

– Когда начал вести свою активную политическую жизнь?

– Активно начал работать с 1921 года после убийства отца. С 21 года я работал в Чека.

А вот разговор на ячейке с интеллигентом Трофимовым, тоже середины 1920‐х годов:

– Как у тебя развивалось политическое сознание?

– Отец мой участвовал в Февральских восстаниях, часто были у нас обыски, была конспиративная квартира. Большевикам я помогал распространять разные листовки и оружие, участвовал в нелегальных организациях. При Соввласти тоже много работал, в партию вступил, чтобы формально закрепить свои убеждения.

Оба эти студента Томского государственного университета были приняты в партию чуть ли не на правах профессиональных революционеров[399].

Сложнее были обстоятельства у Шергова, его кандидатура обсуждалась 15 июня 1927 года. Отец ответчика до революции был подрядчиком, купцом 2‐й гильдии. Шергов был совсем юным во время революции, но с интеллигентским образованием. Не служил в Красной армии, «как студент не был мобилизован», а вот в Белой армии служил рядовым полтора месяца.

– Почему попал в Белую армию?

– Был на Востоке мобилизован из школы. <…> Был издан приказ о мобилизации с 18 до 40 лет, и служил 1½ месяца. <…>

– Почему после побега из Белой армии не был партизаном?

– Не представлял в то время задач, стоящих передо мною, так как мне было всего 18 лет. <…>

– Почему братья и сестры раньше попали в сферу революционного движения, а ты отстал?

– Я больше жил дома и тогда политически не мыслил.

Был ли Шергов на самом деле неискушенным юнцом или сознательно избегал большевиков? Некоторые коммунисты в институте знали, что ответчик участвовал в скаутской организации – в типичном для интеллигенции ученическом кооперативе, хотя мог бы вступить в комсомол. «Шергов в то время был политически не развит», – заступился за кандидата Зельманович. Но Гребенкин поспорил: «Шергов тогда оканчивал гимназию», то есть уже был образованным. Бетищев присоединился к мнению, что, как интеллигент, Шергов не мог не разбираться в политике, но добавил, что кандидат «в настоящее время окупил себя на работе и показал свои хорошие стороны». А сам Шергов нашел «оскорбительными» высказывания товарищей, что он хочет «пролезть в партию»: «Я честно работал, и если я не был бы коммунист в душе, то не проводил бы директивы [коммунистической] фракции». 17 коммунистов проголосовали за Шергова, но многие (восемь) воздержались[400].

В 1925 году партия стала лучше относиться к работникам умственного труда. Раньше в списках можно было найти такие категории, как «трудовая интеллигенция», «лица интеллигентского труда» или просто «интеллигент». Теперь же поступил ряд инструкций, согласно которым «интеллигенты» не выделялись в особую социальную группу, а относились к группе «служащих» и уравнивались в правах с «трудящимися классами». Августовский циркуляр партийного секретариата гласил: «К группе служащих относятся те коммунисты, основной профессией которых является административная, хозяйственно-распределительная, культурно-просветительская, судебная, врачебная и прочая работа в качестве руководящего или обслуживающего персонала на предприятии или в учреждении»[401]. На XIV партсъезде выдвигались предложения о том, чтобы «создать особую группу для некоторой части советской интеллигенции, например для сельских учителей». После некоторых раздумий специальная комиссия отклонила это предложение: «Не требуется внесения этого в устав, потому что это может быть сделано особым указанием со стороны Центрального Комитета в смысле обращения большего внимания на ту или другую группу интеллигенции и служащих, кои особенно были бы ценны для партии. В устав вносить дробление на советскую интеллигенцию и на другие сорта интеллигенции, на низших и на высших служащих, по нашему мнению, совершенно не нужно»[402].

Те, кого невозможно было отнести к рабочим, крестьянам или служащим, попадали в категорию «прочие» – никакая другая классификация коммунистов в статистических разработках не допускалась. К прочим относили кустарей, домохозяек, а также студентов без определенной профессии до поступления в вуз, и эта категория включила в себя многие малоприятные определения, которые прежде связывались с «интеллигенцией». В то же время «прочими» были профессиональные революционеры (не менее 35 делегатов XIII партийного съезда 1924 года были «прочими»)[403].

Комсомольский работник Исаева из Коммунистического университета значилась в личном деле как «прочая». Она негодовала: «Не претендовать на возврат своего [трудового] социального происхождения я не могу и не имею на то морального права, ибо я „прочей“ не была. <…> Я рождена в селе Котовке Нижегородской губернии в семье бедняка крестьянина, который умер в 1912 году, и с этого времени я находилась у дяди, на крестьянской работе, работая, с одной стороны, как „своя родня“, и следуя лозунгу дяди: „работай, от других не отставай и учись обогнать соседа“, с другой стороны (1918–22 гг.). Я отдала партии все что могла: юность, здоровье, потерять мое социальное происхождение не могу»[404].

Изменения в социальном составе ЛГУ фиксируют недолгую толерантность партии в отношении интеллигенции и прочих. Опустошенная недавней чисткой, в начале 1925 года ячейка насчитывала только 162 члена. Однако в течение 1925/26 учебного года она утроилась и ее непролетарская составляющая достигла 40 %.


Таблица 8. Социальный состав парторганизации Ленинградского государственного университета на 1927 год

Источник: ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 148. Л. 148.


Ситуация стала настолько напряженной, что Василеостровский райком отказался утверждать каких-либо кандидатов в партию из студенческого комсомола. В результате когорта молодняка в университете значительно разрослась – примерно каждый четвертый студент был комсомольцем в 1927 году. «Необходимо отметить ненормальное положение с принятием комсомольцев переростков в кандидаты партии, – утверждал партком ЛГУ. – 66 % комсомольцев, проведенных через общее собрание коллектива… отклонено райкомом»[405]. После обсуждения вопроса на общем партсобрании попросили пересмотреть ограничения, но ленинградский аппарат, обуреваемый страхами засилья интеллигенции, стоял на своем[406]. В конце концов ленинградские власти разрешили продолжить прием студентов в партию, но только по третьей категории, со всеми сопряженными с этим ограничениями[407].

В 1927 году Образов из Томского технологического института жаловался: «Нашим комсомольцам перед приемом в партийной ячейке нужно пройти 4 инстанции, а затем еще райком. Я об этом говорил в райкоме, и мы все же остановились на этих принципиальных соображениях, что наши ячейки могут самостоятельно провести прием в партию. При приеме мы каждого рассматриваем как интеллигента, а когда его приняли в партию, его считают как рабочего. Это некоторая неточность [в определении социального положения]. Может быть, мне кто-нибудь из райкома разъяснит, как устранить это несоответствие?» «Переростки из комсомола исключаются, не входя в партию, – недоумевал Пивнев. – Они жили лет 6 коллективной жизнью. Надо теперь поставить определенный пункт, чтобы молодежь хорошую принимать»[408].

Проблема классовой дискриминации против студентов разбиралась на самых различных уровнях, от вузовских партячеек до райкомов и губкомов. В марте 1928 года ЦК поручил губкомам создавать специальные комиссии с целью пересмотра социального профиля коммунистов[409]. Как видно из материалов Томской комиссии, она не только не разоблачала интеллигенцию, но и использовала возможность перекрасить студентов в более приемлемые цвета.


Таблица 9. Изменения в социальном положении томских студентов-коммунистов, 1928 год

Источник: ЦДНИ ТО. Ф. 76. Оп. 1. Д. 483. Л. 132–133, 138–142. Случаи, оставшиеся без изменений, в таблицу не включены.


Почти никто из «рабочих» или «крестьян» не был разоблачен как служащий, зато значительному количеству студентов удалось выбраться из непроизводственных категорий.

Благодаря гибкости, заложенной в классовый дискурс, социальные категории собирались и разбирались при очередных изменениях в условиях социальной инженерии. Методы категоризации уточнялись: после появления «рабочих от станка» и «крестьян от сохи» в 1923–1924 годах возникла и «трудящаяся интеллигенция», которая в скором времени была поглощена «служащими». Дискурсивный артефакт, а не объективная данность: интеллигенция меняла свое лицо с каждым изменением партийного курса.

«Прежде всего, что такое интеллигенция? – спрашивал Луначарский в 1925 году. – Если мы подойдем к обществу с точки зрения его классовой структуры, то для каждой группы, о которой мы говорим, определение которой мы ищем, надо найти классовое место. Каково классовое место интеллигенции? Интеллигенция не класс. Об этом вряд ли кто будет спорить. Это довольно пестрая, сложная, своеобразная группа, но если она не класс, то все же она должна найти свое место между классами. <…> Интеллигент вооружен, если не инструментами, как ремесленник, то прежде всего специальными знаниями, которые являются известной привилегией, квалифицируют его по отношению к неквалифицированному рабочему». Где проходит граница между влиянием пролетариата и капиталом, Луначарскому было трудно сказать, так как она зависела от множества условий. «Часть интеллигенции, как и вообще мелкой буржуазии, примыкает к пролетариату не полностью, с оговорочками. Точно так же и в лагере крупной буржуазии их фактические союзники юридически или теоретически стараются порою отгородиться в особую партию, хотя по существу принадлежат к лагерю крупного капитала. Интеллигенция настолько испытывает это тяготение в разные стороны, что ее лучшая часть внедряется в пролетариат, другая примыкает только частично»[410]. Луначарский отметил, что свое место в революции каждый интеллигент определял под воздействием сложного комплекса факторов, их переплетения и взаимодействия. Он верил в возможность перестройки хода мысли старой интеллигенции, выразив уверенность, что «вдыхая постоянно новую атмосферу, многие из них способны переродиться»[411]. Правда, нельзя переделать сознание интеллигенции одним махом. На первых порах важно, чтобы она утвердилась в главном – в том, что ей с буржуазией не по пути: «Не нужно… требовать от них четкости коммунистического или хотя бы марксистского мышления. Не нужно ставить им чрезмерные политические требования… Нет: „кто против буржуазии, тот с нами“ – вот лозунг, который должен быть поставлен в основу»[412].

Последний вопрос Луначарского: «…всегда ли будет необходима интеллигенция? Является ли она такой категорией, которая неизбежно вновь возникает и в нашем обществе? Ясно, что мы в течение долгого времени не сможем передать весь мировой опыт массам в новых наслоениях, даже чисто пролетарским массам, чтобы создать демократию, равную по знаниям, без ущерба для рабочих. Этого скоро сделать нельзя. Нам в течение долгого времени придется иметь организаторов, готовить командный состав по разным областям, только с той оговоркой, что этот командир не должен командовать в дурном смысле, а должен быть организатором, обслуживающим массу, а не повелевающим массой. Общее развитие массы будет подниматься. Из этого вы видите, что, в конце концов, мы можем ожидать действительного исчезновения интеллигенции. Но я не думаю, чтобы мы дошли когда-нибудь до уничтожения разделения труда, а думаю, что разница между организатором и организуемым постепенно, в процессе развития, будет стираться. Конечно, придет время, когда интеллигенция сыграет свою роль и ляжет в музее рядом с каменным топором и государственной властью»[413].

Ю. В. Ключников писал, что судьба интеллигенции подчиняться и не требовать для себя командных должностей: «Но вот уже в работе как беспартийный и интеллигент я спрашиваю: должен ли я внести что-то свое, что у меня есть, как у интеллигента так и беспартийного, или даже ради общей пользы я должен добросовестно стремиться действовать и мыслить, как коммунист». Ключников подчеркивал: «…нужна известная атмосфера свободы, для социального и культурного творчества, известная возможность идти в Рим разными дорогами… <…> Я спрашиваю себя только в порядке вопроса: если мы в будущем получим совершенно однородную массу, совершенно одинаково мыслящих людей, то как будет идти общая работа? Нет ли здесь какого-то социологического предела, какой-то опасности, которая рождается не от того, что путь избран неправильный и что, например, марксизм нужно заменить чем-то совсем иным, а исключительно от того, что создалась однородность, достигнуто однообразие мыслительного аппарата человечества». «Мне кажется, – замечал Ключников Луначарскому, – есть громадная ошибка в представлении о том, будто интеллигенция нужна до известного момента. Я считаю, что задача заключается не в уничтожении интеллигенции во имя того, чтобы остались только рабочие и крестьяне, какими они представляются сейчас, а в том, чтобы все рабочие и крестьянские массы стали интеллигентскими и только интеллигентскими»[414].

Разрабатывая конкретные меры завоевания интеллигенции, партия исходила из особенностей ее мелкобуржуазной психологии, указывая на очень важную ее черту – склонность к идеализму, которая порождалась спецификой умственного труда. В груди интеллигенции, по словам Луначарского, не одна, а две души – «одна насквозь отравленная буржуазными наклонностями, другая – более идеалистическая, роднящая интеллигента с социалистическим идеалом». Учитывая противоречивый духовный облик интеллигенции, нарком предлагал парализовать первую ее душу и поддержать вторую убеждением и приглашением к сотрудничеству[415]. В одно и то же время интеллигент был членом общества конкуренции и индивидуализма, где он мещанин, обыватель, и членом общества, строившегося на коллективных началах, где он носитель разума и альтруизма. Кто победит в этой борьбе, спрашивал Луначарский. «Это вопрос персональный. Тут происходит отбор, фильтрация»[416].

В соответствии с большевистским сценарием, интеллигент выходил чаще всего из городского мещанства, которое накладывало на него отпечаток индивидуализма. Лучше образованный, чем рабочий, он мог быть отделен от производства и придерживаться мелкобуржуазных убеждений. В душе интеллигента иногда находилось некоторого рода пролетарское зерно, которое делало возможным воспитание в духе пролетарской идеологии. Но чаще интеллигенты предпочитали описывать историю своего чудесного перерождения. Основные грехи обычно совершались в ранний период жизни, а автобиография демонстрировала постоянное самосовершенствование: надклассовое, универсальное мировоззрение постоянно шлифовалось. Взаимодействие с пролетарским окружением и революционная активность приводили интеллигента к пониманию классовых отношений и избавляли его от узкобуржуазных черт характера. Ленин уверял, что жизненный опыт приведет интеллигенцию к социализму, но при этом «инженер придет к признанию коммунизма не так, как пришел подпольщик-пропагандист, литератор, а через данные своей науки, что по-своему придет к признанию коммунизма агроном, по-своему лесовод и т. д.»[417]

На вопрос «Когда и почему вы вступили в партию?» историк Генкина «искренно рассказала, как было дело во время чистки 1929 года в ИКП»: «В конце 1918 г. мне удалось получить на один вечер работу В. И. Ленина „Государство и революция“. Ее привез в Екатеринослав (Днепропетровск) видный партийный работник Я. А. Яковлев, дал своему брату Д. А. Эпштейну, который учился тогда в реальном училище в том же городе, а его приятель, тоже реалист, передал эту книгу мне. Работа Ленина буквально решила мою судьбу, все мне объяснила, сделала меня большевичкой, хотя я и вступила в партию позже, в 1920 г. Но мой рассказ об этом вызвал почему-то резкую отповедь отдельных товарищей, они говорили, что я якобы „книжная большевичка“…»[418]

Образец автобиографии интеллигента, рассказ студента Ленинградского государственного университета Андронова Ионы Иосифовича, родившегося в 1903 году, следовал этим предписаниям[419]. Автобиограф мастерски описал свою эволюцию от узкого индивидуализма к пролетарскому сознанию. В соответствии с требованиями жанра сухие биографические детали дополнялись феноменологическим описанием их воздействия на душу героя. Автобиография завершалась извинением: «Некоторые „лирические отступления“ в этой записке вызваны тем, что моя анкета очень невыразительна. Надо было рассказать, почему это произошло и кто я такой» (выделено в оригинале).

Автобиография открывалась обязательным рассказом о семье: «Отец был служащий Старого режима, помощник начальника железнодорожной станции… <…> Отца своего не знаю и никакой роли в моей жизни он не играл. Умер, когда мне было четыре. Мать говорила, что был пьяница, неудачник, бил меня нещадно, брал взятки». Мещанство и интеллигенция оказали свое формирующее влияние на душу молодого Андронова: «Начиная с предсмертной болезни отца, я жил у чужих, у матери не было времени и средств… Мать жила в Витебске, но в тогдашнем Петербурге имела мастерскую… [Я] жил у бабушки, знакомых и особенно долго помню о какой-то богатой интеллигентной семье инженера. Это, наверное, наложило известный отпечаток на меня».

До начала обучения в гимназии в Витебске Андронов переехал к матери. Следовало прояснить характер ее экономической активности, так как теперь он подвергался ее влиянию. «Вначале жилось очень скверно-бедно, никто мать не знал, заказов было мало. Потом пошло лучше – мать расширила дело: были ученицы у нее, и помню, одна мастерица, тоже из учениц матери. Дело матери, сама она и окружавшая меня тогда обстановка были типично ремесленные, но с тенденцией развития не в сторону капиталистического обрастания, а в обратную – пролетаризирования».

Не вызывает сомнений присутствие уже перерожденного рассказчика, который оглядывался на свое прошлое, вооруженный марксистской теорией. Анализ хозяйственной деятельности Андроновых не имел ничего общего с тем, как члены семьи воспринимали себя сами, а следовал азам «Капитала» Карла Маркса. «Тенденция экономического развития» семьи оценивалась осторожно: «Семья матери нищала и распадалась. Хозяйство бабушки трещало по всем швам. Сестра матери служила горничной в Питере. Один брат бродяжничал. Другой работал на заводе, в революцию был коммунистом, на ответственных постах. И умер на гражданском фронте. Дальнейшее развитие капитализма бросило бы, несомненно, и мою мать в ряды пролетариата».

Андронов знал, что «бытие определяет сознание». Следовательно, он должен был указать на то, как повлияло экономическое положение матери на его мышление: «Но особенные условия ее ремесла – портянство с его работой на заказ – сталкивали мать и меня с такой средой („заказчицы“) которая, конечно, содействовала построению сознания на мелкобуржуазный лад».

Обучение Андронова в гимназии только углубило рваческий менталитет: «Мать дает образование [надеясь, что] „выйду в люди“. Я попал в класс, где были дети мелких чиновников, деревенских попов, евреи [которые прозвали меня] „портняжкин сын“ [что] заставляло очень подозрительно относиться к людям… отходить от человеческой жизни. <…> Вообще, гимназия мне не дала ничего положительного, а только развила склонность к отрешению от людей, влечение к жизни только книгами, индивидуализму. Этого индивидуализма много и сейчас, хочется его вытравить с корнем, и обстановка партии мне очень поможет сделать это».

Доленинградский период, проведенный в Витебске (до 1921 года), характеризовался в автобиографии «большой работой над приобретением знаний и развитием». Андронов посвящал много времени саморазвитию, «читал философию и литературу», писал и подрабатывал репетиторством. Он работал во всяких студенческих организациях (в его анкете указывается, что в 1919–1921 годах он учился в Витебском педагогическом университете), «встречался с множеством людей, спорил о современности, о коммунизме».

Автобиограф умело набросал портрет интеллигента старой формации. Он понимал свою жизнь в терминах, свойственных эпохе, самосовершенствовался, бахвалился интеллектуальными дуэлями с другими интеллигентами: «Но сдвинуть меня не могли, хотя и бывало наоборот. Я примыкал тогда очень близко к толстовству, совмещал его как-то с философией эпигонствующего символизма и много говорил о „несопротивлении“».

При такой направленности мысли неудивительно, что Андронов упустил важность Октября. Согласно марксизму, этого и следовало ожидать от пацифиста. «Революция разворачивалась, я много видел, много говорил о ней, но смысла ее не понимал… никакой политической литературы не читал, а окружавшие меня коммунисты связно и стройно изложить мне систему марксизма не могли. Было много сомнений, но не было никого, кто мог бы мне указать коммунистический путь их разрешения».

В 1921 году Андронов поступил в Петроградский педагогический институт им. Герцена. После переезда в Петроград он углубился в жизнь столичных литературных кружков. Автобиограф сыграл ведущую роль в переиздании сочинений Некрасова и, упоминая свой вклад в эту работу, помещает себя где-то на линии между толстовством и большевизмом. Наконец он перешел к действию и разорвал контакты с литературными кругами, «которые смакуют интеллектуализм и поклоняются индивидуальности». Андронов начал преподавать экономику СССР на рабфаке ЛГУ и в электротехническом институте. В анкете он с гордостью заявил, что не получил официального образования в этом вопросе и освоил его самостоятельно.

В начале 1920‐х годов Андронов все больше и больше уделял внимание лекциям и студенческим собраниям в пролетарских вузах. «От толстовства не осталось и следа, несопротивление показалось таким же подленьким, как и меньшевистские сладкие речи». Автор писал, что «злопыхательства» той академически-литературной среды, в которой он все время вращался по работе, многое могли повернуть вспять. Но, погрузив себя в пролетарскую атмосферу рабочих факультетов, он, однако, не сошел с правильного пути: «Еще стоя на старых общефилософских позициях, стал все больше думать о коммунизме и историческом значении нашей революции. Становился чем-то вроде „попутчика“ с той разницей, что они-то знают все и все же только „попутчики“, я же пока ничего и не знал и политически был совершенно безграмотен».

Развитие Андронова еще не завершилось, однако пролетарское самосознание уже вырисовывалось на горизонте. «Попутчики» остановились на месте. Их потенциал был исчерпан, предположительно, вследствие их традиционного для интеллигенции способа мышления. Так как Андронов все еще мог двигаться вперед, он был умственным пролетарием. В конечном итоге, как учила партийная программа, пролетарием был тот, кто имел пролетарское сознание, и никто другой.

После освоения пролетарской теории обращение Андронова было неизбежным. Тем не менее решающий момент был все еще впереди: «Засел за Маркса. Это сделало первый полный переворот, все прежние неопределенные построения рассыпались, как карточный домик… Сомнений больше не было, но были большие сомнения в себе».

«Работник просвещения» было ответом Андронова в анкете на вопрос «ваша профессия». «Книги и идеи так исковеркали меня, что от первоначальной трудовой основы не осталось ничего, кроме подсознательного чутья правоты дела угнетенных. В результате почти целиком был в интеллигентщине». Использование бранного слова «интеллигентщина» свидетельствовало о близости разрыва с прошлым. Наконец наступил перелом. «Первое, что толкнуло меня к сокращению этих сомнений – это смерть Ленина… Революция стала непреложной не только в сознании, но и в чувствах».

Перед нами пример совмещения личного развития с объективным историческим процессом. Обращение Андронова произошло в результате революционного катарсиса, вызванного смертью вождя.

Андронов посвятил следующие годы анализу своего «я», пытаясь выяснить, будет ли он способен стать преданным коммунистом. Автобиограф хотел вступить в партию, но был ли он достаточно чист и достоин? Он много работал с рабфаковцами – солью пролетарского университета, в процессе занятий проверяя свое сознание и свою «классовую тягу».

По-видимому, результаты самоисследования были удовлетворительными. Автобиограф заявил, что он предан революции вне зависимости от того, примут ли его в партию, – явный знак истинной веры. Выражено было сожаление, что возможность вступить в партию во времена ее подполья была упущена навсегда, так как это послужило бы лучшим доказательством его искренности. Тем не менее подчеркивалось, что он уже не тот «балласт, который долго еще надо обрабатывать» и может быть полезен: «Не поздно еще и хоть время потеряно, но много еще впереди работы. Оставаясь же вне партии – молодой еще – я естественно остаюсь одиночкой. Очень больно становится, когда вспомнишь, что ты вне партии, не в тесной связи, плечо к плечу с пролетариатом». Описание жизни, потерянной для коммунизма, могло быть бесконечным, но смысла в нем было мало. Лучше бы такой автобиограф исчез с лица земли – Андронов предпочитал смерть невступлению в партийные ряды.

Чтобы быть достойными партии, студенты из интеллигенции должны были показать, что они преодолели то, что считалось их характерными чертами, – эгоизм, гордость и отчужденность. Это преодоление было тем более необходимо, когда индивидуализм кандидатов из интеллигенции принимал политическую форму солидарности с одним из анархических течений, которые пытались превзойти большевиков в радикализме. Исключенный в 1922 году из партии за самоуправство и недисциплинированность, Бунтарь Н. Ф., студент Ленинградского государственного университета, – яркий пример этого.

Родившись в 1902 году в деревне Ярунино Тверской губернии, Бунтарь, несмотря на свое бедное крестьянское происхождение, стал служащим. Он признался, что потеря классовых корней произошла в очень юные годы. Ранняя смерть его отца и последующий переезд матери в Петербург, где она нашла работу прислугой, деклассировали детей: младшая сестра автобиографа стала горничной, а Бунтарь был отправлен в городское начальное училище. Отказавшись от сельскохозяйственной работы и не сумев стать промышленным рабочим, он потерял свой социальный компас и вступил на путь распутного времяпрепровождения городских отбросов общества. По окончании начального городского училища был устроен учиться в Высшее начальное училище. «Школьная учительница [в ответ] на доводы матери о том, что нет средств учить дальше, взяла меня к себе… у нее в шкафах было много брошюр социалистического толка, и я с жадностью прочел некоторые из них».

Бунтарь не мог оторваться от среды, и судьба его была предопределена – он пошел по интеллигентской стезе. Оставшаяся часть заявления-автобиографии была посвящена размышлениям о роли интеллигенции в партии – вопрос, который имел прямое отношение к автобиографу, так как он предпочел учебу военной карьере: «Вы отказали мне в приеме в среду рабочей партии, мотивируя это… исключительно тем, что я не рабочий, а интеллигент, а партия держит курс исключительно на рабочих от станка. Прежде всего, разрешите довести до вашего сведения, что себя интеллигентом в полном смысле слова я не только не считаю, но и считать не могу до тех пор, пока я не окончил университет и не получил возможности исполнять квалифицированную работу работника умственного труда. В случае моего ухода или исключения из университета я должен буду пойти на фабрику или на завод. <…> Пока я в университете и его не окончил, я не работник умственного труда, а интеллигентный чернорабочий».

«Какую роль играет эта наша собственная интеллигенция и какими опасностями обставлена ее рабфаковская и вузовская колыбель? – мог прочитать Бунтарь у своего наркома просвещения. – Нет сомнения, что опасность велика. Во-первых, бросается в глаза сразу, без дальнейшего анализа, что в самом термине рабоче-крестьянской интеллигенции сказывается некоторое внутреннее противоречие. В самом деле, поскольку мы скажем о рабоче-крестьянской интеллигенции, все обстоит как будто благополучно. Как же рабочему классу не выработать своего авангарда? Но если скажешь: рабоче-крестьянская интеллигенция, то вы вносите как будто фальшь. Выходит, что мы из общей массы трудовых элементов выделяем новую интеллигенцию, она отрывается от станка и начинает жить, как жила старая интеллигенция. А ведь бытие определяет сознание. Если сравним, как живет новый студент, то увидим, что его жизнь похожа на жизнь прежнего студента. Второе – очень легко и нечувствительно для себя можно соскользнуть к „привилегиям“. Быть организатором – это лучше оплачиваться, иметь лучшую долю быта, иметь долю власти. <…> От этого предостерегал нас Ленин, он торопился сломать этот новый бюрократизм, но тем не менее существования этой опасности мы отрицать не можем. Ясно, что нужны большие противоядия. Для того, чтобы уравновесить академические знания нового подрастающего интеллигента, подрастающего элемента партийной работой, общественной деятельностью, надо постараться, чтобы как можно более неразрывных крепких нитей привязывало этого интеллигента к массе»[420].

Если бы Бунтарь был интеллигентом в старом понимании или интеллигентом-вырожденцем, он бы остался канцелярским работником в Красной армии. Единственной причиной его демобилизации было «нежелание стать военным специалистом в мирные времена», желание осуществить смычку с рабочим классом. Автобиограф обратился к основному значению понятия «интеллигенция»: «Если же отбросить определение интеллигента по роли его участия в производстве, то личное умственное развитие не может быть позорным с точки зрения пролетарской этики, а наоборот похвально. Рабочая революция не может победить, пока каждый рабочий не будет достаточно развит для того, чтобы быть руководителем общественного производства». Чтобы стать хорошим революционером, рабочий должен был развивать свое сознание, и в этом он зависел от интеллигенции. Бунтарь напоминал, что массовая критика интеллигенции и ее духовных ценностей называется «махаевщина» – синдикалистская ересь, осуждаемая партией на всех возможных языках. Согласно Бунтарю, рабочая интеллигенция должна быть так скомплектована, чтобы обеспечить пролетарскую победу в борьбе за умы: «В переходный период… интеллигенты, по умственному развитию вышедшие из низов, в случае если они в то же время коммунисты по мысли и духу, особенно ценны и не менее ценны, чем рабочие от станка, потому что они являются необходимым дополнением к ним. <…> Партия должна учитывать тяжесть ненормальности экономических условий жизни рабочих… что рабочий, под влиянием этой тяжести, легко бывает подвержен отклонениям в сторону от коммунистической мысли и что только живая, не шаблонная агитация способна в такие минуты оживить рабочую среду и заставить их мыслить по-рабочему».

Бунтарь не отрицал наличия характерной для каждого класса системы мышления. Но все дело в том, настаивал он, что иногда, при необходимых обстоятельствах, отдельные личности могут испытывать влияние чуждых установок. Без помощи со стороны новой интеллигенции рабочие, которые испытывали жизненные или производственные трудности, присущие НЭПу, могли поддаться мелкобуржуазным соблазнам. Автобиограф считал, что только бдительная и истинно революционная интеллигенция может разоблачить лживых проповедников, которые пытались сбить рабочих с правильного пути: «Рабочий сравнительно малоразвитый, а на фабрике и заводе особенно развитые рабочие коммунисты все-таки не часты, не может поднять духа и не бывает неуязвимым для критики какого-нибудь хорошо развитого меньшевика, втершегося на завод ради агитации. Здесь необходимо присутствие интеллигенции из рабочих, и тогда не надо излишней траты энергии ГПУ, возможно допустить некоторую свободу слова, что также нужно для оживления рабочей политической мысли».

В общем, однако, Бунтарь считал, что политические свободы должны быть ограничены, так как многие рабочие все еще были недостаточно сознательными, чтобы одержать верх в политических дебатах с меньшевиками. Но эта ситуация должна была измениться с ростом истинной рабочей интеллигенции. «Нам необходимо, чтобы кадры интеллигенции были натренированы идеологически на определенный манер, – читал Бунтарь у Бухарина. – Да, мы будем штамповать интеллигентов, будем вырабатывать их, как на фабрике»[421].

Незаметно автобиография Бунтаря превратилась в развернутую апологию новой интеллигенции. Автор был непреклонен в том, что те, кто старался выдворить его из партии, непреднамеренно погубили ростки будущего: «Партия не могла и не может держать курс исключительно на рабочих от станка и хочет ограничить доступ в РКП никудышной интеллигенции, мыслящей не по-рабочему. Смешение с подобного рода интеллигентами… меня оскорбляет. Оскорбляет еще более, потому что та интеллигенция скорее нащупывает лазейки в партию, чем интеллигенция рабочая, считающая унизительным искать себе лазейки, а не пути». Ссылаясь на то, что он не имеет отношения к старой интеллигенции, но является членом новой, которая полностью принадлежит советскому политическому строю, Бунтарь пытался превратить слабость интеллигента в источник силы. Заключение его автобиографии «Мне кажется, что как интеллигенту… по-рабочему мыслящему, двери партии должны быть мне открыты» должно было послужить девизом для тех, кто верил в преодоление классовых различий в коммунистическом обществе[422].

Большевики утверждали, что в переходный период от капитализма к социализму в корне преобразовывалась социальная сущность интеллигенции. Формирование новой интеллигенции, которая была бы тесно связана с рабочим классом и трудовым крестьянством, считалось важной составной частью культурной революции первого десятилетия советской власти. Интеллигенция высвободилась от буржуазных и мелкобуржуазных взглядов и навыков, перевоспитывалась в духе социализма и превращалась в социальный слой, интересы которого неотделимы от интересов пролетариата. На все лады перепевались слова Ленина, опубликованные в 1924 году: «…среди рабочих растет страстное стремление к знанию и к социализму, среди рабочих выделяются настоящие герои, которые… находят в себе столько характера и силы воли, чтобы учиться, учиться и учиться и вырабатывать из себя сознательных социал-демократов, „рабочую интеллигенцию“»[423]. Сохранившиеся существенные различия между новой интеллигенцией и другими социальными группами понимались как различия по роли в общественной организации труда, по характеру и содержанию трудовой деятельности, но не как классовый антагонизм. В связи с научно-технической революцией и расширением масштабов применения умственного труда предполагалось, что роль интеллигенции будет только повышаться.

В материалах Ленинградского института инженеров путей сообщения можно найти письмо Кириенко, «студента-музыканта» из Владимирской губернии, описавшего свои надежды в этом отношении. «Я считаю, что вышел из среды бедных рабочих, из самой бедной семьи, которую только можно представить. Горжусь тем, что мой отец, каким бы его теперь ни считали [стал кустарем и, следовательно, мещанином] был в свое время честным пролетарием». В 1922 году появилось желание получить квалификацию транспортного инженера «на благо трудового народа». Автобиограф ставил себе целью «убедить и заслужить от трудового народа их доверенности»: «Мы, новое поколение, не стремимся отойти от рабочей массы, а наоборот, стремимся сблизиться и быть товарищами. Стремимся к новой жизни и работать рука об руку с ними, чтобы между нами не было преграды – бюрократизма, чтобы инженер отличался от рабочего только своими знаниями, а идеология у них должна быть одинакова. Трудным путем, тернистым, но мы, а в частности я, добьемся этого. Я добьюсь, что рабочий на нового спеца будет смотреть не как на белоручку-бюрократа, а как на своего товарища-пролетария». Кириенко не видел себя вне партии и считал большевиков партией, «излагающей основной интерес рабочего класса», «авангардом этого класса». Интересно, что в этой формулировке РКП скорее походила на партию рабочей интеллигенции, чем на партию самих рабочих[424].

Партия считала делом принципа не исключать на основании классового происхождения не только интеллигенцию, но и вообще кого-либо. Студенческие автобиографии, написанные «чуждыми элементами», высвечивают некоторые сценарии, которые даже им давали возможность стать достойными коммунистического братства[425]. Например, когда обнаружилось, что семья коммуниста Бермана С. З. владела большим домом в Чите, и райком аннулировал решение партячейки Томского технологического института о его принятии в партию, Берман попросил уделить внимание той части его жизни, за которую он сам нес непосредственную ответственность. Не скрывая, что его родители были мещанами, автобиограф указывал, что с семнадцати лет он работал «учителем, а затем экспедитором по заготовке скота». Важнее, что политическое развитие Бермана проходило в пролетарском духе. Заключенный в тюрьму Колчаком, Берман описал шесть месяцев, проведенных в «белой тюрьме», как опыт обращения.

Члены партячейки были удовлетворены. «Когда Берман просил рекомендации у меня, и я спросил, какого он происхождения, он сказал „сын торговца“, – указывалось в одном рекомендательном письме. – По своему происхождению надо бы [Бермана гнать вон], но видя его четырехлетнее пребывание с положительной стороны, беру на себя ответственность и рекомендую в члены РКП(б)». Только два члена ячейки (из 89) выступили против Бермана, объяснив свою позицию тем, что «не знают его как личность, и он чужд по социальному положению», и его кандидатура была одобрена[426].

Когда Бухарева С. А., студентка Томского технологического института, подала заявление в ту же партячейку, что и Берман, она также посчитала свое происхождение из семьи служителей культа серьезным препятствием (1925 г.). Хотя секретарь университетской комсомольской организации засвидетельствовал, что Бухарева – сознательный член комсомола, некий Деревягин перечеркнул его слова, заявив, что она, состоя в комсомоле, оставалась до 1922 года в семье отца-священника, «не порывала с ним связи»: «Эти три года в комсомоле и проживания с отцом в одной квартире можно вычеркнуть из комсомольского стажа». Нашлись убедительные доказательства, что Бухарева поборола влияние своего социального происхождения, и ее приняли в кандидаты партии[427].

Настаивая на том, что начали жизнь с революцией, студенты практиковали публичные «отказы» от родителей. Гумерову Л. А., студенту Коммунистического университета народов Востока, инкриминировалось, что он, сын муэдзина, «не изжил мещанской идеологии». Ему посоветовали «отложиться родства»[428]. А вот история чуть ли не лишенки Тумашевой О. из Томска. На эту студентку донесли, что родители ее имеют скот и четырех работников-батраков. «До сих пор у Тумашевой имеется связь с родными, не только письменная, но и посылки [получает]. Отец – крупнейший эксплуататор… Поехав домой и видя, что у отца есть рабы… она ничего не предпринимала, хотя она и говорила, что она их лечила, [но] она могла их лечить из простого чувства сострадания, или как рабочую силу отца». На «личном допросе» Тумашева доказала, что со своими буржуазными корнями порвала бесповоротно. Оказалось, что «ей пришлось окончить гимназию, и то при поддержке дяди, которого она выдала и которого расстреляли за контрреволюционное выступление». Тумашева вступила в политработу в городе Павлодаре, где была принята в РКП(б). «С тех пор всякие связи с дядей порваны, а также с отцом. Была связь с матерью, но чисто органическая, т. е. психическая». Последний раз была дома в 1923 году летом, где прожила две недели.

Тумашеву товарищи защитили – она вела достаточно скромный образ жизни. «У многих коммунистов жены блистают в золоте, однако их не сдают в МОПР[429]. Если чистить, то много у нас есть таких похуже Тумашевой»[430].

При обсуждении заявления Попова Ф. в партячейку Томского технологического института его спросили, имеет ли он связь с матерью-буржуйкой. «В год два письма и больше ничего», то есть на политическое сознание сына она влияния не имела, как и мать Тумашевой на свою дочь[431].

Похожим образом обстояли дела у Станкевича Владимира Ильича, «из духовного звания». У этого студента из Смоленска отношения с отцом были «натянуты», и, поверив ему на слово, ячейка проголосовала за сохранение его партбилета[432]. И другие юноши, которые легко могли очутиться в рядах лишенцев, находили дорогу в партию. Из автобиографии Раленченко Якова Прокофьевича, тоже из Смоленского политехнического института, следовало, что его отец – «бывший жандарм». В анкетах Раленченко об этом не писал потому, что он «уже 11 лет как оставил эту должность». После отец Раленченко стал заниматься пчеловодством.

– Какого убеждения отец и [каковы] взаимоотношения с сыном?

– Убеждения толстовского. Отношения хорошие, потому что отец добрый.

Раленченко уверял, что хотел вступить в партию «дабы быть активным гражданином», и ячейка признала, что клеймить человека «бесчестным именем» только за звание отца «не следует»[433].

Даже юнкера старой армии – а тут уже подозревалась реакционная убежденность – иногда умудрялись найти путь к большевизму. Студентов из Смоленска настораживало, что Масленников Дмитрий Денисович не принимал участия в Октябрьской революции, находясь в Ораниенбаумской военной школе. «Можно сказать, что школа не выступала, – защищался он во время чистки 1921 года. – В это время каждый устраивался лично, как мог». По всей видимости, солдаты 3‐го запасного полка атаковали школу, но Масленников «лично избиениям не подвергался». В скором времени стало понятно почему: в Мстиславле он сформировал караульную роту и красноармейцами «был избран Председателем ротного товарищеского суда». Несмотря на революционные заслуги, к Масленникову необходимо было «отнестись очень и очень осторожно, так как будучи юнкером в Ораниенбаумской военной школе, не мог не выступать для подавления Октябрьской Революции. Помнится, что юнкерские школы были двинуты на подавление Октябрьской Революции к Петрограду»[434].

Но и в этом, крайне подозрительном случае ничего не решалось априори. Студенческие автобиографии обсуждались конкретно, и шанс защитить искренность отказа от старой жизни и обращения в большевика был у всех.

Ветерана Гражданской войны Горелова И. М. в 1925 году не приняли в Коммунистический университет им. Свердлова – слишком уж буржуазным было его социальное происхождение. В своем протесте Горелов напоминал, что пролетарий определяется личными заслугами перед партией, а не родословной: «Я безусым 18-летним мальчишкой с беззаветной преданностью добровольно бросился защищать завоевания революции, меня никто не гнал, – писал он. – …Нужно было во имя партии и революции производить массовые расстрелы – расстреливал. Нужно было сжигать целые деревни на Украине и в Тамбовской губ. – сжигал, аж свистело. Нужно было вести в бой разутых и раздетых красноармейцев – вел, когда уговорами, а когда и под дулом нагана»[435].

Партия никогда не отождествляла моральное торжество революции с интересами одного-единственного класса. Большевизму был присущ универсализм: любой мог встать на пролетарскую точку зрения и распознать смысл истории. Классовая принадлежность и моральная чистота не всегда шли рука об руку. Партия знала рабочих, которые не доросли до пролетарского сознания. Знала она и дворянских сыновей, и даже поповичей, отдавших жизнь за Ленина и Троцкого. Буржуазные корни могли быть преодолены, сыновья и дочери чуждых классов получали партийные билеты. Однако универсализм большевиков бесследно испарялся, как только разговор заходил о тех, кто сознательно сделал неправильный выбор, вступил не в ту партию. Этих последних спасти было гораздо труднее – не зря их называли «социал-предателями».

344

Russell B. The Practice and Theory of Bolshevism. London: Allen and Unwin, 1920. P. 27.

345

Ленин В. И. VII Всероссийский съезд Советов 5–9 декабря 1919 г. Заключительное слово по докладу ВЦИК и Совнаркома 6 декабря // Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Т. 39. М.: Политиздат, 1970. С. 424.

346

WKP. 326. 9.

347

WKP. 326. 26.

348

Луначарский А. В. Интеллигенция в ее прошлом, настоящем и будущем. [М.]: Новая Москва, 1924. С 127.

349

Судьбы современной интеллигенции. 1925 г. Доклад А. В. Луначарского, выступления. П. Н. Сакулина, Н. И. Бухарина, Ю. В. Ключникова // Судьбы русской интеллигенции. С. 37.

350

Луначарский А. В. Культурные задачи рабочего класса. Культура общечеловеческая и классовая // Луначарский А. В. Собрание сочинений: В 8 т. Т. 7. М.: Художественная литература, 1967. С. 198.

351

Стасова Е. Д. Страницы жизни и борьбы. М.: Политиздат, 1960. С. 105.

352

Ленин В. И. 1919 г. А. М. Горькому. 15 сентября // Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Т. 51. М.: Политиздат, 1970. С. 48.

353

Ленин В. И. 421. Ф. Э. Дзержинскому // Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Т. 54. М.: Политиздат, 1975. С. 265–266.

354

Девятая конференция РКП(б). С. 168–169.

355

Getty J. The Origins of the Great Purges. Cambridge: Cambridge University Press, 1985. P. 46.

356

Девятая конференция РКП(б). С. 144.

357

ЦГА ОДМ. Ф. 64. Оп. 1. Д. 78. Л. 18.

358

Десятый съезд РКП(б). С. 274.

359

К проверке, пересмотру и очистке партии. Стерлитамак: Башгосиздат, 1921.

360

Шишкин В. И., Пивоваров Н. Ю. «Генеральная чистка» РКП(б) 1921 года как инструмент социального регулирования в Советской России // Вестник Новосибирского государственного университета. Серия: История, филология. 2015. Т. 14. № 8. С. 118–150; Анфертьев И. А. Первая генеральная чистка правящей Коммунистической партии: причины, итоги, последствия. 1920–1924 гг. // Вестник архивиста. 2015. № 3. С. 167–177: Rigby T. H. Communist Party Membership in the U. S. S. R. P. 96–97; РГАСПИ. Ф. 613. Оп. 1. Д. 2. Л. 123–129; ЦДНИТО. Ф. 1. Оп. 1. Д. 981. Л. 72.

361

Правда. 1921. 29 ноября.

362

Правда. 1921. 9 октября.

363

Правда. 1921. 28 октября.

364

Одиннадцатый съезд РКП(б). С. 373.

365

Правда. 1921. 9, 11, 18 октября.

366

Правда. 1921. 28 октября.

367

Правда. 1921. 9 октября; Родионова Н. И. Годы напряженного труда: Из истории Московской партийной организации. 1921–1925 гг. М.: Московский рабочий, 1963. С. 69.

368

Одиннадцатый съезд РКП(б). С. 741.

369

WKP. 326. 1–7.

370

Очерки истории смоленской организации КПСС. Т. 1. С. 11; Правда. 1921. 27 марта.

371

Декреты Советской власти: В 18 т. Т. 12. М.: Политиздат, 1986. С. 328.

372

WKP. 326. 16.

373

Троцкий Л. Д. Об интеллигенции // Сочинения. Т. 20. М.: Госиздат, 1926. С. 336.

374

Правда. 1921. 28 октября; Правда. 1921. 30 ноября; ЦДНИТО. Ф. 1. Д. 981. Л. 57.

375

Ленин В. И. Детская болезнь «левизны» в коммунизме. С. 5–90.

376

WKP. 326. 17.

377

WKP. 326. 9–10.

378

Rigby T. H. Communist Party Membership in the U. S. S. R. P. 102–117; ЦГАИПД СПб. Ф. 138. Оп. 1. Д. 1 г. Л. 44.

379

ГАНО. Ф. П-2. Оп. 1. Д. 24. Л. 318.

380

ЦДНИТО. Ф. 17. Оп. 1. Д. 36.

381

ЦДНИТО. Ф. 17. Оп. 1. Д. 1065. Л. 28 об.

382

Сборник материалов Петроградского комитета РКП. Вып. 6. Пг.: Изд. Петербургского комитета РКП, 1923. С. 173, 201.

383

ЦГАИПД СПб. Ф. 1085. Оп. 1. Д. 10. Л. 4.

384

Там же. Д. 12. Л. 240.

385

ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Д. 72. Л. 2.

386

Там же. Д. 28. Л. 11.

387

ЦГАИПД СПб. Ф. 258. Оп. 1. Д. 46. Л. 28–29.

388

ГАНО-П. Ф. 2. Оп. 1. Д. 17. Л. 233; Д. 24. Л. 318; ЦДНИТО. Ф. 320. Оп. 1. Д. 7. Л. 29.

389

ЦДНИТО. Ф. 115. Оп. 2. Д. 3. Л. 6–16; Д. 4. Л. 41.

390

ГАНО. Ф. 1053. Оп. 1. Д. 589. Л. 51; ЦДНИТО. Ф. 320. Оп. 1. Д. 19. Л. 126–127; Ф. 115. Оп. 2. Д. 3. Л. 6–27.

391

ГАНО. Ф. П-2. Оп. 1. Д. 963. Л. 4.

392

ЦДНИТО. Ф. 115. Оп. 2. Д. 8. Л. 146.

393

ЦГАИПД СПб. Ф. 1085. Оп. 1. Д. 23. Л. 199.

394

ЦГА СПб. Ф. 2556. Оп. 1. Д. 16. Л. 84.

395

ЦГАИПД СПб. Ф. 1085. Оп. 1. Д. 24. Л. 14.

396

Там же. Д. 26. Л. 68.

397

ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Д. 188. Л. 144.

398

ЦДНИТО. Ф. 19. Оп. 1. Д. 465. Л. 27–28.

399

ЦДНИТО. Ф. 115. Оп. 2. Д. 12. Л. 62.

400

Там же. Д. 11. Л. 28–29.

401

ЦГАИПД СПб. Ф. 3. Оп. 1. Д. 841.

402

XIV съезд Всесоюзной коммунистической партии (большевиков). С. 877.

403

ЦГАИПД СПб. Ф. 3. Оп. 1. Д. 841; Ф. 984. Оп. 1. Д. 249. Л. 1–2, 5.

404

ЦГАИПД СПб. Ф. 197. Оп. 1. Д. 217. Л. 34.

405

ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 244. Л. 27.

406

ЦГАИПД СПб. Ф. 6. Оп. 1. Д. 224. Л. 206; Ф. 984. Оп. 1. Д. 244. Л. 27; Ф. K-141. Оп. 1. Д. 1a. Л. 5.

407

Студент революцii. 1927. № 5. С. 21–22; Дубатова О. О работе комсомола в вузе // Красное студенчество. 1927. № 8. С. 38.

408

ЦДНИТО. Ф. 17. Оп. 1. Д. 749. Л. 156.

409

Carr E. H., Davies R. W. Foundations of a Planned Economy 1926–1929. London: Palgrave Macmillan, 1969. P. 100–101; Rigby T. H. Communist Party Membership in the U. S. S. R. P. 163.

410

Судьбы современной интеллигенции: Доклад А. В. Луначарского. С. 18–20.

411

Печать и революция. 1923. № 7. С. 15.

412

Судьбы современной интеллигенции: Доклад А. В. Луначарского. С. 19.

413

Там же. С. 23.

414

Там же. С. 43–44.

415

Луначарский А. В. Борьба за душу // Народное просвещение. 1919. № 29. С. 3–4.

416

Троцкий Л. Д. Об интеллигенции // Троцкий Л. Д. Сочинения. Т. 20. С. 10.

417

Ленин В. И. Об едином хозяйственном плане // Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Т. 42. М.: Политиздат, 1970. С. 346.

418

Генкина Э. Б. Воспоминания об ИКП // История и историки: историографический ежегодник. 1981. М.: Наука, 1985. С. 268.

419

ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 126. Л. 35–39.

420

Судьбы современной интеллигенции: Доклад А. В. Луначарского. С. 26–27.

421

Там же. С. 39.

422

ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 126. Л. 73–77.

423

Ленин В. И. Попятное направление в русской социал-демократии // Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Т. 4. М.: Политиздат, 1967. С. 269.

424

ЦГАИПД СПб. Ф. 1085. Оп. 1. Д. 26. Л. 240.

425

ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 249. Л. 5.

426

ЦДНИТО. Ф. 320. Оп. 1. Д. 7. Л. 17.

427

ЦДНИТО. Ф. 115. Оп. 2. Д. 7. Л. 42.

428

РГАСПИ. Ф. 613. Оп. 2. Д. 13. Л. 115.

429

Международная организация помощи борцам революции, созданная в 1922 году решением IV конгресса Коминтерна.

430

ЦДНИТО. Ф. 17. Оп. 1. Д. 370. Л. 54.

431

Там же. Д. 1065. Л. 5.

432

WKP. 326. 13.

433

Ibid.

434

WKP. 326. 19.

435

РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 68. Д. 153. Л. 11.

Автобиография большевизма: между спасением и падением

Подняться наверх