Читать книгу Разорение Лангедока - Группа авторов - Страница 2
Песнь первая
В которой родители молодой девушки, их служанки и мадемуазель из Кулобра подвергаются жестоким истязаниям и принимают мученическую смерть
ОглавлениеЗа два дня до праздника Ля-Мадлен – нашей покровительницы святой Марии Магдалины – пришла беда и пролилась невинная кровь.
Шел одиннадцатый год правления папы Иннокентия[1] на земле и 1209 год правления Господа нашего на небесах. Стараниями одного из них денек выдался жарким.
Как и всегда в разгар лета, наша речушка Эро текла довольно лениво, но тем не менее перейти ее с навьюченным ослом было не так-то просто. Воины же в доспехах могли переправиться, выбрав один из трех путей – каменный мост, плотину или брод, – каждый из которых вел прямо к нашему крыльцу. Во всех прочих местах сделать это не позволяли крутые берега или трясина. Когда папа Иннокентий начал крестовый поход, мы рассудили, что путь крестоносцев пройдет и через наши края. Чтобы знать заранее о приближении войска, город снарядил гонцов, а лошадей им купил не кто иной, как мой батюшка.
Один из посланцев вернулся за три дня до праздника и сообщил, что чужеземцы уже добрались до Монпелье, Монтаньяка или Монмеза. Он был так поражен многочисленными диковинами, которые везло с собой войско, – шатрами, походными котлами и жеребцами в юбках, – что заикался от восторга, рассказывая о них. Его лошадь устала меньше, чем его язык, поэтому мы пришли к выводу, что скоро, через неделю-другую, еще до следующей луны, крестоносцы появятся и у нас.
Горожане собрались, чтобы обсудить, сколько следует взять с крестоносцев за то, что они воспользуются нашим мостом. В знак благорасположения порешили не брать с них ничего, тем более что, узнав от кого-нибудь о существовании брода, они все равно переправились бы за так. Батюшка согласился с этим решением. Ему совсем не хотелось, чтобы всадники, а тем более их лошади, переходили вброд речку, из которой мы пьем.
Батюшка не пошел на городское собрание – моя матушка нуждалась в его помощи. Она сказала, что мне пора уже собирать волосы в пучок и учиться сидеть на нашем мерине бочком, по-дамски, а не так, как это делают простолюдинки. Зная, что и ей не всегда по силам сломить мое упрямство, матушка справедливо полагала, что оно может обойтись гораздо дороже, чем все уготованное нам папой Иннокентием. Батюшка не стал с ней спорить, заметив, что и не собирается терять время с нами, пустомелями. А что касается крестового похода, то в нем участвуют христиане не менее добродетельные, чем и он сам, а посему у него и в мыслях нет прятать своих женщин или же везти нас в горы к матушкиным родственникам.
Не подумайте, что мой батюшка был неосторожным человеком. Просто он не хотел упустить своей выгоды, рассчитывая продать крестоносцам муки или даже зерна, – его очень обрадовало известие о походных котлах. Именно по этой причине он и не предложил матушке распорядиться, чтобы служанки сняли с кустов выстиранные вещи, в том числе и нижнее белье. Развесьте на кустах женское белье, и это наверняка приведет солдат прямо к вашему порогу.
Теперь сия истина кажется сама собой разумеющейся, но я полагаю, что тогда батюшка единственный из нас действительно это понимал.
Мост, который горожане оставили открытым для прохода, находился рядом с бродом, вернее, немного выше по течению. Его построили римляне, а может быть, какое-то давно вымершее племя исполинов и чародеев, умевшее передвигать скалы. Если кто-то и мог владеть мостом, то, конечно же, эльфы. Мы, по сути дела, прав на него имели не больше, чем на брод, так что разрешение проходить по мосту отнюдь не являлось щедростью с нашей стороны. На всех реках существуют броды, и испокон веков благодаря им возникают города, а мосты для этого совершенно не обязательны. Именно так появился и наш городок Сен-Тибери, хотя, по правде говоря, его и городком-то не назовешь. Совсем другое дело – плотина. Она действительно принадлежала нам, ибо батюшка соорудил ее сам, укладывая на дно Эро большие камни. Никакой не чародей, но зато мало чем отличавшийся от великана, мой батюшка был мельником и построил плотину, чтобы река работала на него. Образовавшаяся в результате запруда вечно кишела голыми мальчишками, и возня этих орущих и барахтающихся маленьких наглецов помогала воде вращать колесо нашей мельницы с утра до поздней ночи. Матушке очень не нравилось, что мальчишки не только орут как оглашенные, но и скачут нагишом у всех на виду; я же (как, кстати, и служанки) ничего не имела против.
Наша мельница стояла не на самой реке, а на крошечной лужайке неподалеку от нее. Вода, льющаяся с мельничного лотка, вращала колесо мельницы. Батюшка говорил, что мальчишеская возня ему даже на руку: благодаря ей вода перехлестывает через край плотины, и ему не приходится таскать тяжелые заслонки, открывая (или закрывая) водослив.
Он собирался построить новую мельницу у дальнего конца запруды и соорудить колесо побольше, но матушка отказалась жить там среди комарья, угрей и лягушек.
Мой батюшка был самым состоятельным человеком в Сен-Тибери и, проживи он дольше, стал бы самым богатым во всей долине Эро. Мы помалкивали об этом, чтобы родственники матушки не лишили его прав на мельницу. «Никогда не хвастайся своими успехами, – говаривал батюшка, – из-за этого окружающие начинают задавать дурацкие вопросы. У кого-то есть замки, дружины, дорогие наряды, у меня – двенадцать мешочков с золотом, считай – почти тринадцать. Мы сами себе хозяева и не нуждаемся в чужих советах».
Матушка не поддерживала разговоров на эти низменные темы. В ее жилах текла настолько благородная кровь, что при встрече с ней и самые знатные в наших краях люди останавливали лошадей, даже если матушка была одета по-домашнему. Меня они обычно звали племянницей, крестницей или кузиной, а батюшку и вовсе не замечали, покуда тот не наливал им по паре кружек вина. «К чему твердить о своей крови, – любил повторять он, – если спать приходится с мельником».
Моя матушка была восьмым ребенком в семье и седьмой дочерью, – не выйди она замуж за батюшку, ее отправили бы в монастырь. Это вовсе не шутка – двух ее сестер заставили-таки постричься в монахини. Двум другим почти так же не повезло – они умерли от скуки и безделья.
Что касается остальных теток, то старая Алазаис чокнулась, и поэтому никто, включая Господа нашего, так и не захотел назвать ее своей невестой. Даже смотритель сумасшедшего дома, открытого графом Тулузским, отказался дать ей приют.
Мой дядюшка Крепен – брат моей матушки – тоже был изрядно не в себе. Он отправился на тот свет прямо за моим дедом через неделю после того, как унаследовал титул. Неожиданно получив состояние, дядюшка запил, – видимо, с горя, – и в итоге умер от укуса змеи. Люди не так уж часто умирают от змеиных укусов, если только действие яда не усугубится действием вина. Они просто гниют себе потихонечку, пока не выздоровеют, а дядюшка Крепен к тому, что нализался, еще и укушен-то был отнюдь не один раз. Этот недоумок, отправившись по нужде в огород, не придумал ничего лучшего, чем присесть над двумя спаривающимися змеями, – вот тут-то они ему и показали… Змей обнаружили под телом дядюшки, сплетенных в последнем объятии и намертво вцепившихся в его задницу.
Поместья деда, принадлежащие матушке по праву наследства, отошли к единственной из его дочерей, вышедшей замуж за благородного происхождения человека, и вернулись к семейству Транкавелей, то есть к тому роду, которому принадлежали изначально. «Земля идет за кровью, – ворчала матушка, – а кровь – туда, куда ей хочется». Батюшка был мало склонен обсуждать эту тему, поскольку матушкина родня, как я уже упоминала, пожаловала ему права на мельницу. «Простолюдин не может владеть землей, – бывало, говорил батюшка. – Дворянин же может взять ее либо мечом, либо своей хреновиной. Вне всякого сомнения, хреновиной, – как и в случае с моей невесткой Эсменгардой, – это сделать проще и гораздо приятнее, если только впоследствии не придется перепахивать ею поля». После этих слов он обычно начинал тискать матушку, чего она терпеть не могла. «Баб Господь не наделил ни тем, ни другим. Довелось мне слыхать лишь об одной-единственной: у нее и хреновина имелась, и на папском престоле она сидела»[2]. С этими словами он целиком и полностью прощал матушке несовершенство ее естества.
Тем утром батюшка не мог ее потискать – между ними стояла пахнущая летней свежестью лошадь. Я вернусь к этому чуть позже.
– Если уж говорить о мечах, – заметила матушка, – да и обо всем остальном (она была решительно против того, чтобы я выражалась как батюшка, а тем более – средь бела дня в июле месяце), ты бы лучше не забывал, что сюда идут крестоносцы. Так что схорони-ка наше золото понадежнее, а серебро закопай в том конце огорода, который не собираешься использовать под нужник.
Я понимала, что батюшка уже как следует припрятал свое золото, и вряд ли оно могло стать военным трофеем.
– Все армии одинаковы, – проронил он в ответ, – им нужны зерно и мука. Скорее всего, они захотят произвести на нас хорошее впечатление и показать, что у короля Парижского[3], пославшего их, добрые намерения, а посему наверняка будут за все платить. К сожалению, войско послано и папой Иннокентием, так что много они не заплатят.
Он походя потрепал матушку и водрузил меня на спину Нано, нашего мерина. Так и началось мое обучение дамской посадке, но Нано это совершенно не понравилось.
– Они умеют вести себя прилично, и нам тоже следует не ударить в грязь лицом. А ты, Перроннель, имей в виду, что это – северяне, и лучше держись от них подальше. Хорошими манерами, тем более если это манеры чужеземцев, лучше любоваться издалека.
Матушка всецело согласилась с ним. Единственное, чего она хотела, – это находиться как можно дальше. До полудня оставалось часа два, но день оказался слишком жарким для нее, несмотря на близость реки. Она строго-настрого приказала мне как следует зажать подол сорочки и нижние юбки между щиколотками, но я не носила таких длинных юбок – слишком уж много гусиного помета было вокруг. Матушка заставила меня усесться на мерина так, что мои ноги по-дурацки болтались с одной стороны. К этому времени мне довелось поскакать уже на полудюжине лошадей, не говоря о мулах и ослах, которых я загоняла до полусмерти, правда сидя на них исключительно по-мужски. Матушка заявила, что я уже слишком взрослая для того, чтобы ездить подобным образом. Она добавила, что дамам не пристало расставлять ноги, а тем более – верхом на лошади.
– Именно наша манера сидеть на лошади показывает миру, что мы – женщины. И к тому же – какие женщины, – добавила она. – Наши ноги – сомкнуты, подбородок – поднят, и мы не пялимся на чужие окна или других всадников. Запомни – правая нога прижата к левой, и никак иначе.
Мама была целиком и полностью не права. Попробуйте представить себе, как устроены мужчины, что я делала довольно часто, и станет ясно: если уж кому и ездить по-дамски, так это – им. Однако мне не довелось пока встретить хоть одного, который согласился бы на подобную глупость, о чем я и заявила без обиняков. Вот поэтому-то батюшка и находился сейчас с нами.
Вчера вечером матушка не отпустила его на городской сход, дабы он морально подготовился усаживать меня на лошадь. В этом батюшка проявил чудеса терпения. Вообще-то оно не входило в число его добродетелей, но вот с женщинами и лошадьми он был отменно терпелив. Нано очень не нравилось все происходящее, а обо мне уж и говорить нечего. Происходило же следующее: батюшка сажал меня на Нано, тот взбрыкивал, я падала на землю, после чего все начиналось сначала.
Наши упражнения привлекли внимание как маленьких мальчишек, купающихся в запруде, так и ребят постарше. Правда, у малышни и без того было о чем погалдеть, – о том, например, какого цвета пальцы у них на ногах, или о том, каких рыб они видят, – а вот старшие глаз с меня не сводили. И те и другие орали и улюлюкали, не затыкаясь ни на секунду. Это оказалось чересчур как для Нано, так и для меня. Батюшка пытался нас успокоить, а матушка разъярилась не на шутку и гневно кричала то на супруга, то на дочь. Дочь благородной дамы – то есть я – при любых обстоятельствах должна оставаться спокойной, как лужа на солнцепеке. Благородная же дама – то есть моя матушка – могла позволить себе орать как нечего делать. Мальчишки с восторгом присоединились к ней.
К непрекращающемуся гаму добавились новые звуки, которые еще больше смутили меня. Наши служанки очень хотели пойти на луг посмотреть, как я буду ездить в дамском седле. Матушка решительно отказала им, и бедняжкам не осталось ничего лучше, чем выглядывать из дверей и любоваться этим зрелищем на расстоянии. Я слышала, как язвит судомойка по прозвищу Колючка; как наша кухарка Мари-Биз обрывает ее, а сама не может удержаться от смеха; как пищит от восторга служанка Одноглазка. Кроме того, я услышала нечто такое, чего раньше никогда не слыхала: смешок матушкиной камеристки Констанс де Кулобр, у которой – из-за моей матушки, разумеется, – никогда не было ни времени, ни повода для подобных эмоций. Если уж Констанс де Кулобр, – пусть даже притаившись в уголке, – смеялась наравне со всеми, то, значит, я, валящаяся с лошади, представляла собой такое уморительное зрелище, что заставила ее забыть как о манерах, так и о разнице в положении. Господь наш Иисус в свое время обошелся осликом, да и мать его тоже, и я очень благодарна им за то, что по крайней мере хоть мужчины-то сейчас надо мной не смеялись. В нашем доме их просто не было. Батюшка говорил, что на мельнице и одному делать нечего, а что касается домашних забот, то хозяйке приличествует командовать женщинами. Служанок у матушки – раз-два и обчелся, но галдели они не хуже, чем монашки во время сбора винограда.
Шум продолжался довольно долго. Неожиданно он прекратился, и наступившая тишина показалась какой-то неестественной, тем более что Колючка и Одноглазка все еще продолжали хихикать в отдалении, но эта парочка безмозглых дур и понятия не имела о том, как нужно себя вести.
Сперва разом умолкли мальчишки постарше, а потом – один за другим – и младшие. Когда эти сорванцы купаются, разве что удар грома может заставить их вылезти из воды, – на этот раз все они выскочили почти одновременно, и причиной был стук лошадиных копыт. Пацаны, в чем мать родила, наперегонки бросились к мосту, откуда доносился сей угрожающий звук, младшие даже не захватили своей одежды. Грохот становился все сильнее и сильнее, земля дрожала, а Нано еще больше занервничал.
Матушку стук подков не заставил бы замолчать, но к тому времени она уже сказала почти все, что собиралась. Через мост скакали. Подковы дробно выстукивали по камням, напоминая топот пляшущей на ярмарке толпы. Основная масса воинов оставалась позади – мост миновали шестьдесят или семьдесят из них; у двоих на копьях были флажки, но копьями могли похвастать далеко не все. Один всадник держал знамя, которое не развевалось, а повисло на древке, не в силах противостоять изнуряющей жаре. Я встала на спину лошади, но ни с нее, ни тем более с луга так и не смогла разглядеть, во что одеты эти люди, – парапет закрывал их.
Гуси не гоготали и не шипели на проезжающих, хотя это – их любимое занятие. Они ушли, возможно предчувствуя надвигающуюся беду.
– Конь – не стол, – проворчала матушка. – Так что, пожалуйста, не стой на нем. Помни, что ты – дама и должна сидеть на лошади, как на стуле.
Она имела в виду не грубо сбитые лавки на козлах, а изящные стулья на ножках. Таких стульев у матушки было несколько – гораздо больше, чем у кого-либо другого.
А всадники все текли через мост, около двух тысяч уже переправились на наш берег. Мне никогда не доводилось видеть сразу столько людей – ни в Безье на празднике в честь матушкиных кузин, ни даже в Пезане в день Ля-Мадлен. Я, правда, не уверена, что цифра эта верная, потому что считать людей по головам гораздо труднее, чем овец. К сожалению, к нам они не свернули, так что батюшке не представилось возможности продать им муки для их собственного пропитания и овса для лошадей. Впрочем, он не особенно расстроился по этому поводу.
– Хлеб благородных – мясо, – заявил он. – Христианину в первую очередь приличествует есть мясо, а потом – рыбу. Я и сам так питаюсь и не могу сказать, что осуждаю их.
При слове «благородные» матушка презрительно фыркнула.
– Как бы не так, – заявила она. – Если даже среди этих и есть благородные, то совсем не много. Столько их и в ковчеге не уместилось бы.
Благородные или нет, они везли знамена, расшитые крестами так обильно, что те не висели, а торчали, как плащи, которые надевают поверх доспехов, или как шеи надменных дам.
Одна группа везла настоящие кресты, наспех сколоченные из толстых жердей и неструганых лесин. В небе ярко сияло солнце, но некоторые всадники держали шесты с болтающимися на них фонарями. Все это выглядело довольно странно, но самой яркой особенностью чужеземцев был цвет их лиц. Сливово-розоватые физиономии говорили о том, что их обладатели не привыкли к солнцу и здоровый загар им неведом. Некоторые всадники выглядели ужасно бледными, как будто их напудрили мукой или даже намазали известкой.
Странным казалось и их молчание. Посадите пару наших мужчин на лошадей, и они тотчас же примутся орать друг на друга, ругаться или по меньшей мере хохотать, то и дело гикая на своих скакунов. А здесь тысячи людей проехали мимо, не проронив ни слова, сопровождаемые лишь цоканьем копыт и шлепками конского навоза – единственными звуками, подтверждающими реальность происходящего.
Всадники направлялись к Безье, – к нам они явно не собирались, – и никто из них даже не поздоровался, так что нам оставалось лишь поскорее забыть о них. Кому-то, может, это и показалось бы странным, а мы, живя у моста, давно привыкли видеть самых разных людей. Батюшка частенько повторял: «Если не любишь людей, то лучше сменить местожительство». Кроме того, крестоносцы ехали не так уж близко – на расстоянии полета стрелы от нас, да и матушка приложила все усилия, чтобы не дать нам возможности обращать на них внимание.
Я не знаю, пытались ли подбежавшие мальчишки заговаривать с кем-нибудь из конных или пеших воинов, а если да, то были ли поддержаны их попытки.
Войско – чудо преходящее. Само оно может и задержаться, а очарование его быстротечно – к чудесам мы все привыкаем в мгновение ока. Вода же, напротив, всегда привлекает мальчишек, а особенно если течет из-под моста, где поток можно перегородить и устроить запруду. Их от воды и за уши не оттащишь, а когда попросишь этих сорванцов вымыть в ней руки или выбить о мокрый камень постельное белье, они умчатся далеко-далеко и не остановятся, пока не встретят другой водоем. Так вышло и на этот раз – вода одержала победу. Я не шлепнулась с Нано и десяти раз, а они уже вернулись обратно все как один и стали плескаться, словно никаких крестоносцев и не существовало. Один из мальчишек подошел к нам. Глядя на матушку, он смущенно переминался с ноги на ногу и накручивал на палец прядь волос, пока не привлек, наконец-то, внимание батюшки. Он был совершенно голым – как и все маленькие мальчики, – чего мама терпеть не могла.
– В воду свалилась гадюка, – выкрикнул он. – И ее едят форели.
Змеи и вправду ползают иногда по дну заводи, а форель готова сожрать что ни попадя, но о таком я сроду не слышала.
– Кому-то не повезет, – проворчал батюшка. Мельники помешаны на предзнаменованиях, а их семьи приучают себя не обращать на это внимания.
– Так, значит, змей едят? – Матушка повернулась к сорванцу. – Смотри, как бы они эту штучку твою не отъели.
Она не любила мужчин – ни больших, ни маленьких – и часто повторяла, что пройдет много лет, прежде чем девочка вырастет и превратится в женщину. Парни же взрослеют в мгновение ока, а еще меньше времени им требуется на то, чтобы уничтожить плоды трудов Господа нашего с помощью одной из тех штуковин – болтающихся спереди и изначально, по ее мнению, предназначенных для предсказания погоды, – которая есть у каждого из них. «Господу нашему всемогущему в этом отношении следовало бы положиться на пчел и водоросли, – говаривала она мне по вечерам. – Именно по ним большинство людей и предсказывает погоду. А он зачем-то изобрел эту дурацкую штуковину, которая и сама-то безмозглая, и хозяину своему не дает толком соображать. Женщины, к счастью, устроены по-другому, – обычно продолжала она. – Честь им за это и хвала, иначе мир никогда не нашел бы выхода из райских кущ – Змей пожрал бы нас всех до того, как кто-нибудь умудрился отыскать ключ».
Моя матушка так запугала мальчишку, что он прикрылся ладошкой, однако его штучка вовсе не хотела быть прикрытой, и тогда он спрятал в ладонях лицо. Спас сорванца громкий барабанный бой и стук посохов, доносившийся со стороны моста.
Мальчишки вновь сорвались с места и умчались. Через мост шло целое полчище пеших воинов. На наш взгляд, шествие это продолжалось несколько часов, – во всяком случае, оно успело опостылеть мальчишкам настолько, что они вернулись назад. В тот день по нашему мосту протопало такое количество людей, которое в другое время не прошло бы и за сотню лет. Мост наверняка рухнул бы под их тяжестью, если бы не был построен великанами и не поддерживался всеобщими молитвами и тем молоком, что мы оставляли эльфам.
– Если бы я получил по четверти грота[4] за каждую пару ног, прошедшую сегодня мимо нас, я смог бы откупить море у Господа Бога, – сказал батюшка.
– Море принадлежит дьяволу, – заметила матушка.
Это – та самая чушь, которую обычно изрекают ее родственнички и из-за которой, как сказал бы любой рифмоплет, они скоро попадут в беду.
– Я купил бы море у того, кто им владеет, – настаивал батюшка.
Мы оба мыслили трезво, предпочитая надежную реальность мыльным пузырям фантазий, а реальность как раз и грохотала по нашему мосту, грозя сдуть его ко всем чертям своими рожками, криками через сложенные рупором ладони и лишенными мелодичности трубами.
– Мне больше понравился первый отряд, – заявила матушка. – Эти воины вели себя тихо, как в церкви, что и подобает крестоносцам.
– Первый отряд просто-напросто трусил, – пояснил батюшка. – Сперва я думал, что северяне всегда такие, а теперь считаю, что они изрядно нервничали и держались неуверенно, боясь, как бы их отсюда не погнали. Воины второго отряда шагали посмелее, потому что, во-первых, считают себя великолепным войском – и я бы подтвердил это каждому, кто смыслит в подобных делах, – а во-вторых, как ни крути, перед ними – первый отряд, и это явно прибавило им уверенности.
Какое-то время ни один солдат не появлялся в поле зрения, лишь изредка нет-нет да покажется одинокий всадник. Через мост шли только пилигримы и «сорокадневники». Батюшка сказал, что они прибыли сюда вовсе не сражаться, а просто провести свои сорок дней вместе с крестоносцами, срезать пару кошельков, сломать несколько замков и таким образом получить папское благословение.
– Сброд какой, – презрительно заметила матушка.
– Да, я что-то не вижу у них котлов, – согласился батюшка, – и шатров тоже.
– Нет и никаких жеребцов в юбках, – вмешалась я, – не говоря уже о всадниках на дамских седлах.
Упоминание о котлах навело нас на мысль, что пора бы пойти поесть супа на кухне, – Нано уже давно отправился обедать, – но вся эта суматоха, на которую матушка запрещала смотреть, не давала нам уйти.
Мы, несомненно, оказались бы в безопасности, уехав на пару лет в горы – в замок матушкиных родственников. Там я, наверное, могла бы вырасти невинной и мягкосердечной и не прославиться впоследствии делами, которыми, несмотря на их необходимость, лучше было бы вообще не заниматься.
Тем утром каждое дело отнимало у нас гораздо больше времени, чем обычно. Несмотря на это, я хочу описать все как можно подробнее, ибо столь жуткие события происходят не часто. Я пытаюсь припомнить, беспокоило ли кого-нибудь из нас появление всех этих вооруженных белокожих чужестранцев, и не могу утверждать, что это было так. Странным казалось лишь то, что крестоносцы упорно отказывались здороваться со встречными. Они проезжали городок, и мы так и не дождались ни приветствий, ни криков, ни гиканья, и все это несмотря на непрекращающийся рев их труб. Ни один из пилигримов и паломников не благословил нас, и никто не выразил желания познакомиться с моим батюшкой, который прославился на всю округу не только как борец, но и как человек огромных размеров. Длина его ремня уж точно являлась одним из чудес света. Жители Безье ни о чем другом и говорить не могли, особенно когда приходило время менять старый ремень на новый, подлиннее. Они опасались, что вскорости любая коровья шкура будет слишком коротка для того, чтобы вырезать ему ремень. Мы не сомневались, что предводители любого отряда чужестранцев захотят познакомиться с таким замечательным человеком и увидеть все своими глазами, не говоря уже о том, чтобы послушать мою матушку, которая тоже являлась чудом в своем роде, по крайней мере для тех, кто надеялся, что она когда-нибудь замолчит.
– Ты уверен, что они здесь только затем, чтобы поразить нас своими манерами? – Матушка повернулась к батюшке. – А вдруг причина в чем-то ином, и ты можешь случайно задеть их по незнанию?
– Это крестовый поход, – вмешалась я. – Они прибыли, чтобы принести нам свет христианства.
– У нас его и так больше чем достаточно, – возразила матушка.
– Они шли сюда для того, чтобы король Парижский смог уладить ссору с графом Тулузским, – подсказал батюшка. – А папа таким образом расквитался бы за убийство своего легата. Но раз уж это крестовый поход, графу пришлось принимать в нем участие, так что теперь они намерены воевать с Транкавелями.
– Граф Тулузский не может воевать с нами, Транкавелями, он – наш родственник.
– Только лишь по браку. А ты вообще жена мельника и никому теперь не родня.
Иногда батюшка делал вид, что мы – семейка мучителей и палачей.
– И очень близкий родственник, – настаивала матушка.
– А может, они пришли, чтобы взять землю своими хреновинами? – Мое предположение обращалось к батюшке.
За сообразительность я получила такую затрещину, что последнее слово и с губ-то толком не сорвалось, а уже растаяло в воздухе. Память о затрещине я бережно храню и по сей день, она – последнее, что досталось мне от матушки.
Конные крестоносцы все еще скакали, а лучше сказать – грохотали через наш мост, весь он оказался заваленным кучами навоза, над которыми вился пар. Я видела, что навоз, как соус с тарелки, сползает с моста прямо в нашу реку. Слава богу, он не мог просочиться ниже брода, по крайней мере до той поры, пока не пройдут дожди. Мне было очень жаль тех, кто шел через мост пешком.
Совет, состоявшийся накануне вечером, принял весьма мудрое решение, в противном случае только очень храбрый человек отважился бы собирать с пилигримов и воинов по одному пенни с подковы, зная, что отплатить ему могут совсем другой монетой.
При виде текущего в реку навоза я почувствовала сухость в горле и неодолимое желание напиться впрок. Неудивительно – ведь после первой же грозы вся вода будет испорчена, и мне придется, по батюшкиному примеру, пить только вино. Я остановилась и набрала в ладони воды. Сладкая на вкус, она напоминала оливки.
– Не пей оттуда, – крикнула мне матушка, – мальчишки туда делают!
– И не они одни, – услышала я батюшку, – благодаря чему вращается колесо мельницы.
– Попей с камня, выше по течению.
– С него-то они как раз и безобразничают.
Мы совсем забыли про мальчишек. Минуту назад их видели здесь, а в следующую они исчезли – то ли умчались искать еду, то ли еще раз взглянуть на крестоносцев. Возможно, я просто фантазирую, но мне не хотелось думать ни об этом, ни о той чуши, которую несли сейчас мои родители, ведь наша заводь – такая чистая, а если уж ребятишки и наделают в нее, то это все равно не сравнить с тем, что Господь делает с небес в ветреный денечек, – так что я пила, наслаждаясь свежестью воды.
Я задержалась у заводи на несколько минут, присев и делая вид, что разглядываю рыб, а на самом деле любуясь отражением своего лица. Я зачерпывала его ладошкой, превращая в пузырьки и рябь, а потом наблюдала за тем, как оно появляется вновь. Я любила свое лицо и находила его красивым, возможно, потому, что рассмотреть его мне удавалось лишь в такие редкие моменты. Матушка считала, что молодым девушкам зеркала ни к чему. Она заявляла, что я могу заплетать волосы и на ощупь, а батюшке оно и вовсе без надобности, потому что его черная шевелюра сплошь вилась, если не считать лысину, появившуюся из-за того, что он бодался с быками на ярмарке. Так вот, я пила воду из речки и видела в нашей запруде белокурую девушку, через которую просвечивали камни, туда-сюда носились рыбки, и, должна сказать, вид ее заворожил меня. Я вглядывалась в свое отражение до тех пор, пока оно вдруг не исчезло. Вода потемнела, и сперва мне показалось, что просто солнце зашло за тучу.
Оглянувшись, я увидела за собой вооруженного всадника, который неслышно проехал по сочной траве заливного луга. За ним шагах в пятидесяти ехали на лошадях другие воины, – стук копыт заглушил звуки, доносившиеся со стороны моста.
На том берегу появились еще какие-то всадники, рыщущие вокруг городка и явно рассчитывающие поживиться чем-нибудь съестным или просто поразвлечься. Сначала они мельком увидели стайку голых сорванцов, потом заметили и нас. Они узрели дом и женское белье, развешанное вокруг, услышали вопли мальчишек, голоса которых были еще совсем девчачьими. Неудивительно, что мальчишки помчались прочь, а всадники рванулись вперед. Теперь они по воде, аки посуху, переходили Эро, осторожно ступая один за другим по батюшкиной плотине.
Я не успела броситься к матушке, – первый всадник спрыгнул с лошади, ухватил меня за руку и понес какую-то тарабарщину, которую я от страха и разобрать-то не могла. Мне показалось, что это их предводитель. Его голос я бы назвала французским, – это примерно то же самое, что и английский, а другими словами – голос чужеземца. Лицо его взмокло от пота. Я довольно быстро научилась распознавать происходящих от древних франков французов, их дружков-англичан и ирландцев нормандского происхождения (все они одним миром мазаны) по их потным красным рожам и тому, как паршиво они переносят солнце. Их отличительной чертой являлась также скорость, с которой они норовили запустить лапы под мою одежду. Я вызывала подобные желания у большинства мужчин, но они не пытались осуществить их до того, как выпьют по несколько кружек вина, а тем более в присутствии моих родителей.
– Ты – аппетитная молодая женщина, – часто говорила матушка, – и глупо забывать об этом. Если когда-нибудь мужчина схватит тебя так, как я и объяснять не хочу, тебе останется только одно – лягаться и кричать. Не вздумай пищать, визжать или голосить, не паникуй и не трепыхайся. Не забывай, чья ты дочь, – лягайся и кричи с достоинством.
Полагаю, что я кричала и, смею заявить, с достоинством, но он так крепко вцепился в меня, что с моих губ не слетело ни единого звука. Лягаться мне не пришлось – выскользнуть из его потных рук оказалось проще, и я побежала разыскивать матушку. Ее уже окружили мужчины и лошади, но матушка преисполнилась решимости избавиться от них, поскольку терпеть не могла скотину в любом обличье. Батюшку тоже окружили. Должна сказать, что я гордилась матушкой.
– Я – Мелизанда де Транкавель, – твердо сказала она. – Мелизанда из рода Транкавелей. Это – моя дочь. Это – мой муж.
Моя матушка приберегала свою фамилию именно для таких случаев, а оставила ее не то из-за упрямства, не то по настоянию деда, – мне это доподлинно неизвестно. Я тоже имела право выбора, но взять матушкину фамилию было бы нечестно по отношению к батюшке, а взять батюшкину – просто глупо. Как говорила матушка, «у торговцев и крестьян нет фамилий. Они заводят детей, и дети их – просто бесфамильные сорванцы». Таким образом, из уважения к батюшкиной мельнице я приняла фамилию Сен-Тибери, а полностью мое имя звучало так: Перроннель де Сен-Тибери. Дедушка пришел в восторг. Некоторые утверждали, что именно этот восторг свел его в могилу раньше времени и явился причиной того, что дядюшка Крепен уселся на змей. Правда, еще одна семья носила фамилию Сен-Тибери, но дедушка твердо заявил: «Если они против, то пусть разговаривают с Транкавелями». Семье этой так и не довелось выразить свое мнение по данному вопросу, поскольку прославилась я отнюдь не под своей фамилией и даже не под фамилий Транкавель.
Вопрос о том, действительно ли дедушку убил выбор имени, сделанный матушкой и мной, имеет чисто академический характер, – для нас он тоже оказался смертельным.
А сейчас матушка постепенно теряла терпение. Подходило время обеда, а таких людей, как крестоносцы, в дом не приглашают, из каких бы далей они ни прибыли. Она гордилась своим происхождением, и народ попроще даже на лужайку не пускала, – а чужестранцы вели себя как мальчишки в заводи, совершенно не сдерживаясь: сплошная толкотня, похотливые взгляды и хохот.
Матушке пришлось сделать еще одну попытку.
– Меня зовут Мелизанда Транкавель, – произнесла она. – Вы знаете о высоком происхождении моей семьи и знаете, какое положение я занимаю в обществе. Вот моя дочь Перроннель, а вот мой супруг.
Человек, так неприятно поразивший меня – явно предводитель отряда, но не из тех, кто лезет вперед, отстает напоказ или держится особняком, – не счел нужным представиться, что весьма задело матушку.
– Имущество Транкавелей конфискуется, – заявил он. – Это приказ, подтвержденный печатью короля Филиппа.
Матушка задохнулась от неожиданности, и прежде чем она пришла в себя, чужеземец продолжил:
– А что касается ваших причудливых имен, милые дамы, то могу вам сообщить, что у меня есть тетка по имени Мелизанда и сестра по имени Перроннель, и я наградил ребенком и ту и другую.
Его люди заржали и стали повторять его слова, как это делают все мужчины.
Батюшке удалось сдержаться, ведь перебранка не способствует ни покупке зерна, ни тем более продаже муки.
– Правами на мельницу я обязан графу Тулузскому, – объяснил он. – Пусть берега реки ему не принадлежат, зато вода – его собственность. Я вассал, и он, несомненно, будет рад объяснить это кому бы то ни было.
– Мы договорились с Тулузским, – не удосужившись даже прибавить титул, заявил этот мужлан, – и конфискуем ваше имущество. Кстати, и папа Иннокентий дал на это свое благословение.
Батюшка мой был известен как человек, который может раздавить руками человеческий череп, побороть медведя и укротить любую лошадь.
– Кроме того, – мягко произнес он, – меня зовут не Транкавель.
– И меня тоже, – добавила я.
– А, так ты сожительствуешь с чужой женой? Очень хорошо. А теперь, мой добрый мельник, отойди и оставь нас с женщинами наедине. Мы сделаем то, что положено.
– О чем это вы? – спросила я.
В наших краях женщины часто задают вопросы, пусть даже отвечают им не всегда.
– Я должен сжечь тебя на костре, – ответил он. – Место здесь сырое, а мне и в сухих-то местах жечь женщин не нравится. Они пахнут от этого далеко не так сладко, как живые.
Его соратники сочли эти слова еще одной великолепной шуткой. Взгляды, что они бросали на меня, напоминали те, которыми батюшка одаривал матушку в легком подпитии.
Их предводитель снова вцепился в меня, как будто он имел на это право и хотел воспользоваться им, а вовсе не для того, чтобы вывести батюшку из себя.
– Меня зовут де Монфор, – представился он мне, очаровательно улыбнувшись и обдав своим жарким дыханием.
Я заметила, что зубы у него прекрасные, за исключением некоторых, начинающих чернеть.
– Я – брат графа Симона и, если уж на то пошло, маленького Амори тоже, хотя я и не прикажу своему пажу показать вашей милости мой щит. Я рожден во грехе, как и большинство членов вашего семейства. При крещении я получил имя Мёд он, по названию усадьбы моей матери, но тем не менее люди не зовут меня ублюдком. Они знают меня как Мердена. Это – достойный титул.
Еще одна колкость в адрес матушки.
– В наших краях Мерден означает «дерьмовая харя».
Его руки шарили по моему телу, норовя залезть под юбки. Я сопротивлялась изо всех сил.
– Если я когда-нибудь сделаю не самую худшую мерзость из всех возможных, можете назвать меня святым, но пока мне неохота быть причисленным к их лику. Сколько бы свечей ни горело за меня на Небесах, я все их отдам за то, чтобы насадить на одно место хорошенькую женщину.
Насадить на это место меня оказалось не так-то просто: мы настолько тщательно укутываем некоторые части своего тела, что и луч солнца туда не пробьется, однако руки его опережали все остальное и вели себя все наглее и наглее.
«Если ты позволишь мужчине потрогать тебя под юбкой, – учила меня матушка, – то вскоре он начнет ковыряться в твоих мозгах и управлять твоими мыслями. Чтобы этого не произошло, нужно приказать ему не распускать руки».
Что я и сделала.
Мои протесты даже услышаны не были. Спутники Мердена так хохотали по поводу «ублюдка», «дерьмовой хари», а уж особенно Транкавелей, что весь этот шум и гвалт просто заглушил мои вопли.
Мой батюшка, как им не мешало бы знать, был не из тех людей, что могут бросить кого-нибудь в беде. Он расправил плечи и движением рук освободил себе место, где мог бы развернуться, и это рассердило матушку. Видя, что дочь ее не может освободиться, а муж вот-вот затеет драку и, следовательно, поведет себя вульгарно, она открыла рот и разразилась гневной тирадой. Как известно, гнев заразителен и быстро передается от одного человека к другому, но нас как громом поразило, когда один из воинов Мердена де Монфора вдруг выхватил меч и вонзил его в матушку с такой силой, что проткнул ее насквозь и чуть было не свалил с ног.
На секунду воцарилось молчание, во время которого Мерден пробормотал:
– Да, пожалуй, слишком уж быстро, даже для одного из моих людей. – Затем он громко добавил: – Не отказывайся от нее только потому, что ты ее проткнул. Используй, что осталось. – Он ободряюще сжал меня. – Никогда не отказывайся от того, что можно использовать.
И тут к батюшке наконец-то вернулся дар речи, – он завыл. Вой его был страшен и исполнен непомерного горя. Батюшка рванулся в толпу воинов – сколько же их там было: два десятка? полсотни? – и разбрасывал их до тех пор, пока не добрался до того идиота, который осмелился причинить матушке боль.
Это был тощий, с отвислым задом малый в камзоле, поверх которого он надел кольчугу ржаво-серого цвета, напоминающую цветом зимний наряд водяной крысы. Оскалившись на батюшку, он попытался проткнуть его тем же окровавленным коротким мечом, который выглядел жалкой пародией на оружие, – жалкой и жуткой, ибо на нем алела матушкина кровь. Меч был не длиннее руки рослого мужчины, весь в зазубринах и похож на то, чем живодеры режут волов на ярмарке. Малый махнул мечом перед лицом батюшки, делая вид, что собирается перерезать ему глотку. Этим он подписал себе смертный приговор. Батюшка отмахнулся от меча, схватил противника борцовским захватом и тряхнул так, что сломал ему позвоночник сразу в нескольких местах, от чего тот мгновенно испустил дух. Батюшка не дождался аплодисментов, – еще трое тут же бросились на него. К несчастью своему, они не знали, что имеют дело с чемпионом. Единственное, что я помню об этой троице, – это то, что их кольчуги были почище.
Батюшка выбил меч у ближайшего из воинов, перевернул его вниз головой, схватив за щиколотки, и колотил, как дубиной, по двум другим, пока не вышиб ему мозги, что заставило остальных людей Ублюдка помедлить по меньшей мере секунду-другую. Во время наступившего затишья я могла попытаться помочь бедной матушке, – внимание Мердена де Монфора было настолько поглощено происходящим, что он держал меня только за локоть и за волосы. Я отодвинулась как можно дальше и пнула его обутой в сабо ногой. Пиная кольчугу или железную кирасу – что в принципе одно и то же, – можно лишь сбить пальцы на ноге. Естественно, мои действия не возымели желаемого результата. Мерден перехватил повыше мои волосы и положил руку мне на затылок.
– Дитя мое… – обратился он ко мне.
Этот ублюдок задрал мою ногу вверх, чтобы поправить сабо, однако ему то ли не хватило рук, то ли они оказались коротковаты. Моя обнаженная ступня привлекла его внимание. Она привела выродка в такое возбуждение, что он прижал меня к себе и стал покусывать мои пальцы. Это показалось мне непристойной и гнусной выходкой, такой же извращенной, как те приемы, которыми пользуются спаривающиеся козы. Я решительно воспротивилась, затрепыхавшись так, что ему пришлось отпустить мою ногу и перенести внимание на мою грудь.
Я плевать хотела на его поцелуи и лапы, шарившие по моему телу, – мои мысли занимал батюшка. Супруг моей матушки действовал на нервы нашим гостям, и некоторые из них горели желанием наказать его за это.
К счастью, люди, обученные военному делу, как правило, не в состоянии запросто победить необученных. Будь батюшка армией, они могли бы вступить с ним в сражение и, возможно, одержали бы значительную победу в битве при Сен-Тибери, но он был гораздо более непредсказуем, чем армия, и не мог позволить себе неповоротливость и инерцию, что олицетворяет любую из них.
Солдат муштруют и учат вести согласованные действия. Они достигают успеха в координации своих передвижений, лишь упражняясь до упаду. Мысли же этих бедолаг были заняты совсем другими вещами, что я без труда поняла по непристойностям, которые они выкрикивали в мой адрес. Бедняги питали надежду привести себя в неистовство, но в то же время явно не верили, что у них достаточно умения и практического опыта для проведения столь сложного маневра. Они орали друг другу о необходимости разделиться для того, чтобы убить батюшку, но разделяться никто из них не хотел, а тем более – на несколько частей.
Отдай Мерден воинам приказ, он, возможно, упорядочил бы их действия, и им удалось бы прикончить батюшку. Но де Монфор был плохим командиром, по крайней мере пока я отчаянно трепыхалась у его бедра.
Батюшка часто говорил: «Если мужчина ставит женщину выше своей работы, он не добьется успеха ни в том, ни в другом». Гнусный негодяй де Монфор не являлся исключением из этого правила. Из-за него бандиты остались без командира, а батюшка – без единой раны, за исключением нескольких пустяковых царапин, кровоточащих у него на лбу и на животе.
Одному из бандитов наконец надоели все эти бессмысленные пререкания. Он вытащил огромный двуручный меч – чересчур длинный для того, чтобы носить его на поясе, – из ножен, болтающихся на крупе его лошади, и вздумал подсечь им батюшку под коленки, пока тот не смотрит в его сторону, но батюшка всегда был начеку. Он перепрыгнул через меч и так ударил своего противника макушкой в зубы, что тому и конец пришел, а уж зубам его – и подавно. Батюшка считал, что меч не нужен ему, хотя на мельнице было полно золота, которое стоило защищать. Мне приходилось видеть, как он отрывает пони от земли или несет ослика целый фарлонг[5], и многие разбойники, промышлявшие между Пезаной и Безье, также не раз становились тому свидетелями. Они утверждали, что батюшка может поднять пару волов, взвалить на шею ломовую лошадь, а молочного поросенка забросить на луну, но я не могу утверждать, что видела это своими глазами.
Если бы люди Мердена слышали эти истории, они не рискнули бы тронуть матушку, и батюшка, скорей всего, сохранил бы достаточно хладнокровия, чтобы уладить дело миром. Если бы только они ее не трогали…
Но крестоносцы не смогли или не захотели этого сделать. Их можно понять, – матушка представляла собой лакомый кусочек, особенно теперь, когда она лежала, раскинув ноги, и хранила молчание из-за того, что ее проткнули мечом.
То, что произошло с матушкой и могло вот-вот случиться со мной, заставило батюшку забыть об осторожности. Он взвыл и стал пробиваться к жене с такой яростью, что остановить его попытались сразу несколько воинов. Один из них теребил матушкину грудь знаменитым древним оружием пехоты – римскими шипами, возможно, для того, чтобы помочь ей восстановить дыхание. Он повернулся к батюшке и метнул свое оружие низом, чтобы шипы пропороли тому ноги, как две меч-рыбы пропарывают днище утлого челна. (Тем, кого никогда не навещали люди папы Иннокентия, – а иначе им уж точно посчастливилось бы лицезреть эти штуки, – я бы описала их как пару железных рукавиц на кожаной основе с девятидюймовым шипом на каждой. Они – излюбленное оружие крестоносцев, используемое как в бою, так и для вылавливания клецок из горячей похлебки.)
По словам матушки, батюшка хорошо соображал во всех делах, кроме постельных. Ввиду своего положения в обществе и репутации, он носил длинные одежды. Это значило, что ног его никто не видел, а батюшка, несмотря на свою силу, был человеком осторожным и предусмотрительным. Дома он мог ходить и в войлочных туфлях, а собираясь на улицу, надевал, как и все мы, высокие башмаки на деревянной подошве. Башмаки защищали ноги не хуже, чем череп – мозги. Батюшка оттолкнулся от земли в борцовском рывке – а может, это сделал не он, а пальцы его ног, – и с размаху так врезал бандиту под ложечку, что звук удара прогремел, как взрыв пивного бочонка. Изо рта у малого полезло что-то тошнотворное: не то его язык, не то кусок легкого, не то вчерашний завтрак, а то, что осталось от бедняги, просто осело бесформенной грудой. Его римские щипы упали на землю, и остальным пришлось смотреть под ноги, чтобы не наступить на них. Бог знает, кто будет чистить нашу лужайку. На солнце вся эта кровь завоняла хуже, чем гусиный помет после дождя. Этот запах не только довел Нано до исступления, но и заставил нервничать лошадей крестоносцев.
Неожиданно, безо всякого на то приказа, бандиты поволокли нас в дом. Отчасти это объяснялось присутствием в нем остальных женщин нашей семьи, а в основном тем, что именно туда устремился сам Мерден. Он зацапал меня для себя лично, а стыдливость вызвала в нем желание сотворить свое черное дело за закрытыми дверями или по крайней мере в четырех стенах. Из дома неслись вопли, мольбы, крики «нет!» (словно это хоть когда-нибудь останавливало насильников), и Мерден без труда убедил своих подонков следовать за ним. Я не имею в виду подонков, которые оказались в доме прежде него и извлекали из наших служанок звуки, настолько режущие слух, что в полуденное небо стали взвиваться куропатки, а гуси наконец-то проявили признаки беспокойства. Оценивая положение вещей беспристрастно, надо сказать, что матушки на всех явно не хватало, хотя ее и обнажили от щиколоток до талии; к тому же вид Мердена, запустившего лапы под мою одежду, где пальцы его прыгали по мне, как пауки по горячему очагу, возбуждал их похоть, но тогда я не могла принять этого во внимание.
Если когда-нибудь чья-то семья и заслуживала наказания за безалаберное отношение к воде, то это именно наша. Батюшка всегда говорил, что вода должна лишь вращать жернова и не более того, а что с ней делали мы? Мы позволяли голым сорванцам плавать в ней, и их восторженные вопли привели зло к порогу нашего дома. Хуже того, мы бездумно тратили ее, ублажая Господа и себя. Покажите бандиту сад, в котором развешаны нижнее белье, одежда и прочие тряпки, и он тут же сообразит, что в саду стоит дом, полный женщин. Покажите ему дом, полный женщин, и он попытается устроить в нем бордель и кровавую бойню.
Рядом с домом росли кусты, вполне годные для того, чтобы сушить на них тряпки, – ведь кусты, не в пример камням, продуваются ветерком. В то утро, по наитию батюшки, они были увешаны бельем, причем не только матушкиными роскошными юбками, сорочками и домашними платьями, но и целой кучей моей одежды. Кроме того, как я уже говорила, там сушилось белье нашей кухарки Мари-Биз, судомойки Колючки, молоденькой служанки Одноглазки, а также делано скромные вещи Констанс де Кулобр, матушкиной камеристки и, по ее собственному мнению, дамы весьма утонченной. Между домом и кустами черной смородины (ягоды на которых должны были созреть только через шесть недель) мы устроили в тот день такую выставку женской одежды, что глаза дня затуманились, а солнце зарделось от смущения. Каким же зрелищем это стало для Христова воинства!
Христианами они, несомненно, являлись, и батюшку не следовало упрекать за то, что он думал именно так. Его ошибка заключалась в предположении, что они собираются обращаться с нами как с христианами.
Они же обращались с нами как христиане. Этому философскому различию меня вскорости должны были научить губы Мердена. Пока мы, спотыкаясь, продирались через кусты в ритме, среднем между маршем и танцем с хлопками, Дерьмовая Харя жевал мое ухо (в какой-то момент я даже испугалась, что он отгрызет мне мочку) и называл сладкой маленькой еретичкой. Пока этот ублюдок со зловонным дыханием кусал меня, я осознала глубину батюшкиного заблуждения. Эти крестоносцы – поверьте, я видела, как некоторые из них осеняют себя крестным знамением, будучи обнаженными не только до пояса, но и ниже (а это – мерзопакостное зрелище), – устроили поход вовсе не для того, чтобы подвергнуть насилию всех и каждого. Нет, они пришли, чтобы наказать Транкавелей – другими словами, матушку и меня – и искоренить еретиков – в данном случае меня и матушку.
Мы и наши служанки оказались перед лицом смерти не потому, что мы – женщины, будь дело в этом, нас бы просто-напросто изнасиловали, – а потому, что так решил папа Иннокентий.
Исходная истина проста: вряд ли кто обратил бы внимание на дом, а уж тем более стал выяснять, не женщины ли мы из рода Транкавелей, не полощись наши вещички на черносмородиновых кустах.
Подонки из отряда де Мердена уже наложили лапы на некоторые из наших носильных вещей, напялили их на себя и горланили, – я имею в виду негодяев, которые не наслаждались в это самое время телами тех, кому вещи в действительности принадлежали. Мужчины, одетые в нижние юбки, тем более в такую рань, – зрелище гнусное, но мужчины, раздевающиеся донага, чтобы в эти юбки втиснуться, выглядят еще тошнотворнее. Они играли в странные игры – эти чужеземцы – и вытирали нашим нижним бельем не только мечи.
Из дома неслись пронзительные вопли – совсем как из курятника, когда в него забирается лиса. Матушка открыла мне глаза на некоторые вещи, но она явно не обсуждала их ни с Мари-Биз, ни с Колючкой, ни с Одноглазкой, – их звенящие от боли крики наполняли мукой мое сердце. Я была еще больше потрясена, когда со мной стал заигрывать какой-то рыжий недоносок, с громким гоготом вылетевший из дома и одетый в платье и длинную накидку Констанс де Кулобр, в которых я мельком видела ее не больше часа назад. Кроме платья и накидки, на нем ничего не было, и немудрено – на кольчугу не налезла бы ни одна из вещей Констанс. Госпожа де Кулобр была абсолютно плоской выше талии, и поэтому даже шерсть на груди негодяя не влезла бы в ее вещи; низ платья, хоть и расклешенный по тогдашней моде, все равно оказался недостаточно широк, – кокетливо задрав юбки при виде меня, этот сукин сын не смог их опустить. Защитника моего это зрелище оскорбило в лучших чувствах, и он крепко прижал меня к груди.
Желание выродка побыстрее приволочь меня к дому объяснялось вполне практическими соображениями. Нечего и говорить, что, даже сопротивляясь изо всех сил, я не могла избежать участи, уготованной мне Мерденом. Кричать, пусть даже с достоинством, мне бы тоже не удалось, потому что я задыхалась от поцелуев этого негодяя. Единственное, что спасало меня, – это кольчуга, висевшая на нем по самые колени, и железные кольца, прикрывавшие его ноги от щиколоток до, осмелюсь сказать, самого паха. Как известно, мужчину хлебом не корми, дай только изнасиловать кого-нибудь, но это, скорее, верно для мирной обстановки и летней одежды. Во время же крестового похода или подобных ему событий мысль снять доспехи в чистом поле придет в голову разве что полному идиоту. У воинов рангом пониже и кольчуги поплоше, как довелось узнать матушке на своем горьком опыте. Рубахи у них тоже покороче, а из прочей одежонки почти ничего нет. Некоторые из этих людей в таких коротких кольчугах, что кажется, будто кроме камзолов, из-под которых торчат ноги, обмотанные полосками кожи, на них и нет ничего. А мужчина, каковы бы ни были его цели, между тряпьем, что надето сверху, и поношенными кожаными полосками, что вымотаны снизу, может обнажить достаточный участок своего тела, в особенности если припекает солнце, а кругом полно овец, которые отвлекают ворон на себя.
Экипировка Мердена де Монфора разительно отличалась от вышеописанной. Ублюдка защищала добротная длинная кольчуга, и он прекрасно понимал, что снимать ее нужно без суеты в подходящем для этого месте. Мерден дал сигнал – то есть сильно дернул меня за волосы, – и эти мерзавцы внесли меня, втащили матушку и втолкнули батюшку в наш собственный дом. Мы с батюшкой остались относительно невредимыми, но я не думаю, что в тот момент матушку можно было считать живой. Я не пишу историю крестового похода – я просто излагаю факты.
Наш дом состоял из четырех больших помещений и множества разных укромных мест и закутков. Одно из больших помещений занимала мукомольня, занятая жерновами, дубовыми бревнами – «осевыми деревьями», как называл их батюшка, и хитросплетением деревянных зубчатых колес. Батюшка считал это все своими владениями и не позволял матушке трогать ни колеса, ни какие-либо другие вещи, находящиеся в комнате.
Она довольствовалась тем, что привела в порядок остальную часть дома. Раньше в одной из комнат хранилось зерно, в другой – мука, а в третьей держали коров, коз и гусей. Матушка заявила свои права на все эти помещения; их скребли и вылизывали до тех пор, пока они не начали походить на комнаты замка, хозяйкой которого матушка собиралась стать вновь в один прекрасный день. «Скотина должна жить во дворе, – сказала она супругу. – А зерно хранить можно и в сарае». Коров и коз, во-первых, было ужасно жалко, а во-вторых, зимой нам очень не хватало их тепла. Куры же, оставшись одни в таком огромном помещении, совсем одурели, – ведь их не удержишь на месте, если вокруг столько дыр и стропил, а взлетая то и дело, куры тощают и, кроме того, откладывают яйца в самых неожиданных местах.
Нас проволокли по дому и втащили в самую большую из упомянутых мною комнат – бывший приют для скота с разбитой дверью и очагом внутри. Матушка называла ее своими верхними покоями, так как потолком здесь служила крыша и солнечные лучи пробивались через прорехи на стыке балок и между черепиц. Наши куры обожали тут спать. У стены был очаг, огонь в нем пылал и зимой и летом; там же стоял чугунный котел с похлебкой, которую батюшка ел на завтрак или когда ему заблагорассудится. Сегодня здесь стоял еще и глиняный горшок с запеканкой из картофеля с овощами, источавший изысканные запахи тех трав, которые выращивала матушка. Она сама приготовила для нас эту запеканку, а помогали ей лишь Мари-Биз и Колючка. Пытаясь воскресить в памяти то, что происходило, я в первую очередь вспоминаю кудахтанье кур и запах матушкиной запеканки. Именно в этой, такой мирной и уютной домашней обстановке безжалостные подонки собирались устроить свой кровавый пир. По законам военного времени с членами благородных семейств, и даже с их служанками, никто подобным образом не обходится, ведь они представляют собой гораздо большую ценность в том случае, если им не раздвигают ноги и не режут глотки. К сожалению, мы не знали, батюшка точно уж не знал, что крестовый поход – это не война, и, следовательно, для него закон не писан. И вот мою бедную матушку проткнули мечом – она не успела даже отказаться покормить похлебкой наших визитеров, а с наших служанок содрали одежды, и самые нежные части их тел теперь чувствуют себя как курица, которую готовят на вертеле.
Когда мы оказались внутри, де Монфор разжал пальцы и потряс рукой, – он так вцепился в мои волосы, что кисть занемела. Через дверь я удрать не могла, – между мной и выходом находилось слишком много воинов, как пеших, так и конных. Кроме того, сбежать и оставить здесь бедную матушку и батюшку шансов у меня было не больше, чем взлететь и усесться на балке вместе с курами. Определенную ответственность я несла и за наших служанок. Одна из них, скорее всего Колючка, умоляла и рыдала в мукомольне, куда ее загнали или затащили негодяи Ублюдка.
Стоило Мердену отпустить мои волосы, ко мне тут же вернулся слух. Я услышала звук разбиваемых полок или глиняных горшков, затем – бульканье, словно кто-то пробил флягу с водкой или бочонок с уксусом. Какой-то умник попал не то головой в зубчатую передачу, не то ногой под вращающийся жернов, – батюшкин механизм был очень коварен, особенно в том его месте, где вертикальное вращение лопаток колеса преобразовывалось в горизонтальное движение жернова. Из-за этого то и дело гибли куры и крысы, а иногда даже кошки. Никто, в том числе и мой батюшка, не мог остановить механизм или спасти его жертвы, поскольку никому не дано повернуть воды вспять. Самому Господу Богу это удалось лишь один раз, да и то ради Моисея, который, как известно, умел настоять на своем.
Громкий треск ломающихся костей слышался еще некоторое время, – под ведущее зубчатое колесо постепенно втягивалась голова, шея, кольчуга… Один Бог знает, во что это обошлось зубьям колес, – батюшка сам вырезал их из сердцевины дубового ствола и шлифовал вручную. Попав же между жерновами, вы исчезли бы мгновенно, и если не целиком, то уж по крайней мере – частично.
Из-под двери мукомольни потекла вонючая жижа, пачкая матушкины камышовые циновки, которые и без того уже загадили лошади. Эти циновки мы не купили и не выменяли на муку. Просто однажды мама и Констанс де Кулобр, гуляя вдоль реки, нарезали камыша, и Констанс сплела их собственными руками, разумеется, под руководством матушки. Теперь они были вымазаны кровью и содержимым чьего-то желудка.
К своему облегчению, я услышала, что бедная Колючка продолжает плакать и стонать от боли, – определенно, жижа получилась не из нее, хотя и не стала от этого менее отвратительной.
Наш разум вообще не способен с ходу смириться с ужасом происходящего и сперва откликается лишь на нарушение привычного порядка. Вот и меня больше всего потрясло, что эти мужланы заводили лошадей в дом, вместо того чтобы привязать их снаружи. Я уже говорила о матушкиных циновках. Невозможно было и подумать о том, чтобы привести в ее комнату лошадь или хотя бы пони. Однако люди Мердена сделали именно это, причем некоторые не потрудились даже спешиться. Я упоминала, что лошадей раньше держали в одной из комнат, но только до матушкиного появления, до того, как она превратила этот хлев в чистый и уютный дом. Изначально комната и строилась как конюшня, а поэтому лошадям вполне хватало места, а дверь была такой, что они свободно проходили в нее. Зимой дом казался теплее от конского навоза, а воздух был напоен их дыханием, но и тогда навоз падал на папоротник, на сухую крапиву и солому, а не на матушкины циновки.
Если твоя голова попала в мельничный механизм, ты поневоле отвлечешь внимание остальных, пусть даже в доме есть дамы, которых можно полапать, и девушки, которых можно раздеть и изнасиловать, блюя вином на их волосы. Батюшка улучил момент и рванулся к мукомольне. Ни секунды не сомневаюсь, что, попав туда, он сумел бы спасти меня, ибо батюшка прекрасно знал, какие страшные силы он может разбудить, добравшись до нее.
Путь ему преграждали кони. Не могу утверждать, что на них были всадники, – мне мешали клубы мучной пыли, вздымающиеся к потолку, мутные столбы солнечного света, гвалт и хлопанье дверьми. Батюшка взревел как бык и стал бодать головой стремена, всаживая их под ребра жеребцам, и долбить так по бабкам, но все равно не мог добраться до двери (проползти под лошадью неимоверная толщина не позволяла ему уже с десяти лет). Одного из всадников он швырнул к курам на крышу, а его коня – к стене за очагом (если же на лошадях не было всадников, значит, он швырнул двух лошадей). В результате обе сломали шеи, а у лошади, отброшенной к очагу, загорелись копыта. Батюшка раскидывал жеребцов направо и налево, но все без толку – дверь оставалась вне пределов досягаемости. Добраться до нее мешали не только встающие на дыбы кони и всадники, но и пешие воины, лупившие его мечами по голове. Мне кажется, что батюшка получил пару ударов копытом, – жеребцы выходят из себя, если долбить их по ногам. На полу смешались кровь и грязь, что еще больше ухудшило дело, – ведь поскользнуться стало проще простого, особенно если ты в уличной обуви.
Наконец чужеземцы загнали батюшку в угол. По всему дому раздавались вопли и стоны женщин, звуча музыкой в их ушах и заставляя терять терпение. Для таких людей крик молодой женщины – все равно что барабан для малыша: при первых же звуках возникает неодолимое желание завладеть новой игрушкой.
Однако приходилось считаться с владельцем барабана. Приведи эти люди лучников или итальянских пехотинцев, вооруженных арбалетами, они покончили бы с батюшкой в мгновение ока, тем самым разрешив все проблемы, – ведь из-за него не все они могли принять участие в насилии. По эффективности после стрелы идет копье или алебарда. Когда один из всадников уже изготовился для удара, спешившийся конюх, босоногий и изрядно раздраженный тем, что ему приходится следить за лошадьми воинов, развлекающихся по очереди с нашими служанками, отпустил поводья, которые держал в руке, и двинул батюшку по макушке алебардой.
Тот пошатнулся, но устоял. Лезвие топора почти не задело голову, срезав лишь лоскут кожи на черепе, но рукоятка нанесла ему мощный удар, усиленный весом оружия. А тем временем один из этих вислозадых мерзавцев всадил меч батюшке между ног – явный живодер, хоть я и не видела его раньше, – и кровь веером брызнула во все стороны. Я не знаю, сколько в мужчине крови, – говорят, это зависит от того, сколько вина в него влезает, но вся кровь свиньи умещается в бадье, а батюшка потерял ее гораздо больше. А потом подоспело и копье, брошенное со вставшей на дыбы лошади.
Острие вошло в батюшку, когда он уже стоял на живодере и держал за горло конюха, ударившего его алебардой, сдирая с того кольчугу, как панцирь с рака. Страшное оружие пронзило его насквозь, пригвоздив локоть к ребрам и заставив все тело биться в жутких конвульсиях, на которые невозможно было смотреть без содрогания. Несмотря на все это, мне кажется, что батюшка и не думал сдаваться, если бы не матушкина стряпня. Он все еще держался на ногах, рыча от боли и решимости выстоять, беспрерывно корчась и поворачиваясь вокруг своей оси, как один из его собственных жерновов, и тем не менее ухитряясь сбивать с ног своих противников и выбивать им зубы древком копья, пронзившего ему локоть и ребра, когда один из этих негодяев подбежал к нему с ковшом, наполненным кипящей похлебкой, а второй – с целым котлом.
– Не тратьте зря похлебку! – воскликнул Мерден.
К этому моменту батюшка уже насквозь пропитался обжигающей жижей – от макушки до пряжки на поясе – и в шоке медленно оседал на землю. Он и упасть-то толком не мог, подпираемый пронзившим его копьем. Через одну-две секунды под тяжестью тела копье почти целиком вышло с другой стороны, а затем сломалось.
– Не пытайтесь добить быка, пока он еще на ногах, – наставительно заметил Мерден. – Если вы ударили его как следует, то он грохнется и подохнет без вашей помощи.
После того как копье сломалось, вид батюшки ему разонравился, и он жестом приказал двоим из своих людей перерезать ему глотку, чтобы тот не вздумал встать и опять прикончить кого-нибудь.
– Не режьте ему глотку – его кровь наведет порчу на женщин! – закричал кто-то, словно этих негодяев волновала какая-то там порча.
Этот малый подбежал к батюшке и стал бить его по голове. Так убивают ягнят и свиней, когда подручный мясника слишком пьян, чтобы найти артерию, и меня всегда воротило от подобных зрелищ, но, глядя на то, как они добивают батюшку, я была совершенно бесстрастна, да и до слез ли, если ты – на очереди.
Батюшка рычал, ругался и пытался встать, находясь практически при смерти, – и они перерезали ему горло, как приказал Мерден. Но кровь не полилась. Они резанули где надо, но крови не дождались, – вся она вытекла из первой раны. С тех пор я не раз видела, как умирают мужчины. Ни один из них не сделал этого лучше, чем батюшка, хотя осмелюсь сказать, он разочаровал матушку, присоединившись к ней подобным образом: без молитвы, рыча и, наверное, ругаясь.
Покончив с ним, люди Мердена покончили и с жалким подобием порядка. Я никак не могла поверить, что батюшки больше нет, хотя собственными глазами видела, как его убили. Если бы нас оставили одних, мне, может, удалось бы оживить матушку глотком воды, а она бы вернула к жизни батюшку, дав ему винца… Нас всех посещают эти глупые мысли, а особенно если мы лишены возможности прижать любимых к груди и убедиться, что жизнь покинула их. Кроме того, даже мужчины умирают не так всецело, как животные, у которых нет души, а уж женщины тем более, по крайней мере моя матушка – наверняка.
До сих пор мы были поглощены убийством, а это дело грязное; теперь же часок-другой можно отвести насилию. Женщинам приходится умирать, более того, они умирают постоянно и значительно чаще, чем мужчины, как изначально и задумал Создатель. Войны изобрели именно для восстановления баланса, но женщин убивают и на войне.
Не знаю, какую порчу могла бы навести на нас батюшкина кровь, но всем остальным она явно пошла на пользу. Как известно, при виде крови мужчины звереют. О мясниках идет дурная слава, особенно среди молоденьких девиц, если только те не выходят за них замуж; и вид у мясников всегда чересчур самоуверенный. Так же выглядел и этот головорез де Монфор, место которого было на бойне, если я правильно представляю себе тех, кто для нее подходит.
Он посмотрел на матушку, потом – на меня, прислушиваясь в то же время к крикам и стонам Колючки и Одноглазки, а также к тишине, вернее, к глухим звукам, которые накладывались на тишину, указывая местонахождение Констанс де Кулобр и Мари-Биз. Затем, чтобы привлечь всеобщее внимание, он отвесил мне звонкую оплеуху.
– А теперь, храбрецы мои, благородная дама, или что там от нее осталось, а также и дамы этой дамы – в вашем распоряжении. Пусть только кто-нибудь попробует сказать, что я несправедлив в этих делах.
Бандиты радостно загалдели; но наша комната была единственной, где эти мерзавцы еще ждали каких-то там разрешений. С полдюжины негодяев стали растягивать находившуюся без сознания матушку за конечности, в основном за ноги, а остальные прислушивались к тому, что происходит в соседних комнатах. Все это произошло не раньше, чем раздался голос Мердена:
– Я первым возьму эту маленькую девственницу за всех вас. Потеть над ней, лишая ее невинности, – дело неблагодарное, особенно когда солнце еще высоко, и мне не хочется, чтобы хоть кто-нибудь мог сказать, что я не в состоянии проложить этот путь. Твоя девственность – это драгоценный ларец, – прошептал он мне на ухо. – Открывать его будет так же приятно, как выкапывать трюфели, если только нам удастся уединиться где-нибудь.
Ни один мужчина еще не говорил со мной подобным образом, – думаю, это называется любовной болтовней, и при других обстоятельствах я могла бы отнестись к ней иначе.
Его люди, по крайней мере некоторые из них, надеялись поглазеть на это зрелище, как глазеют на карликов и шутов во время праздничного застолья.
– Уж я-то задам малышке жару, – пообещал Мерден.
Он шарил по мне с таким усердием, что стянул мои нижние сорочки, или одну из них, с плеч до самой талии. При этом верхняя одежда осталась где была, и под нею болтались некоторые части моего тела, – я имею в виду те, которых у маленьких девочек нет, а когда они появляются, их следует прятать от посторонних глаз.
– Уи[6], – закричал кто-то из людей Мердена. – Насаживай ее на вертел медленно и осторожно.
– На вертел милорда де Монфора, если я что-нибудь понимаю в стряпне.
Очередное упоминание о костре понравилось мне еще меньше, чем остальные предложения Ублюдка, хотя выражение «задам ей жару» употреблялось у нас сплошь и рядом, стоило только мужчинам расслабиться за кружкой вина подальше от женских ушей.
Тем временем люди Мердена воплями выражали свое одобрение и продолжали его подначивать.
– Уи, – орали они, как будто это слово выражало высшую мудрость.
Странное словечко это «уи». Я знаю его, но не люблю. Они произносят его как «ойль» или «ой», вместо того чтобы сказать «ок»[7], как это делаем мы, и когда слушаешь их болтовню, то создается впечатление, что они плюются оливковыми косточками. Однако я все-таки описываю крестовый поход, а не вавилонское столпотворение. Что бы ни входило в планы Мердена – изнасиловать ли меня, зажарить ли, – в первую очередь он явно хотел раздеть меня донага. Слава богу, матушка позаботилась о том, чтобы моя одежда была сшита тщательнейшим образом из крепкой ткани.
Когда Констанс де Кулобр бралась за шитье, стежки получались такие, что меньше и не бывает.
Я бы описала себя в тот момент как молоденькую девушку, которая все видела, но ничего не понимала. Частично это можно объяснить тем, что при мне еще никто и никогда не вел себя подобным образом. Это был мой первый и, надеюсь, последний крестовый поход, а его участники вели себя как самые настоящие язычники, – другими словами, они обращались с нами, христианами, так варварски, как христиане должны обращаться лишь с язычниками, которые на лучшее и не надеются. Эти мужчины забавлялись, как малолетние сорванцы, сдирая с себя одежду и собираясь доедать остатки матушкиной запеканки полуголыми и допивать батюшкину похлебку, бесстыдно распахнувшись. По крайней мере, я полагала, что именно это и занимало их, поскольку они беспрерывно сновали туда и сюда, периодически останавливаясь, чтобы проделать какие-то манипуляции с матушкой или полюбоваться, как лапает меня этот выродок Мерден, а затем мчались либо в ту комнату, где кричали наши судомойка и служанка, либо в ту, где не издавали ни звука наша неразговорчивая кухарка и благородная Констанс де Кулобр. Бедная Колючка вопила так, что кровь стыла в жилах; если ей всего-навсего перерезали горло, то совершенно ясно, что кто-то не смог определить, где ее шея. Что бы со мной ни случилось, я решила вести себя так же стоически, как моя матушка или ее камеристка из Кулобра.
Я мало что знала о мужчинах и их поведении. Батюшка, конечно, не в счет, но он представлял собою чудо, сотворенное и взращенное матушкой. А что касается остальных мужчин, то они всегда казались мне мальчишками, которых просто научили ходить одетыми. Матушка говорила, что это так и есть. Женщины же вообще никогда не раздеваются на людях, а выродок из Монфора пытался содрать с меня одежду в комнате, полной хихикающих голых мужиков.
Как я уже, кажется, упоминала, та лошадь, которую батюшка швырнул об стену за очагом, сломала себе хребет. Она так и лежала в огне, и копыта ее все горели и горели. Если можно вообразить себе что-нибудь более тошнотворное, чем запах паленых копыт, отравляющих воздух в жаркий денек, то это только вонь, идущая от крестоносца в кольчуге. В наших краях мужчины прекрасно знают, что получается, когда лопается чеснок на солнцепеке, а если вдруг забудут, то жены не преминут напомнить им об этом. К сожалению, люди из Парижа и других чужеземных стран понятия не имеют о таких мелочах. Осмелюсь сказать, что Мерден был почище, чем другие, – сильные мира сего омывают водой свои тела если не раз в четыре месяца, то точно каждый год по окончании зимы. Однако сейчас от него, как и от остальных его людей, исходил запах другого рода. Мужчины, в отличие от большинства женщин, его не чувствуют, потому что это – не что иное, как запах похоти и вожделения, и он гораздо омерзительнее, чем вонь от козлов «в охоте». В нашей большой комнате пахло уже так сильно, что у меня закружилась голова, и я, несмотря на опасность, которая мне угрожала, чуть не упала в обморок, хотя и прилагала все усилия к тому, чтобы остаться в сознании и продолжать сопротивляться. Давая мне уроки вышивания, Констанс де Кулобр любила повторять: «Если женщина хочет продеть нитку в иголку, то следует держать иголку неподвижно. Если же мужчина пытается проделать это с женщиной, то нужно вертеться и отбиваться изо всех сил». Я уже схлопотала оплеуху, – Констанс и не заикалась о том, что мужчина для воодушевления может вышибить тебе зубы, и осмелюсь сказать, что ей досталось гораздо сильнее, по крайней мере, достаточно для того, чтобы она не отбивалась и не вертелась.
Если не считать матушку, которая к тому времени уже умерла, и меня, не доставшуюся покуда никому, женщин во власти этих скотов оказалось не меньше, чем жен у испанского мавра. То, что мы все находились в разных комнатах, заставляло их нервничать. Им стало казаться, что математика – наука скользкая и не дает возможности поделить нас поровну на всех. Принять во внимание следовало не только арифметику: дюжина мужчин – на Мари-Биз, десяток-другой – на маленькую Одноглазку, но и геометрию, что было неизмеримо сложнее. Даже мавру, который никак уж не христианин, эта задача оказалась бы не по силам: одна женщина – на кровати, вторая – на подушках, третья – на ящике с попонами или на шерстяной подстилке, четвертая – на жернове, пятая – на козлах… Для подобного разнообразия женщин требовалось гораздо больше, но эти недоумки так усердно хлестали батюшкино вино, что уже и по пальцам не могли нас пересчитать. Кроме всего прочего, они привыкли считать своих жертв в замках и крестьянских хижинах, а вовсе не на мельнице, что тоже сбивало их с толку. Пришлось довольствоваться малым: женщина – сбоку, женщина – снизу, женщина – сверху, а в самом начале одна лежала, привязанная к колесному валу, пока тот, кто развлекался с нею, не лишился головы столь ужасным образом. Женщина была совершенно неподвижна, как звезда на небосклоне, а он поднимался над нею медленно, как луна, а потом мозги его потекли ей на волосы. После этого происшествия многие задались вопросом: следует ли считать одним из участников того, от чьей головы осталась лишь лужа на полу, и как быть дальше: прислать еще одного для ровного счета, или пусть бедная Колючка довольствуется теми, что у нее уже есть?
Все это вело к спорам, а споры – раздорам и беготне из комнаты в комнату; устав от одной очереди, эти идиоты мчались в другую, так же как те дурни, что по скудоумию своему пытаются купить вина на ярмарке. В отличие от последних, у которых в итоге глаза лезут из орбит, а языки свисают от усталости, у этих к тому же из-под кольчуг свисало то, что защищает тело воина от тяжелых доспехов: у кого-то это были сорочки, а у большинства – лишь мерзкий запах пота.
Эти крестоносцы не любили ссориться, – присущая им кротость являлась одной из неоспоримых христианских добродетелей и в конце концов не могла не проявить себя. Если тот факт, что четыре женщины находятся в четырех разных местах, вызывает враждебные чувства и ведет к переутомлению, то почему бы не собрать их в одной комнате, чтобы каждый мог ясно видеть, что он ничуть не обделен, что игра ведется честно и справедливо. И вот мамины покои, обычно тихие, как пещера отшельника – я имею в виду отшельниц, – стали местом изощренного насилия.
Первыми появились Колючка и Одноглазка – их не то внесли, не то втащили, не то пинками загнали в комнату. Колючка сопротивлялась изо всех сил, а для Одноглазки время битв уже прошло. Их – с заплывшими глазами, распухшими лицами, истерзанными губами, выбитыми зубами, всех в крови и синяках – встретили громкими одобрительными выкриками, как быков, выходящих на арену. Одобрение относилось отнюдь не к девушкам, а ко всем тем милостям, которыми их осыпали. Я не скажу, что несчастные создания держались с достоинством. Смерть их никто не назвал бы красивой, а вид – элегантным или сдержанным в то время, как эти выродки зверски били и по-скотски насиловали бедняжек, но простая истина их присутствия вызвала во мне неожиданные воспоминания и мысли. «Истина» – это латинское слово, которому научила меня матушка. Я жалею, что так редко задумывалась над ее словами и поступками, но помню, как она говорила, что «истина» значит «событие» и в то же время «дело», особенно для женщин, и это событие – поскольку уж оба понятия выражены одним словом – должно означать то же, что и дело. Вера моей матушки была довольно странной, но раз уж матушка умерла за нее, то я решила, что попытаюсь проникнуться этой верой, пока еще жива. Наши служанки умирали не из-за матушкиных истин, а потому, что они – матушкины служанки и к тому же женщины. В этом заключалась их истина. В том же состояла и истина Констанс де Кулобр. Гнусные мерзавцы втащили в комнату бесформенный тюк, которым оказалась сама мадемуазель – ее руки, ее ноги, ее распущенные волосы. Распустить даме волосы или расплести взрослой женщине косы – страшное оскорбление, зато до чего же приятно, вцепившись в них, тащить Констанс – как, впрочем, и меня, и Колючку и Одноглазку, – за собой. И если уж распустить женщине волосы считалось оскорблением, то каким же надругательством над нею было ослабить узел ее пояса, зашит он или завязан, а ведь ни одной из терзаемых ими на мельнице не позволили оставить ни накидки, ни сорочки, ни нижней юбки. Одежда Констанс де Кулобр была сорвана с нее до последней нитки, а может, разрезана мечами на куски, ведь добротную, крепкую ткань так просто не разорвешь… Некоторые из них насильники привязали к конечностям Констанс, чтобы развести как можно шире в первую очередь ее ноги, за одно уж и руки, а те куски, что не удалось затянуть на ее горле, они затолкали ей в рот в виде наказания за нежелание разговаривать с ними. До последнего вздоха она оставалась сама собою – камеристкой матушки, дамой знатной дамы и самой высокомерной на мельнице. Она никогда не тратила слов попусту, тем более на низшие классы, к каковым она причисляла всех мужчин, а если и есть что-то, чего самцы пережить не могут, так это когда с ними не разговаривают, – занимаясь своими жалкими фокусами, они нуждаются в постоянном одобрении. В гробовом молчании плоть этих вонючих мерзавцев входила в ее плоть и выходила из нее; иногда они брали ее вдвоем одновременно, и одна пара сменяла другую, но если когда-нибудь и существовала женщина, слишком хорошо воспитанная, чтобы обращать на это внимание, то звали ее Констанс де Кулобр.
До этого я никогда в жизни не видела женщину настолько обнаженной, не исключая и себя самое. Если я когда и пыталась рассмотреть свое тело, то довольствоваться приходилось лишь отдельными фрагментами, которые удавалось увидеть либо стоя спиной к матушкиному зеркалу и глядя в него через плечо, либо опустив взгляд в вырез нижней сорочки или ночной рубашки. Как говорила мне де Кулобр, женщина, усердно работающая иглой, так или иначе становится слишком близорукой, чтобы видеть собственное тело.
Появление Колючки повергло меня в состояние шока. На ней не оставили ни клочка одежды, – ей даже рот не заткнули. Колючка была совершенно голой, как любой из сорванцов в заводи, но они-то прячутся в воде… Должна заметить, что, поскольку ни вода, ни даже брызги не прикрывали ее наготу, она изрядно отличалась от мальчишек. Некоторые части ее тела оказались больше, а некоторые – гораздо меньше по сравнению с тем, что, руководствуясь здравым смыслом, ожидала увидеть я. Вид обнаженных женщин был так необычен, что преисполнил меня благоговейным страхом. Может, мужчины и есть мальчишки, научившиеся ходить в одежде (кстати, к негодяям, заполонившим наш дом, последнее не относится), а вот женщины происходят от существ, которые одежды никогда не снимают, за исключением, как мне сказали, некоторых предметов перед тем, как отойти ко сну, но и это – не в матушкином доме. У бедной Колючки не имелось ни малейшего шанса отойти ко сну, разве что только заснуть навсегда, что, честно говоря, представляло для нее гораздо большую милость, чем костер, который нам обещали. Если вам когда-нибудь доводилось видеть козлов, пытающихся поделить единственную козу, или лягушек, карабкающихся на лист кувшинки, вы без труда представите, в какую жуткую ситуацию попала Колючка. Молодые козлы в ожидании самки не слоняются вокруг, пожевывая чертополох, как это делают козы в ожидании самцов, – они громоздятся друг на друга, бодая своих соперников. У козлов и в мыслях нет причинить самке вред, но от всей этой борьбы страдает именно она, и если косточки у нее тонкие, то они ломаются. Косточки Колючки тонкими не назовешь, но они сломались, и уже не один раз.
Не знаю, почему мне вздумалось сравнить этих чужеземцев с домашними животными, – если наблюдать за скотиной, то благонравность поведения просто бьет в глаза. Это касается даже свиней, в особенности их обращения с самками, и ведь именно самки настаивают на соитии. Самцы же дерутся далеко не всегда – это, скорее, вопрос математики, а не дурного нрава.
Мы держали в доме несколько овец, как некоторые держат кошек. (Овцы – опрятные животные и не гадят где попало, тем более если у вас есть Одноглазка, которая тут же убирает за ними.) После того как эти звери, люди Мердена, вырезали Колючку и Мари-Биз из их одежды (а ведь Мари носила больше нижних рубашек, чем остальные, чтобы защититься от кухонного жара), а затем открыли батюшкину водку и другие крепкие напитки, они взялись перерезать горло нашей маленькой нежной Трехножке и выпустить кишки Виннимегу, перед тем как обратить те же самые клинки на Одноглазку.
Одноглазка, по своей смиренности, вынуждена была удовлетворять потребности большинства из них. В знак признательности они ее убили. Батюшка однажды объяснил Мари-Биз, думая, что ни матушка, ни Констанс де Кулобр его не слышат, что мужчины всегда награждают шлюху пинками, устав от ее поцелуев. Они не в силах вынести мысли, что можно получить так много, заплатив так мало. Одноглазка – против своей воли – отдала им все за ничто, и потому лишь смерть могла стать ей достойной наградой. Эти звери не могли сжечь ее: во-первых, она не принадлежала к роду Транкавелей, а во-вторых, не сумела предоставить им убедительных доказательств того, что она – еретичка, провозгласив, что жизнью человека в основном распоряжаются силы тьмы. На самом деле Одноглазка, конечно же, заявляла об этом: она пыталась выкрикнуть сию великую истину катаров[8] всякий раз, когда открывала рот, чтобы глотнуть воздуха или закричать, но стоило губам ее разжаться, эти выродки устремляли туда свою плоть, и все богохульства тонули в кашле и шамканье. Одноглазка представляла собой жалкую пародию на ту женщину, которой она была на самом деле: к тому же, чтобы не вслушиваться в ее сквернословие, они давным-давно – возможно, с момента знакомства, – выбили ей все зубы. Очистить бедняжку огнем они не могли, и это вынудило их отправить ее в чистилище неподготовленной. Набив руку на овцах, они вспороли ей живот, а потом – в соответствии со своими представлениями о доброте – перерезали и горло.
Именно в эту минуту рука Мердена медленно, но решительно поползла по моей коже. Ублюдок не торопился – он наслаждался смертью Одноглазки.
– Мне еще рано, – запротестовала я.
– «Еще рано» – это самый подходящий возраст для мужчины с моими вкусами, – согласился Мерден. Его палец попытался проникнуть дальше, но во время беседы я ухитрилась создать еще одну тряпичную преграду между ним и собою.
Поскольку это элегия, мне следовало бы разъяснить, что у Одноглазки, собственно, было два глаза, но она, бедняжка, всегда смотрела лишь одним – пот вечно тек по ее лицу, ибо матушка предъявляла непомерные требования к чистоте и порядку в доме. Миловидная служанка – это последнее, что матушка могла бы терпеть под одной крышей со своим супругом, а единственный способ борьбы с красотой – это не давать ей продыху. (Мама была истинной еретичкой, по меньшей мере в том, что считала красоту работой дьявола.) Один глаз или два – ей предстояло закрыть их навеки, а покуда она не умерла, эти изверги дали ей массу поводов если уж не подмигивать, то по крайней мере мигать.
Именно в этот момент ублюдок попытался завоевать мое доверие. Защищающие мое целомудрие ткани были так крепко сшиты (по настоянию матушки и все остальные женщины нашего дома одевались подобным образом, дабы не вводить батюшку в искушение), что это чудовище де Монфор осознал наконец: ему придется либо позвать на помощь, о чем он и думать не хотел, поскольку только что имел счастье лицезреть своих головорезов в действии, либо изыскать иной способ освободить меня от юбки-другой. Он посмотрел на тело матушки, с которым, нехотя и лениво, как насытившиеся псы, еще забавлялась парочка негодяев, и взгляд его неожиданно смягчился.
– Конечно, мне бы следовало сжечь ее, – произнес Мерден. – Живьем и как должно, без всех этих фокусов, но я и рта не успел раскрыть, как мои люди убили ее. Она – благородная дама, и они сделали это, потому что испугались ее.
– Прикажите оставить тело в покое.
– До сих пор им не приходилось видеть благородных дам в таких подробностях, так что считай это знаком их уважения.
В то время как он собирался оказать те же почести мне, некоторые из его бандитов вспомнили, что пришло время выполнить свой долг. Они сунули бедную Одноглазку, вернее, то, что от нее осталось, в костер головой вперед, швырнув на нее кишки Виннимега, казавшиеся янтарным ожерельем или колбасным кругом. Огонь охватил ее волосы, которые вспыхнули, как охапка сена. Пока они горели, двое негодяев грызлись между ее ногами, потея от жара костра.
– Отлично, – рявкнул Мерден, прекратив шарить по мне своими мерзкими лапами. – Поджарьте их мозги, храбрецы мои. Они и есть средоточие ереси.
Он наградил меня отдававшим перцем поцелуем и прошептал:
– А может, мне в конце концов и не придется тебя жарить. – И громким голосом добавил: – Ты, наверное, уже зажарилась, детка, в своей дурацкой одежде?
Его люди разразились криками одобрения.
Не считая взлетевших на стропила кур, я единственная из всех обитателей нашего дома осталась в живых, и именно на меня устремились жадные взоры находившихся вокруг бандитов.
– Попробуй быть благоразумной, радость моя, даже если ты не хочешь быть вежливой. – Мерден опять перешел на шепот: – Транкавель ты лишь наполовину, а женщина – не меньше чем на две трети. Хотелось бы узнать, что ты сама думаешь по этому поводу?
Я решила не только не отвечать на этот вопрос, но и вообще хранить молчание. Матушка учила меня не разговаривать с чужими людьми, если она их мне не представляла. Может, мы и обменялись с ним парой слов, пока он держал меня за волосы или лез под юбки, но на вопросы его я отвечать не собиралась. Не на людях. Не при чужеземцах. Мне так часто влетало от матушки за подобные проступки, что держать язык за зубами оказалось на удивление просто.
1
Имеется в виду Иннокентий III, в миру Лотарио деи Конти Сеньи (1161–1216 гг.), папа римский с 1198 г., инициатор IV крестового похода, в 1209 г. призвал к крестовому походу против альбигойцев – катаров и вальденсов. (Здесь и далее примеч. пер.)
2
Намек на героиню фольклора папессу Иоанну.
3
Имеется в виду французский король Филипп II Август (1165–1223 гг.)
4
Старинная английская монета достоинством 4 пенса.
5
Фарлонг – мера длины, равная 201 м (78 мили).
6
Да Ш).
7
«Ойль» – производное от Лангедойль (Север Франции), тогда как «ок» – от Лангедок (Юг).
8
Катары (от греческого «Ratharos» – чистые) – еретическая секта XI–XIV вв. в Западной Европе, для которой характерно противопоставление двух начал: «доброго» (созданный Богом невидимый и единственно истинный мир) и «злого» (материальный мир, созданный Сатаной). Катары не признавали большинства церковных таинств, поклонения кресту и святым.