Читать книгу Разорение Лангедока - Группа авторов - Страница 6

Песнь третья
В которой Деву осаждают священники и маги, затем одна шлюха задирает юбки, чтобы показать ей падающую башню, а после всего этого происходят настолько жуткие события, что их и предвидеть оказалось невозможно

Оглавление

Нам позволили войти в Безье через древние Домициановы ворота, приоткрытые теперь лишь на ширину обычной двери. Вскорости их собирались и вообще запереть покрепче, ибо крестоносцы приближались. Привратник потребовал у нас пароль, и имя моей матушки его вполне удовлетворило.

– Никто не в силах разбить эти ворота, – заметила я, – не говоря уже о стенах. Смотрите, как они высоки.

Замок моего кузена возвышался в вечернем небе по левую сторону от нас, прочие городские укрепления выглядели почти столь же величественно.

– А Симон де Монфор – очень решительный человек, – возразил мне Железноликий, – и, как всем неудачникам, ему нечего терять. Если духовные и светские власти уполномочат его командовать сражением, он быстро найдет способ пробраться внутрь ваших укреплений. Если нет – он подождет, пока другие идиоты не лягут горой трупов перед самой неприступной стеной, и, взобравшись по телам, перешагнет на нее.

– В таком случае он – трус.

– Поверь мне, он очень умен, – сказал Горбун.

Беседуя, мы быстро шли по улице. В те времена девушке позволялось ходить пешком, но только не с распущенными волосами.

– Не лети так, – предостерег меня Железноликий, – а то разорвешь свою невинность.

– Вы думаете, она там что, на живую нитку смётана? – спросила Мамли.

За это Ферблан дал ей пару легких пощечин, сняв кольчужную перчатку. Мне же он сказал:

– Как знаешь, Дева!

Так девственность моя, благодаря Мердену чуть было не утраченная, стала нарицательной. Железноликий пусть в виде прозвища, но вернул ее мне. Я приняла это прозвище с волнением, ибо оно дарует мифический статус, и от него не так-то просто избавиться, судя по опыту нескольких женщин, среди которых – даже бабушки, окруженные дюжиной внуков.

Мы шли по ночному городу, и я видела Безье таким, каков он есть. Сельская девушка, попав в город с родителями, пребывает в шорах. Отсутствие родителей наполняло болью мое сердце, но в то же время предоставило мне возможность поближе взглянуть на правду жизни.

Город ломился от чудес и неожиданностей, а уж другое такое скопище порока во всем графстве Тулузском следовало поискать. Мужчины рядились здесь в женские одежды, женщины – в мужские, а уж полумужчинам с женскими грудями, бородатым девицам и прочим подобным извращенцам я просто потеряла счет. Если все это являлось их физическими недостатками, я сострадала им. Многие из них размалевали лица.

Кругом царила любовь, открыто исповедуемая самыми разными людьми, включая вышеперечисленных. Любовью торговали на улицах, обменивали, ставили на кон, проигрывали в кости. Сгорая от отвращения и любопытства, я видела, как свободно обнимались мужчины, женщины и иные создания, бесстыдно переходя к задиранию юбок и распахиванию мантилий. Даже одетые в рубище и отрепья сладострастно приоткрывали свои лохмотья.

А под отрепьями и лохмотьями жадные руки находили одно и то же – вне зависимости от того, кто был их жертвой – мужчина, девушка или гермафродит, или, вернее, находили одно и то же, насколько я могла углядеть, а я могла углядеть ровно столько, сколько позволял мне Ферблан. Находили они лишь пот и мрак, как это мне, четырнадцатилетней, и разъяснила Констанс де Кулобр после случая, когда, выслушав непристойную песенку трубадура, я по глупости сочла ее забавной. В матушкиной кухне Ублюдок Мерден преподал мне урок на тему похоти, во время которого выяснилось, что похоть не прикрыта и кровава, а эти же казались вещами более высокого порядка – эта любовь, о которой пели мужчины, этот пот и мрак, а стоило мне почувствовать запах пота, я поняла, что все это отнюдь не забавно.

Я обернулась к Мамли за объяснениями, но она уже исчезла в ночи.

– Ей нужно заработать нашу похлебку и наш завтрак, – произнес Ферблан. – Вчера я истратил все свое золото.

– Стыдно предлагать женщине торговать своим телом ради вашего благополучия, пусть даже она шлюха. Вы не можете так поступать.

– Могу и должен, – усмехнулся Железноликий. – Кроме того, ля Мамлон больше не шлюха. Теперь она – содержанка, как всегда и хотела. Святой Мамли придется прокормить четыре рта плюс ее собственный, и она – наверху блаженства.

– Я думала, вы были ей другом, Ферблан.

– Я и сейчас ее друг, Дева. Я также ее содержатель. А ты хоть и чиста, как лепестки цветка, стала ее сводней. Она носит твои нижние юбки, будучи с мужчинами, и руки они запускают под твои складки и оборки. А за это она принесет тебе похлебку. Как ты вспыхнула, Перроннель. Я чувствую твой жар даже в столь жаркую ночь. Дева и сводня – парадокс, такой же приемлемый, как и многое другое в нашей жизни. Пусть он тихонько переваривается в твоей хорошенькой головке, только смотри не прижги его.

В этот момент небо решило излиться дождем, но не таким, чтобы все разбежались. Святая Мария Магдалина – покровительница парфюмеров, перчаточников, дубильщиков и кающихся грешниц – целую минуту плакала над парадоксом Ферблана и моим смущением.

Немногие пережили следующий день и могут припомнить эту минуту. Те, кому это удалось, клянутся, что она пролила кровавые слезы. А пока все эти люди пялились на то же, что и я, за отсутствием любимых, чтобы их отвлечь, и умерших, чтобы их расстроить, и развлекались, осмелюсь сказать, как только могли.

Я видела человека, глотающего огонь, человека, глотающего мечи, и человека, глотающего змей и веревки, и при этом они вряд ли состояли в родстве. Потом ко мне подошел мужчина, весь разрисованный картинками, которые, по его словам, находились у него под кожей. Дождь, наверное, уличил бы его во лжи, поплачь Ля-Мадлен чуть поусердней, но в этом случае человек этот едва ли сумел бы подрисовывать себя каждое утро, и, таким образом, наверняка существовал какой-то хитроумный способ нанесения узора на те части тела, до которых он не мог дотянуться. Горбун предположил, что, вероятно, с этого человека или заживо содрали кожу, или он просто ангел, прошедший сквозь большое окно в соборе. Железноликий ответствовал, что люди, с которых заживо сдирают кожу, умирают довольно быстро, а если бы ангел прошел сквозь стекло, то мы бы услышали об этом, потому что на свете наберется едва ли с десяток стекол, разрисованных подобным образом, и они известны всем и каждому.

Мужчина этот был не одинок. Его сопровождала женщина с цветком на лице. Она утверждала, что все ее тело покрыто цветами, но у Ферблана по-прежнему не было денег, а ля Мамлон (только что вернувшаяся с деловой прогулки, где она трясла юбкой в переулках или лежала под фруктовыми прилавками) заявила, что не собирается тратить кровные деньги на то, чтобы увидеть голую женщину. Она посоветовала нам подождать до завтрашнего вечера, когда праздник закончится и народ начнет оголяться за так, и мы не сможем отличить знатоков от идиотов, за исключением тех, у кого или картинки на заднице, или змеи между ног.

Потом мы видели мужчину, жонглировавшего ножами, за ним – мужчину, который, удерживал у себя на носу три скамеечки для ног, по которым, взбираясь и слезая, сновала наряженная дьяволом собачонка, заснувшая раз на самом верху. Мы также видели мужчину, стоящего на пирамиде из женщин, содомитов или еще каких-то существ, слишком непотребных, чтобы смотреть на них, хотя Немому, похоже, они очень понравились. Еще какая-то женщина крутила в воздухе сальто. Ее одежда не являлась ни женской, ни мужской, но акробаты всегда так одеваются: юбок они не носят, и посему женщины и мужчины выглядят почти одинаково, исключая очевидные различия, о которых узнаешь, рассматривая маленьких детей или живя на ферме.

Жонглеры с музыкальными инструментами приводили Немого в восхищение всем, что делали: биением в барабаны, игрой на дудках или же просто пререканиями. Ферблан заметил, что большинство из них – сатанинское отродье, но потом поправился, припомнив, что такие высказывания – еретичны и говорить подобные вещи можно разве что в Безье, где и без того полным-полно еретиков. А потом, кем, собственно, был сам старина Железноликий, чтобы рассуждать о дьявольщине?

В основном я слушала шарлатанов – лекарей и тех, кто продавал средства, помогающие, по их словам, от всех болезней. Продолжая хихикать от горя, я говорила, что хочу купить лекарство, которое излечило бы меня от ощущения мужских рук под своей юбкой. Железноликий резко ответил, что лишь время может избавить от этого.

Горбуна мое хихиканье безумно раздражало, но он показал, где продаются снадобья, будь то порошки, молитвы или филактеры (что-то вроде заклятия замедленного действия). Я видела, как бородавку на вымени коровы прижигают тлеющей палочкой; видела я и лошадь, пользуемую от геморроя какой-то студенистой массой, которая рекомендовалась также как отличное средство для женщин после родов и изысканного вкуса приправа к поджаренным хлебцам.

Здесь выставлялись напоказ всевозможные увечья, что характерно для всякой ярмарки, а уж тем более – в день рождения святой. Я видела скрюченных параличом, инвалидов с культями, злобных горбунов: золотушных, гниющих заживо, расцвеченных сыпью и чесоточных всех степеней и видов, в том числе заразных и тех, кто подхватил чесотку по глупости, разоблачаясь где ни попадя.

Одна монахиня проглотила снадобье и выплюнула глисту длиной с ходулину, но к тому времени, как мы подошли, от глисты осталась лишь голова, ибо духовник женщины, явившийся до нас, унес остальное в котле со святой водой, заявив, что это принадлежит Господу или же сотворено им. Раз уж мы впали в ересь, то считали все Божьим промыслом. Для священника это, конечно, являлось вызовом.

Да что уж там глиста, когда нам показывали змей и змее-рыб в глиняных горшочках, и нерожденных младенцев в железном котле, и морскую деву с рыбьей головой и телом женщины, которую владелец называл идеальной, потому что выпивать и совокупляться она могла, а говорить – нет.

Мы видели и мужчин с узорами, наколотыми на коже, и женщин, которым дозволялось крутить сальто и делать колесо на улицах, не прикрыв свои ноги ничем, кроме туго натянутой ткани и похотливых взглядов зрителей. Одна разрисовала глазами все ноги и расшила их зеркальными пуговицами, но даже встречаясь взглядом с самим собой, никто глаз не мог отвести от ее мелькающих конечностей.

Благодаря высоким домам и узким улочкам кое-где держалась такая тень и прохлада, что плевки не высыхали и не стекали, а прилипали к камням, как слизь улитки. Римляне, слава Богу, соорудили здесь систему канализации, и по всем улицам тянулись пересекающиеся дренажные канавы, по которым стоки сбрасывались в реку Орб, а не то ярмарка утонула бы в лошадиной моче и человеческих нечистотах еще до того, как святая прольет хоть одну слезинку или примет первую чарочку. Самый весомый аргумент против жизни в городе, думаю, состоит в том, что горожане используют оживленные улицы для дел, которые деревенские жители совершают за кустиком или в ямке, свежуя при этом кроликов или обрезая сыр.

– А ты знаешь, что под городом проходит тоннель для слива нечистот? – неожиданно спросил Горбун. – Чародеи минувших веков сложили кирпичную трубу, по которой, как говорят, можно проехать верхом на лошади. Ты слыхала об этом, Перроннель?

Матушка сроду не рассказала бы мне ничего подобного во время наших поездок в город. Она, как и ангелы, не признавала за собой никаких телесных функций за исключением того, что произвела на свет меня, хотя, иногда одиноко, взгромождалась на ящик, заглядывать в который никому не разрешалось, поскольку, по ее словам, в нем находились слепящие небесные каменья. Констанс де Кулобр обычно толкала за ней этот ящик по всей мельнице.

– Проходит подземный тоннель? Это правда, Ферблан?

– Да, проходит и уносит нечистоты. Мне знакома такая система. Городу, в особенности при осаде, она ничего хорошего не сулит.

Это обстоятельство имело огромное стратегическое значение, но меня затошнило при одной мысли о подобном, тем более что старина Железноликий хмыкнул и добавил:

– Где проплывает городское дерьмо, кинжалы врагов проползут без труда.

Мне не хочется разъяснять, но на своем странном наречии он назвал дерьмо «серьмом», а вместо «кинжалов» употребил совершенно непроизносимое слово, поскольку мы раньше никогда не говорили о них.

Что я могла о нем думать? Вот он передо мной – оловянный рыцарь в доспехах, тусклых, как пересохший ручей, не дающих отблесков даже в свете факелов, вновь ведущий разговор о том, что находится под землей. У него мозги дворянина и изворотливость придворного, и вместе с тем он лжив и непристоен, и если это описание относится не к дьяволу, то я не знаю, кто он такой.

Вы можете удивиться, как это наша компания, состоящая, помимо меня, из горбуна, шлюхи и мужчины с железным котлом вместо головы и какими-то трубами вместо ног – ни дать ни взять паук, – не обратила на себя внимания. На самом деле нас замечали, принимая за таких же шарлатанов и уродцев, какие кишмя кишели вокруг. Горожане иногда поглядывали в нашу сторону в ожидании того, что мы начнем показывать фокусы или глотать иголки, но им всегда было на что отвлечься, а уж Мамли нафокусничалась за нас всех.

Человека, не привыкшего к диковинкам, больше всего в Безье восхищали животные. Здесь показывали лошадей с холмами на спинах, называемых верблюдами или дромадерами, в зависимости от того, сколько холмов они несут. Верблюды казались не менее унылыми, чем те, другие, и причина, видимо, заключалась в цвете их шкуры. Видели мы и другого зверя – серого, огромного, как дом, с ушами размером с оконные ставни и пятой ногой, свешивающейся с середины морды. Собравшиеся вокруг него спорили о том, что это за зверь, и среди них – Ферблан (который заявил, что это слон), священники и другие знатоки. На спине у зверя холмы отсутствовали, а вот его помет очень напоминал небольшие холмики и грозил со временем завалить Безье горами дерьма, что, собственно, и случилось, когда животное застряло между двумя домами и не могло сдвинуться с места.

Кроме того, я увидела то, что и раньше видела в Безье, но предпочитала не вспоминать. Они держали там кучу разных маленьких волосатых детишек, – я насчитала, по крайней мере, десяток этих существ, которых вели на цепочках или кожаных поводках. Сперва их зовут мартышками, а потом, когда те подрастут, их сажают в клетку и называют обезьянами. Говорят, будто это – дети мавров или черных мавров, но я видела отпрысков тех и других и знаю, что они очень похожи на нас. Детьми цыган их тоже не назовешь. Более убедительной кажется теория о том, что они – потомство гермафродитов или содомитов, и надо сказать, Немой смотрел на них с любовью, но Ферблан объяснил, что они – наказание Божье мужчинам, которые совокупляются с себе подобными, и я думаю, что это – наиболее удачное объяснение из всех, ибо отсутствие женского, смягчающего начала приводит к тому, что эти существа сплошь покрыты волосами, не исключая рук и ушей. Правда, я ни разу не лицезрела беременного мужчину, но разве за такую короткую жизнь, как моя, увидишь все чудеса, существующие в мире, и к тому же все знают, что по воскресеньям в церкви можно встретить тех, кого сроду не встретишь в будни, а дни святых ничем не хуже воскресений.

Эти злосчастные мохнатые малыши являли собой символ всего зла, порожденного человеком. Город показал мне свою изнанку, дав увидеть их лица.

Я отправилась в церковь Ля-Мадлен, чтобы заказать молитвы за упокой душ матушки и батюшки, а также заплатить за то, чтобы их имена упомянули завтра перед мессой в честь дня святой. Я выбрала церковь Ля-Мадлен потому, что праздник посвящался ей, а кафедральный собор и святая часовня располагались за городскими стенами, хотя, без сомнения, под надежной защитой Господа.

Раздав милостыню, я купила лучшие восковые свечи и зажгла их. Они прогорели на пару пальцев, пока я стояла на коленях, молясь за моих дорогих. Я также поставила толстую сальную свечу за упокой души Констанс де Кулобр, и нашла хлипкую и кроткую с виду старую деву, чтобы та помолилась за Констанс, по крайней мере, покуда я наблюдаю за нею. За Мари-Биз, Колючку и Одноглазку я поставила по тонкой свечке и заплатила толстой вдове, чтобы та до завтрака возносила молитвы за них и часок помолилась перед свечами, поставленными за родителей и Констанс.

Ночные бдения мне оказались не по средствам, но батюшка все равно терпеть не мог священников, а мои женщины поняли бы меня и простили.

Продала ли я платье из своей сумки, чтобы оплатить это все? Отнюдь нет, деньги мне дала ля Мамлон. Она сказала, что предпочла бы истратить их на священника, – покупать молитвы вдовы немногим лучше, чем платить за танец обнаженной женщины, – но в достаточном количестве снабдила меня деньгами из мужских рук, только что с вожделением шнырявших по ее телу. Взяв монеты, я вытерла их, и это сделало меня настоящей сводней.

Я вышла из молельни и стала бродить по церкви в поисках священника, как настаивала Мамли, чтобы заказать ему заупокойную службу. Мне хотелось найти такого, который мог бы отслужить ее хорошим голосом завтра с утра, пока он еще не напился.

Тот, за кем я пришла сюда, нашел меня сам, и довольно быстро. Он достиг уже возраста дородности, но был высок, ясноглаз и физически крепок, во всяком случае, насколько я разглядела его. То же, что мне разглядеть не удалось, скрывалось под ризой цвета загаженного коровами снега, что делало его похожим на кармелита.

Теперь, когда я пишу эти строки, мы можем назвать его монахом, хотя уже и в дни матушкиной юности монахи встречались повсеместно, за исключением тех монастырей, где им надлежало пребывать. Некоторым из них поручалось шпионить за священниками-еретиками (то есть за всеми без исключения). Это означало, что они непрерывно подвергались воздействию зла и порока, но в чтении молитв, – если сойтись в цене, – им не было равных.

Стоило нам с ним – человеком столь мне нужным – встретиться, как он тотчас же оттеснил меня в какую-то комнатку – наполовину пещеру, наполовину кладовку, ведущую в подвальные помещения церкви. Споткнувшись, я миновала пару ступеней и увидела множество угрожающе выглядящих келий, каждая – с горящей свечкой и лысым святым отцом. Проход напоминал соты, полные пчел, и я так струхнула, оказавшись под церковью Ля-Мадлен, как будто действительно свалилась в улей, тем более что из него неслись звуки, весьма похожие на грозное жужжание. Воздух дрожал от молитв и протестующих возгласов, а также тех полупридушенных криков, какие издают женщины, когда сопротивляются из последних сил. Туда-то он меня и подталкивал.

Я не так-то легко отступаю, и ему пришлось тычками спихивать меня вниз по лестнице. Давление создавалось вышеописанной полнотой плоти и концентрировалось в некоем выступе, расположенном на длину руки ниже его грудной клетки. Если это являлось животом, то он был на удивление остроконечным. Что бы это ни было, я поспешила отодвинуться.

В келье я выложила ему, зачем пришла, и вручила деньги так решительно, что не могла не удивить святого отца, который руками взял деньги, а глазами – меня самое. Когда я закончила говорить, отталкивая его выступ и увертываясь от него, то по выражению лица монаха моментально поняла, что он не слышал ни единого слова. Его интересовало исключительно мое тело (или, как говорят по-латыни, его принципиальные части).

Наши священники – люди особого сорта. Повстречайтесь здесь, у нас, со священником, и вы сразу познакомитесь с его шустрыми руками и скорой на подъем другой частью тела, причем скорой настолько, что если вы тотчас же не отскочите, то обнаружите, что эта часть уже преградила выход и заперла дверь на щеколду, – и я вполне могу это засвидетельствовать. Любая девушка, которой по какой бы то ни было причине необходимо побеседовать со священником и которая надеется вступить в зрелость с плоским животом, предпочтет разговаривать с ним на открытом месте (в монастыре слишком много укромных уголков, некоторые из которых – кольцеобразные, где к ней можно приблизиться с двух сторон одновременно), при этом прохаживаясь быстрыми шагами и держа открытый молитвенник или псалтырь перед запахом мантильи, не говоря уже о складках юбки или застежке. Стоит любому из его десяти пальцев, трех больших пальцев (или одиннадцати нижних пальцев, как считают монахи) утратить чувство ориентации, она может прихлопнуть его между страниц и таким образом положить конец поползновениям. Однако такого оружия я, увы, не захватила.

Рук священник, надо признать, не распускал. Он так пожирал меня глазами, что в руках и не нуждался. Вместо этого он задрал подол ризы и показал мне то, что я давно ожидала увидеть. Монах – это не что иное, как заляпанная вином ряса (или рясса, как пишут парижане), а под ней – голый мужчина. Плоть его отличалась довольно-таки внушительными размерами, что, в общем, характерно для монахов, а подвески, ничем не поддерживаемые, когда их владелец поднимается, просто свисают, как груди женщины, рожавшей раз десять, и не успокаиваются до тех пор, пока не ткнутся носами в землю, чтобы заняться там разнюхиванием тайн дождевых червяков. Этот оказался длинным, запыленным на конце, но отнюдь не вялым.

– Хвала Господу за то, что он прислал тебя ко мне! – сказала эта штука, даже и не упомянув моих бедных родителей.

– Хвала Господу и Пресвятой Деве Марии! – Его владелец тоже говорил и тоже пространно.

– Спасибо Господу и Аве Мария!

Один из них перешел на латынь.

Священникам не полагается совокупляться. Совершенные катаров вообще считают плоть нечистой, а женскую – так просто вершиной творчества Сатаны. Поскольку большинство наших священников провозглашают себя Совершенными, а все наши Совершенные, кроме самых великих, – священники, каждый из них может грешить по другую сторону ереси, если не сказать – одеяла, и никто не считает, что в грех вовлекается его сущностное «я».

То же случилось и с этим образчиком добродетели. Его вполне устраивало предоставить своей штуковине вести переговоры, покуда не выяснилось, что на меня это не действует, и тогда ему пришлось несколько изменить тактику.

– То, что находится у братьев вроде меня между ног – это их целомудрие, которое может утешить страждущих. Если ты его боишься, просто не смотри на него, а я знаю одно восхитительное местечко, где мы можем скрыть его от посторонних взглядов.

Если уж Ферблан опасался, что быстрая ходьба может повредить кое-что во мне, то гнусная и чудовищная абстракция – целомудрие святого отца – могла сожрать это кое-что с потрохами, чего я допускать не собиралась. К несчастью, его интересовали не только мои женские достоинства, как сверху, так и снизу, но и то, что находилось у меня за спиной, – он пытался нащупать защелку на двери и закрыть ее. Как же, ради всего святого, могла я защититься от этого человека, не угрожающего мне прикосновениями, но уже наглядно показавшего, что может обходиться без помощи рук?

Монахи обычно подпоясаны веревкой – веревкой от колокола Сатаны, как говорила Колючка, – символизирующей их вечную чистоту. Матушка утверждала, что лучше рассматривать ее как соскользнувший нимб, а Мари-Биз – как восползшую подвязку, но веревка этого уже валялась на полу, а плоть заслоняла мне свет, когда я совершила еще одно жизненное открытие. Защищаясь от мужчин, я понапрасну трачу время, ибо следует нападать на них. Все, что для этого нужно, – это чуточку ума и изобретательности.

В его келье горели свечи. Я решила зажечь еще одну – поближе к Господу.

Фитиль оказался сухим – пламя никогда не касалось его. Он все еще пытался пробраться сквозь мое презрительное пренебрежение весь целиком по маленькие розовые ушки. Между тем в пределах досягаемости находилось море воска, который стекал со свечек на его prie-dieu[16]. Я подогревала одну свечку над другой и, зажигая, размещала их на том же крошечном алтаре.

Келья наполнилась ревом, визгом и еще более пронзительными звуками. У него выросла сотня рук, неистово стремящихся потушить его чресла, сперва пытаясь сбить пламя, а затем погружая их в разбавленное вино и святую воду, а вместе с тем освободивших несколько пальцев, чтобы вырвать глаза, горло и сердце из той грязной, кровавой жижи, в которую он собирался меня превратить.

Он визжал и орал так, что на крики могло примчаться с десяток соседей. Мой недавний опыт подсказывал мне, что десяток – это слишком много, и поэтому я ухватила кисточку его веревки и забила ему в глотку. Остальным я обмотала шею монаха и издающую громкие звуки нижнюю часть его головы, завязав этот нимб потуже, чтобы он не спешил соскользнуть.

Даже кармелиту не дано творить чудеса непрерывно. Он вновь стал зверем о двух руках, одна из которых была обожжена воском, а другая царапала веревку на его глотке, так что путь к выходу оказался относительно свободным. Я забрала свои деньги и помолилась, чтобы он сумел себя развязать, но только не слишком быстро. Оставив его корчиться в отвратительном запахе нечистот, воска и паленых волос, я помчалась к скромным непристойностям города.

Созданные им химеры продолжали преследовать меня, а среди них – не столько его умножившиеся руки или исходящая гордыня, сколько тысячи глаз, вылезающих из глазниц, чтобы терзать и жалить мой разум. Карабкаясь по ступенькам, я представила, что выбираюсь из глубин его мозга.

Однако я испытала еще не все чудеса из тех, что написаны мне на роду.

Мне бы следовало помнить, что праздник Ля-Мадлен всего лишь на месяц опережает канун летнего солнцестояния. Спеша по узкому проходу, я наткнулась на Мамли, вещающую, точнее, внимающую худому мужчине незаурядной внешности. Высоким ростом он походил на Арнольда Альмарика и испускал такую же черную ауру, несмотря на платье из алой ткани, окутывающее его с головы до ног, а ткань эта – дорогая, и ее не часто увидишь, тем более в свете церковных свечей.

Левой рукой он держал Мамли за правое запястье и, казалось, выкачивал из нее жизнь подобно тому, как паук или оса высасывают гусеницу. Мамли оцепенела от звука его голоса и явно получала удовольствие от своих ощущений, но говорят, мухи и гусеницы тоже не чувствуют боли, а иначе сопротивлялись бы или, объединившись, покончили бы с тиранами.

– Это Собачья Шкура, – произнесла Мамли так, будто это обыкновенное имя, а ярко-алые собаки встречаются на каждом шагу.

– Это мой полночный титул, – сказал он мне, – и должен использоваться лишь при свете звезд, когда свечи потушены.

Он протянул ко мне свободную руку, словно пытаясь выкачать мою кровь, как и ее.

– Я – Раймон де Брусе, – добавил он.

– Перроннель де Сен-Тибери. Я из семьи Транкавелей. Моя матушка…

– А, Дева с мельницы…

При слове «Дева» он причмокнул так, будто его язык был у меня между ног.

– Узнал тебя по цвету волос. И по коже. Я часто наблюдал за тобой.

– Никогда не видела вас раньше, – твердо ответила я. – И не слышала, чтобы мои родители говорили о вас.

– Обо мне говорят все, – он опроверг меня, не рисуясь и не ломаясь, – но видят лишь немногие, поскольку я часто становлюсь невидимкой.

Ля Мамлон замурлыкала и хихикнула, как ребенок, которому поют смешную песенку.

– Что до наших встреч, Перроннель де Сен-Тибери, то я наблюдал за тобой. В пруде у меня есть вода, а в кошельке – стекло, и я часто вижу тебя и в том, и в другом.

– Чепуха, – ответила я.

– Мне все равно, веришь ты или нет. – Он говорил бесстрастно, как и прежде. – Я просто говорю своей непорочной прислужнице, – он указал на Мамли, пребывавшую в трансе, – что на твоей левой лопатке бородавка – точно такая же, какую я послал Виолетте ля Вьерж, и она может нащупать ее, чтобы подкрепить свою веру в меня.

При этом он пристально посмотрел мне в глаза, которые затуманились, несмотря на то, что на теле моем нет ни бородавки, ни родинки, ни даже веснушки.

– О других секретах, которые хранит для меня твое тело, я поведаю тебе, когда мы останемся наедине и твое внутреннее «я» будет в большем внимании.

Покраснев до корней волос, я тем не менее подавила смешок при взгляде на ля Мамлон как на чью-то непорочную прислужницу, хотя надеялась, что хорошее воспитание не позволит мне прокомментировать это заблуждение.

– Тебе должно быть стыдно за эти мысли, – заметил он и так взглянул в мою сторону, что у меня душа ушла в пятки. – Неужели ты думаешь, что мой Властелин не может мгновенно подарить или отобрать девственность, запечатать лоно этой юной шлюхе, уподобив ее новорожденному младенцу, или овладеть величайшей из святых девственниц, даже святой Урсулой, и оставить ее оскверненной и запятнанной, как любую шлюху? – Он уставился на меня и прошептал: – Опаленную его славой или унесенную порывом его экстаза? Саму сладчайшую святую Урсулу и все десять тысяч ее монахинь?

Я порадовалась упоминанию о еще нескольких людях, поскольку до сих пор он, казалось, разговаривал лишь со мной и с теми частями моего тела, о которых я предпочитала не думать.

– Скажу тебе прямо, Перроннель, моя маленькая девственница с мельницы: я не навлеку на тебя неудовольствия своего Властелина, назвав другим твоим именем. Скажу прямо, что ты предназначена мне.

Он замолчал, и в этом молчании я услышала, как скребутся когтистые лапы. Потом он обратился непосредственно к ля Мамлон:

– Когда этот город падет, ты поступишь в мое распоряжение.

– А где это произойдет?

Он говорил медленно, как хорошо вышколенный ребенок, отвечающий наизусть:

– На холме Алариха, в Часовне-на-Костях.

Колдовством я была сыта по горло и больше не могла выносить эту глупость.

– А кто, собственно, сказал, что Безье падет?

Он по-прежнему говорил тоном проповедника, которым так хорошо владеют все эти рисующиеся волшебники:

– Мой Властелин заявляет, что Безье падет, и я наложил заклятье, которое обеспечит торжество его воли. Если ты не веришь мне, Дева, то посмотри, что произойдет у ворот Сен-Жак завтра после полудня. Только смотри на это, сидя верхом на лошади, и смотри на это снаружи, ибо увидишь ты, как распахнутся они и примут в себя посланцев преисподней, что и пожрут город задолго до окончания этого глупого праздника.

– Зачем ты это делаешь?

Железноликий пришел за своими женщинами. Он говорил так, будто всерьез относился к подобным вещам.

– Почему ты наложил столь страшное проклятие?

Де Брусе Собачья Шкура повернулся ко мне, потом – вновь к нему, словно хотел подпитать ненавистью свой взгляд, столь же кровожадный, сколь у оголодавших за зиму волков.

– Я проклял Безье и прокляну Каркассон, потому что это – владения Транкавелей, а мой Властелин ненавидит их, как и всех тех, кто, отвернувшись от света Христовой веры, не обращается к нему, Властелину мрака.

– Они давным-давно стали прибежищем священникам катаров, – задумчиво проговорил Железноликий, – а теперь ходят слухи, что молодой виконт собирается стать одним из Совершенных.

– Во Вселенной только два великих правителя, – прошептал Собачья Шкура. – Своды и круги царствий всеобщего Отца нашего – там, наверху, – он уставил пальцы к звездам, ярко сиявшим над крышами домов, – а мой повелитель властвует над этой землей. Папы знают об этом и страшатся Его.

Я почувствовала его дыхание на своих волосах: голове стало нестерпимо жарко, как будто она и впрямь горела.

– Вот почему они ненавидят это дурачье катаров, которые надеются постами изгнать Его из своих жизней.

Потянув Мамли за ухо, он привел ее в чувство, а потом пропал из вида. То есть это мы перестали видеть его, а ночью такие фокусы легко удаются.

Голос его остался с нами.

– Это – дело рук моего Властелина. Он подсказал папе Невинному[17] устроить его нелепый крестовый поход и стереть эту ересь с лица земли. – Он захлебнулся от смеха. – Ну и простофиля же он.

Железноликий открыл было рот, но в этот миг вновь раздался голос Собачьей Шкуры:

– Вы видели Арнольда Альмарика. Как по-вашему, чьему Богу он служит – Богу папы Иннокентия или моему?

– «Девственница», – издевалась я, – «непорочная прислужница»!

Произнеся эти слова, я возненавидела себя. Еще минуту-две назад я зареклась насмехаться над ля Мамлон по этому поводу. Может, она и шлюха, но вместе с тем она – моя единственная подруга. Беда заключалась в том, что де Брусе Собачья Шкура, он же Алый Раймунд, на мгновение показав свое истинное лицо, напугал меня гораздо больше, чем брат кармелит, демонстрирующий в течение четверти часа все части своего тела в их мерзкой совокупности.

– Для Собачьей Шкуры я все еще девственница, – ответила милая девушка, – и это не образное выражение. Он говорит, что в плоть мою ведут пути, которые пока не обнаружил ни один мужчина и которые он со временем откроет и наречет.

– Откроет, несомненно, – взяв в руки нож. И лезвие должно быть очень острым, Мамли, чтобы добраться до них, ибо сокрыты они в самой глубине.

– Могу представить, как нелегко тебе пришлось только что, а иначе ты не говорила бы так жестоко со своей подругой.

К счастью, Железноликий оказался не так близко, чтобы услышать это, как, впрочем, и Немой с Горбуном. Тем не менее ночь казалась мне настолько исполненной злобы в свой полуночный час, что я прижалась к Мамли и стала расспрашивать ее об этом знатном колдуне. Великое семейство де Бруссов принадлежало к высшей знати, как бы ни увлекалось оно искусством черной магии.

– Я познакомилась с ним в прошлом году, – начала Мамли. – Купив за олений окорок, – а за такую плату я готова принадлежать любому, – он брал меня как животное и получил столько удовольствия от обладания мною способами, о которых я и духовнику-то рассказать не осмелюсь, что после доплатил этой колодой карт.

Она пошарила под юбкой и извлекла крошечный кожаный мешочек с картами, разрисованными цифрами и удивительнейшими картинками. Все они выглядели так чудно, что у меня голова пошла кругом, стоило мельком взглянуть на них сквозь ее пальцы. А что до времени, когда он дал их ей, то здесь она заведомо лгала, однако я ограничилась следующим замечанием:

– Он, должно быть, только что дал их тебе.

– Нет, они у меня уже год, и я изучаю их целую вечность.

– Когда мы встретили тебя под всеми этими крестоносцами, ты была совершенно голой, как, впрочем, и большинство из них. И ни один из вас не мог похвастать ни накладным, ни прорезным карманом, не говоря уже о кошельке.

– У женщины всегда есть карман, – ответила она. – А иногда и два, в зависимости от того, как ею пользуются. Под давлением обстоятельств я научилась рассовывать свои ценности по самым разным местам.

– Одно из твоих предположений – отвратительно, а второе – лишено здравого смысла.

Она склонилась к булыжнику, вздохнула и разложила карты.

– Ты так и будешь препираться со мной на анатомические темы или все же соблаговолишь взглянуть на мои волшебные картинки?

Взглянув на ее волшебные картинки, я почувствовала, как у меня холодок пробежал по спине. Они разительно отличались от всего, что доводилось мне видеть раньше, включая карты, разложенные на цыганском барабане. Даже Мари-Биз, которая играла в такие игры, никогда не рисовала ничего подобного Констанс де Кулобр (утверждающей, что та карт вообще не рисует). На этих изображались пронумерованные от одного до десяти мужчины с мечами, мужчины с монетами, мужчины с жезлами и мужчины с кубками. Те же, что на первый взгляд представляли собой просто милые картинки, оказались вовсе не милыми, а жутко-зловещими, сравнимыми разве что с дыханием дракона или наколками, что можно иногда увидеть на коже ярмарочного жонглера. Там были Сатана, колесуемый кролик и лисы с волками, воющие на молодой месяц; мужчина с перебинтованными ногами, женской грудью и нимбом, как у святого, и обнаженная женщина с колдовским колпаком. Тело ее по красоте напоминало тело Колючки, но с гладко выбритого срамного места свисал мужской орган длиной со змею или с бычий хвост и похожий на веревку с цветком на конце. От этих я перешла к ужасам войны, человеку на виселице, повешенному, правда, не за шею, а за щиколотку и, как мне показалось, улыбавшемуся; костлявой Смерти с косой и песочными часами и множеству всяких иных диковин. Каких только чудес я не нагляделась в Безье за сегодняшний вечер, а раскрашенные картинки Мамли могли бы предсказать их все, да и не только их.

– Это – магический расклад, – прошептала Мамли, – магический и жуткий.

Я не раскладывала карт, а просто смотрела на них. Меня особенно поразила огромная башня, не менее настоящая, чем те, что возвышались в замке за моей спиной, в которую молния била до тех пор, пока ее зубчатые стены не раскололись и люди не посыпались оттуда кричащими сгустками огня.

– Может, нам и повезет, – пробормотала ля Мамлон, собирая карты и делая вид, что она прячет их в то место, в котором якобы и хранила до этого. – Может, нам как раз и повезет. Ты выложила некоторые из них лицом вниз.

Я не выкладывала их и вообще к ним не прикасалась. У меня создалось впечатление, что они сами суетливо выскакивали у нее из-под юбки, словно там сидела целая орава дьяволят, но ночь была на исходе, и я с ума сходила от горя и беспокойства.

Пока мы брели по темным улицам, карты Мамли постоянно приходили мне на ум – карты или рисунки на них, которые принимали большие размеры, чем в действительности.

– А эта расколотая башня, – спросила я, – эта рушащаяся каменная твердыня, эти сцены гибели и разрушения – что они означают?

– Конец дружбе, семье и налаженной жизни, – нараспев произнесла она, почесавшись при этом там, где воспитанные дамы не должны, словно для придания достоверности этой кошмарной лжи. – Полная перемена.

– Именно это со мной вчера и произошло, – прошептала я.

– Эти карты наделены силой, а Собачья Шкура – могущественный волшебник. Он предвидел направление наших судеб, Перроннель, – от сего дня и до конца света.

Де Брусе Собачья Шкура и его карты явились не единственным сюрпризом, преподнесенным нам Мамли. Она добыла для нас хлеб и вино, а также кое-что из одежды. Правда, эти наряды выглядели омерзительно даже в полночной тьме, и Бог знает, что подумала бы о них святая при свете утренней зари.

Не то наряды, не то вино вернули Горбуна и Немого в наше общество. Железноликий же никогда не отходил далеко. Я поняла, что он не очень-то хорошо ходит пешком. Одна из его ног лязгала при ходьбе, издавая звук, похожий одновременно на гул наковальни и дребезжание ведра. Я слышала это весь вечер, но принимала за звон колокольчиков бродящего по соседней улочке стада овец. Только сейчас до меня дошло, что он постоянно держал меня в поле зрения.

– Давайте гулять по улицам до утра! – прокричала я, пребывая под воздействием вина Мамли. – Гулять и слушать музыку ярмарки.

– Может пойти дождь, – мрачно ответил Горбун. – Он уже шел сегодня.

– Это городские дамы выливали ночные горшки, – рассмеялся Железноликий. – Они не повторят этого до завтрака, по крайней мере, с верхних этажей. Я согласен с Перроннель. На открытом месте мы будем в большей безопасности.

– Хорошо так рассуждать, если на голове кастрюля, а все остальное заковано в металл, – ухмыльнулся Горбун. – А прочие могут и лихорадку подхватить.

– Ну уж не в центре главной площади, – парировал Железноликий. – Я хочу прийти туда пораньше. Твой кузен собирается произнести прекрасную речь, Дева.

Я совсем забыла о Транкавелях, поскольку матушки не было рядом, чтобы напомнить мне о них.

– А ведь все мы могли ночевать в замке, – выругала я себя, – и спать на льняных простынях. Если бы вы, Ферблан, так не возражали против этого.

– Твое присутствие помешало бы твоему кузену, – мрачно ответил тот. – Он же удрать собирается.

– Удрать? Транкавель?

– Даже Транкавели способны проявлять здравомыслие, Дева. А в этом почти столько же здравого смысла, сколько и в Симоне де Монфоре. Ему известно, что война предоставляет человеку на выбор лишь две возможности: потерпеть поражение или остаться в живых.

– А как же его люди?

– У простых мужчин и женщин только один выбор – остаться в живых, если удастся…

– Чушь!

– Давай послушаем, что скажет он сам в свое оправдание. Ведь твой кузен – благородный человек. Он не сбежит, покуда не преподнесет это должным образом.

Так мы оказались на просторной площади перед замком Транкавелей и заснули в самой ее середине после первых петухов. Содержимое ночных горшков на нас не падало, звезды же, а потом и солнце светили слишком ярко для того, чтобы своду небесному пришла мысль опорожнить свой собственный. (Я прекрасно знаю, что небосвод на всех здешних языках – мужского рода. Когда я увижу мужчину, выливающего ночной горшок, то пойму, что мне действительно явилось чудо из чудес!)

Кто-то из нас проснулся из-за людей, бродивших в поисках ночлега, кто-то потому, что на него наступили, а одна – моя бедная Мамли – от того, что на нее улегся какой-то невежа, заявивший, что она – матрас, хотя постель в день Ля-Мадлен стоит гораздо дороже, чем девка.

Железноликий поднялся последним. Великий шум заставил его если не вскочить на ноги, то уж, по крайней мере, приподняться. Суматоха началась перед замком, ворота которого распахнулись и явили моего кузена Раймона-Роже, восседающего на прекрасном скакуне, состоящем из ноздрей и зубов и выглядевшем так, как и должен выглядеть конь, за которым ухаживают самым наилучшим образом. Гарцуя, он врезался в самую гущу людей, представ перед всеми нами, то есть перед людьми, и ожидающими этого появления, и лишь просыпающимися, и пришедшими просто из любопытства и к этому времени составляющими довольно внушительную толпу. Поскольку конь нес на себе не кого-нибудь, а самого Транкавеля, его сопровождали другие лошади, однако они держали своих всадников на почтительном удалении – чтобы спины их не закрывали рот моего кузена, когда он вознамерится открыть его.

Должна сказать, я очень гордилась им. Он выглядел так же прекрасно, как и его конь, – вплоть до зубов, а это уже о многом говорит. Жители Безье вновь и вновь приветствовали его радостными криками – ведь они очень любили его, как, впрочем, и жители окрестных деревень. Матушка всегда питала надежду, что я выйду за него замуж, если она будет долго скрывать меня, а потом – улучив момент – возьмет да и покажет. Правда, у кузена уже была жена, но сие матушку не волновало. «Это такой риск – быть женщиной, – говаривала она. – Потому-то жизнь и предоставляет каждой из нас столько великолепных возможностей».

Сейчас эта великолепная возможность движением руки призвала нас к молчанию.

– Храбрые защитники Безье, – начал он, – мои прекрасные и мужественные парни! (Естественно, в толпе находилась масса женщин, однако благородные люди не в состоянии продрать глаза в столь ранний час, поэтому мы приняли этот комплимент с той же живостью, с какой он был произнесен.) Мои соратники биттеруа, я созвал вас сюда в это святое утро, чтобы посоветоваться с вами и раскрыть свой великий план сражения.

Я оказалась одной из немногих, кто понял эту фразу. Когда живешь в доме, полном женщин, поневоле становишься искусен в чтении по губам. Когда кузен назвал добрых граждан словом «биттеруа», раздались громкие крики одобрения, спугнувшие голубей и чаек и унесшие остатки здравого смысла. «Биттеруа» – это ласковое прозвище, придуманное жителями Безье для самих себя, и собравшимся на площади очень польстило, что мой кузен его помнит.

Ликование продолжалось некоторое время. От возбуждения и избытка фамильной гордости я слегка толкнула Железноликого локтем.

– Здесь довольно много евреев, – прошептал он. – Полным-полно. Дождемся его плана и послушаем, что скажут эти умники.

Если уж я не протестовала, когда меня назвали мужественным парнем, то не находила причин, по которым евреи могли бы осудить обращение «биттеруа».

– Простота есть сущность всех успешных кампаний, – продолжал кузен, – простота замысла и дерзость исполнения. Мой же план – суть сама простота. Я знаю, что могу рассчитывать на вашу смелость, храбрецы мои, как и вы знаете, что можете рассчитывать на меня.

За этими словами последовало значительное количество героических плевков, однако слух окружающих они не усладили. Ни один из них не смог издать сочного шлепка при падении на булыжники, ибо на тех стояло слишком много ног.

Следующую часть своей речи мой кузен произнес галопом, и я дивилась, как легко успевают за ним горожане:

– Пока эти северяне и прочие чужеземцы изнуряют себя пред нашими мощными стенами, удерживаемые народным ополчением биттеруа, я совершу вылазку в Каркассон и соберу подкрепление из числа воинов тамошнего гарнизона. А потом я вернусь и сотру всех этих чужеземцев в порошок о наши несокрушимые укрепления. Вы, храбрецы Безье, станете ступкой, а мы с нашими не менее храбрыми друзьями из Каркассона – пестиком. Эта военная хитрость позволит немедленно снять осаду и одним ударом рассчитаться с так называемыми крестоносцами.

Большинство граждан, казалось, согласились с ним и собирались снова выразить моему кузену свое одобрение, когда один из евреев, перебив его, нарушил ход событий.

– А до Каркассона, между прочим, пятьдесят лиг! – выкрикнул он.

– Только не верхом, мой храбрый друг. У тебя лишь две ноги, а у лошади – четыре.

– Значит, на лошади путь будет вдвое длинней.

Это взволновало женщин. Они начали роптать, как только Раймон-Роже заговорил о Каркассоне. Мой кузен – я продолжаю на этом настаивать – был очаровательным мужчиной, а женщины по-своему истолковывают заявление о том, что предмет их восхищения собирается ускакать за три-девять земель. Одна-две из них завыли и стали причитать, издавая такие же звуки, как ослы или цыганки, потерявшие моток бечевки.

Мужчины сделаны из более крепкого материала. Хорошо обдумав предложенный план, они решили заглушить всю свою трусость очередным криком одобрения. Выражение «мощные стены» бесконечно порадовало их, ибо показалось лаконичным описанием совершенства. А уж если рот забит завтраком, оно звучит как стихотворение и молитва одновременно, хотя подобное на другом языке – не более чем напыщенная ахинея. «Несокрушимые укрепления» представляли собой примерно то же самое, особенно если завтрак состоял из вина, и вызывали даже больший восторг, поскольку звучали несколько дольше. Но подлинной причиной, заставившей их драть глотки, явилось выражение «храбрецы». Особо сильное рвение по этому поводу проявляли пожилые и беззубые лет тридцати и постарше.

– Если ты хочешь завоевать доверие ветерана, то нет ничего лучше, чем назвать его храбрецом, – пояснил Железноликий. – Он вряд ли умрет за тебя, но орать уж будет непременно.

– Сколько же воинов вы можете привести с собой из Каркассона? – вопросил тот же еврей. Он говорил тонким-претонким голоском, и жаль, что люди тем не менее хотели его выслушать. – Может, двести? Огромное войско, что угрожает нам, способно без труда поглотить и две тысячи человек.

Он построил фразу несколько на испанский манер, – я услышала, как в толпе называли имя Соломона из Героны, – и его вывод оказался слишком трезвым, чтобы найти отклик у горожан.

– Я очень рад, что ты поднял этот вопрос, – заявил кузен Раймон-Роже, – и что ты, иноземец, чувствуешь себя у нас как дома и можешь так открыто высказывать свои опасения.

Он поднял руку, словно пытаясь отвести от еврея народный гнев.

– Ты и действительно коснулся самой сути нашей военной хитрости.

– Точно.

– Сути его военной хитрости.

Снова героические плевки.

– Время. Время изнурит этих крестоносцев так, что они станут слабее собственных теней. Скажи мне, что они будут есть? Может быть, мы пригласим их откушать вместе с нашими женщинами?

Он милостиво, как умеют лишь великие люди, улыбнулся Соломону из Героны, который не планировал ничего такого в отношении крестоносцев и посему воздержался от ответа.

– Мы запасли хорошую муку, а наши колодцы глубоки. Снаружи лишь разлившаяся река Орб. Их вода тухнет в канавах. Им придется есть всякое дерьмо или ловить кроликов в море.

Не знаю, разорались ли они снова. Думаю, что разорались. К тому времени я уже оглохла от криков. У кузена оказался талант изрекать всякую чушь, а ведь ничто лучше какого-нибудь идиотского оборота не заставит людей поверить в тебя. Действительно уж, кролики из моря.

Однако не все слушали его. Одни, вроде меня, уже совсем оглохли, другие жевали хлеб, третьи лапали Мамли ля Мамлон или пребывали в поисках других, подобных ей (а как же огорчались мы, честные женщины, когда нас путали с такой, как она). Куда бы Мамли ни направилась, за ней тянулся хвост холостых мужчин или мужей, ухитрившихся затеряться в толпе и выжидающих возможности потрогать ее, так что я не сомневалась, что мы позавтракаем на славу.

– Эти крестоносцы – «сорокадневники», – продолжал Раймон-Роже. – Они здесь только для того, чтобы отслужить свои сорок дней и получить вечное прощение, обещанное им папой Иннокентием. Как будто это так просто заслужить.

Он говорил как человек, который и сам очень долго добивался прощения.

– Они сидели в своих парижских замках («парижские замки» – такая же находка, как и «кролики из моря») и думали, что проще сорок дней подыхать с голоду под стенами Безье, чем обливаться потом у врат Иерусалима, и, шевеля губами, стали возносить свои молитвы. Пускай возносят, ибо здесь их молитвы – это то единственное, что они могут засунуть в рот. А сорок дней – достаточный срок для диких краев, как хорошо известно нашему Спасителю. Кроме того, многие думают, что их срок пошел с того самого дня, когда они примкнули к этому так называемому крестовому походу, что произошло не одну неделю назад.

Сначала лишь некоторые подхватили клич:

– Что же они будут жрать?

А после это сделали все те, кто не спал, не ел и не лапал ля Мамлон:

– Что же они будут жрать, эти «сорокадневники»?

– Кроликов из моря! – выкрикнула Мамли из сети опутавших ее рук, и сотня шлюх взвизгнула: «Кроликов из моря», в то время как мужчины нырнули им под юбки в поисках плоти.

– Скорее они съедят ваши кости, – сказал Соломон из Героны.

Я расположилась рядом, поскольку вопросы большой стратегии очень заинтересовали меня. Не думаю, что кто-нибудь еще услышал его, по крайней мере, мыслящей частью своих голов. Стоило Соломону открыть рот, как все окружающие немедленно глохли.

Железноликий ограничился коротким замечанием:

– Для еретика твой кузен слишком свободно обращается с Христом.

– Вы священник или сплетник? – спросил его Соломон. – Или что-то между ними?

Как я уже говорила, он был одним из нескольких евреев, находящихся в толпе. Как и мой кузен, они привели лошадей, хотя – в знак уважения – не сидели на них.

Евреям не положено ездить верхом на лошадях или украшать кинжалы драгоценными камнями, но я сроду не слыхала о том, чтобы кто-нибудь в графстве Тулузском, да и во всем Лангедоке следил за неукоснительным исполнением подобных законов, включая даже тот, что обязывал их ходить в черном. Черное платье в Безье, да еще в праздник, могло лишь привлечь к тебе внимание, если ты, конечно, не древняя старуха, а Соломон таковой не являлся.

В то время как народ расходился, мой кузен поспешно покинул площадь, видимо опасаясь, что кто-нибудь попытается задержать его. Он галопом вылетел из города через ворота Сен-Жак, которые смотрят на юг и ведут к дороге на запад. С собой он прихватил несколько сотен всадников, чтобы лучше убедить еще несколько сотен вернуться с ним из Каркассона.

– Ерунда, – заметил Железноликий. – Кому нужны лошади при осаде? Они сожрут весь овес.

– А затем можно сожрать и их самих, если это не запрещено религией, – согласился Соломон.

Вскочив на свою кобылицу, он добавил:

– Я отбываю в Каркассон вместе с героями. В городе не осталось ни одной блохи, даже на христианском священнике, а это и впрямь дурное предзнаменование – ни блохи, ни вши, ни даже тли. Поэтому я еду в Каркассон, где их пока еще в избытке.

Я схватила его за рукав и спросила, о чем это он, собственно.

Он ухмыльнулся (я уже стала привыкать, что ни один мужчина не возражает, если хорошенькая женщина берет его за руку) и, помедлив, ответил:

– Я изучал вас, христиан. Всем известно, что у ваших праведников, в особенности у духовенства, нимб вокруг головы. Я пришел на мессу и встал в темном углу – просто посмотреть, что происходит, и увидел, откуда берется этот нимб. Благословляя паству, ваш священник задирает подбородок, высвобождая его из рясы, и совершает крестное знамение. Затем кивает головой, точно как и наш, за исключением того, что мы содержим тело в чистоте, как велит нам закон, – и вот тут-то взвиваются его обитатели всех чинов и рангов и в свете свечей носятся вокруг его головы.

Его лошадь уже переходила на галоп, когда он обернулся и прокричал:

– Сегодня на вашей мессе блох нет! Если вы поторопитесь, то, может быть, каких-то и догоните.

Исчезновение блох в Безье действительно казалось необычным. Ровно пятьдесят лет назад в день Ля-Мадлен крестьяне-арендаторы убили деда моего кузена в храме ее имени, и тогда – как и сегодня – блохи тоже отсутствовали. Этот факт отметил один из сопровождавших его дворян: «В церкви масса народу, но ни один не чешется, да и у меня нигде не зудит. И это, милорд, в высшей мере зловещее предзнаменование». Так оно и вышло. Не успели эти слова отзвучать, как кто-то проткнул мечом печень виконта.

Когда я услышала, что блох больше нет, у меня упало сердце. Мне стало еще хуже, когда ля Мамлон, принеся нам завтрак, подтвердила это обстоятельство.

– Я не подцепила ни одной блохи, – заявила она, – даже от тех, кто дрыхнет на соломе, и от бродяг, у которых кожа да кости. Очень странно.

Она зевнула и попыталась почесаться, но удовольствия не получила.

– Да… и чужих не поймала, и своих растеряла…

Она стала звать по именам своих любимиц из-под мышек и попросила меня тоже им покричать, но смятенные мысли мои витали где-то далеко.

«Если на тебе нет блох, – говаривал батюшка моей матушке, – то это значит, что ты не просто мертв, а мертв уже какое-то время». У матушки никогда не было блох, потому что их вылавливала Констанс де Кулобр, так что обе дамы беспрестанно фыркали по поводу батюшкиных шуточек, хотя он и был совершенно прав: по сравнению с другими женщинами, например с Колючкой, матушку вряд ли кто назвал бы живой.

Гибель определенно подстерегала Безье, несмотря на неприступность его стен и то, что я и ума приложить не могла, как это может случиться. О надвигающейся беде знали все, за исключением самих хвастливых биттеруа. Об этом знали блохи. Об этом знали евреи. Об этом знал мой кузен, а также Ферблан и батюшка, сказавший совсем недавно, что звезды предвещают зло, – а правота его уже подтвердилась.

Пребывая в подобных размышлениях, я решила осмотреть укрепления. Мои спутники составили мне компанию.

В одной из баллад говорится, что стены Безье возвышаются на сто стоп – выше, чем летают грачи, выше, чем растут деревья. Для баллад это звучит недурно, но сочиняют-то их не женщины, которые, занимаясь шитьем, умеют точно определять размеры.

Возможно, автор баллады, провозглашающий себя великим математиком и историком, имел в виду стопы карликов или ласок или же измерял стену не длиной стоп от носка до пятки, а просто ставя их одну на другую.

Некоторые, в основном биттеруа и прочие пропойцы, толкуя о ярдах или о расстоянии между луком и натянутой тетивой, бахвалятся, что высота стен или уж по крайней мере башен составляет сотню подобных единиц измерения. Пусть оставшиеся в живых дураки повторят это, если посмеют. Ярд – весьма впечатляющая мера длины, равная расстоянию, на котором оказывался кулак матушки от ее плеча, когда врезался в ухо Одноглазки за подмигивание батюшке. Помножив это на сто и направив в небо, мы уперлись бы в облака, если нашли бы их, и это само по себе явилось бы поэмой. Я рада, что ярд в наших краях не в почете, в особенности среди лучников, которых у нас не так уж и много, а что касается остальных, то к середине дня редко кто сохранял способность видеть дальше своего носа или натянуть тетиву хотя бы на длину ногтя, а то и просто стоять на ногах, чтобы проделать это.

Что касается меня, то стены могли возвышаться хоть на сотню лиг, превзойти Вавилонскую башню и дергать небеса за подштанники. Какой в них прок, если враг умудрится отпереть замок на воротах, а ведь это и составляло военную хитрость крестоносцев и именно об этом молился Арнольд Альмарик.

Я взобралась на узкую башню, расположенную между воротами Домициана и цитаделью Транкавелей, и стала наблюдать, как подходит крестоносное воинство. Я подумала об Альмарике, потом о де Монфорах – о сдержанном старшем брате и об Ублюдке – и содрогнулась. Не знаю, то ли меня просквозило на холодных ступенях лестницы, которая, как и все такие места, воняла мочой пьяниц, то ли я испугалась при виде полчищ, надвигающихся на нас с востока и поднявших такую пыль, что она заслонила солнце, хотя половина неба все еще оставалась голубой.

Башня представляла собой неглубокую круглую выпуклость, иначе говоря, являлась в сущности лишь половиной башни, а говоря по-военному – скорее фартуком, чем юбкой. К счастью, никто из столпившихся на ее узенькой площадке не разделял моего беспокойства по поводу того, что готовит нам этот день. Они болтали и подсмеивались друг над другом в ярком утреннем свете. Как и у многих храбрецов, их зубы были черными, а слюна – красной. Яркость окраски поддерживалась с помощью нескольких больших бочек с вином, которые они сообразили притащить с собой, – бочек и металлических кубков, передаваемых от одного к другому, – собравшиеся отличались изысканными манерами. Должна сказать, что они просто лопались от храбрости, эти самочинные вояки из биттеруа. Меня особенно потрясало, как остроумно они отворачивались в сторону, чтобы освежить холодные ступени.

С опорожнением мочевых пузырей похвальная доблесть воинов не убывала. Они наблюдали за приближающимися крестоносцами и считали их отряды или, по крайней мере, тучи пыли, которые те поднимали. Их башня была такой высокой, что они не прятались, а дерзко взирали на восток, обмениваясь различными стратегическими соображениями. Одни утверждали, что северян следует держать снаружи, дав им возможность умирать от голода, как и распорядился мой кузен, другие же предлагали впустить крестоносцев в город и по одному перерезать им глотки, третьи уже настолько накачались вином, что пытались опровергнуть любого, кто говорил последним. При этом они, мешая разные наречия, гоготали, как стадо гусей, преследующих полоумную пастушку.

Матушка в свое время высказала очень мудрое замечание по этому поводу: «Покажите мне храбреца, и я покажу вам пьяницу или дурака». Она цитировала своего брата Крепена, который мог считаться знатоком в этом вопросе, совмещая если не три, то уж точно два из перечисленных качеств.

Я протолкалась к стене, проложив дорогу среди оружия двух видов – кубков и жезлов, выражаясь языком тех карт, что показала мне ля Мамлон, – и своими глазами увидела приближающееся войско.

Речь идет о войске в пятьсот тысяч человек. Говорят, что оно растянулось на семь тысяч шагов. Наверняка уж растянулось. А может, это и преуменьшение. Если считать, что каждому воину, не говоря уже о его лошади, требуется хотя бы шаг свободного пространства для передвижения, – а на самом деле это расстояние больше, – то ширина их строя должна составлять порядка восьмидесяти воинов (я никогда не видела боевую лошадь с задом уже мужского, так что давайте увеличим эту цифру до ста), и такая широкая процессия не сможет уместиться на дороге. В действительности она не уместилась бы ни в долине Эро, ни, скорее всего, на самом краю земли. Да и откуда взялось такое число? Из чьих чресл они выпрыгнули? Неужели в дикой части Франции так много оплодотворенных матерей или все одновременно рождены этой папессой, когда она чудесно разрешилась от бремени? А может, Иннокентий III мановением жезла высек их из скалы? Собрать такое огромное войско или даже его десятую часть явилось бы несомненным чудом. Двадцатая часть его представляла бы собой очень внушительную силу и больше соответствовала бы моим предположениям, но я всего лишь женщина, которая умеет считать только по пальцам.

– Какое внушительное войско, – мрачно заметил один из тех, кто стоял рядом со мной, – хотя, по правде говоря, я не могу отличить реальных воинов от воображаемых.

– Если уж быть откровенным, я не могу отличить их от собственной головной боли, – также честно откликнулся другой. – Это все от солнца.

– Нет, от плохого вина.

– Да, от вина.

– Раймону-Роже придется привести изрядное число каркассонцев.

На расстоянии полета стрелы из большого лука от наших стен авангард войска повернул на юг, разомкнув шеренги, так что сперва мы даже подумали, будто они перестраиваются, готовясь атаковать нас. Доспехи воинов ярко блестели на солнце, светившем им прямо в лицо, и выглядели они весьма устрашающе. Такой же представлялась и основная масса крестоносцев, двигающаяся вслед за авангардом.

Сияющие всадники остановились и в одно мгновение стали похожи на серые тени. Минуту назад они казались ангелами света, а теперь вдруг стали тонкими, как старая паутина. Они добились превращения, резко опустив щиты и сорвав с себя шлемы, а в некоторых случаях – и кольчуги.

– Виконт прав, – произнес чей-то голос. – Они уже умирают от голода или какой-нибудь лихорадки.

– Клянусь Господом и всеми Святыми Мариями, это истинная правда, – ответил другой.

– Дерьмовая шлюха! – согласился третий, обращаясь к своей любимой святой, но он как раз был тем самым, с головной болью, и изрекал все эти пакости на языке северян, а не на нашем.

Хорошо сказано. Без шлемов наши противники казались скелетами и привидениями. Как выяснилось, герцог Бургундский – старый и жеманный Эд III – занял у евреев крупную сумму на то, чтобы одеть своих воинов в каски, и настаивал, чтобы те носили их непрерывно. На нашем июльском солнце их головы в касках похудели до кости, и, возможно, внутри ее. В обычный день это сравнимо с погружением макушки в горшок с похлебкой, сваренной Мари-Биз. Сегодня утром они с тем же успехом могли сунуть головы в стоящий на огне котел для тушения и держать их до того, пока лица не отвалятся от черепов.

– Их не так много, – сказал один из защитников. – Я не могу насчитать больше пятидесяти двух тысяч, а я уже второй раз пересчитываю.

– Действительно, не много, – согласился второй. – То, что не юнцы и не священники, в основном – хоругви, а я не боюсь ни тех, ни других.

– Хоругвей я ни капельки не боюсь, – заявила я, чтобы вступить в разговор и привнести в него что-то свое.

Ничего хуже, чем привлечь к себе внимание, я сделать не могла. Когда крысы дразнят кота, мудрая мышь держится от них на расстоянии.

– Ни капельки, – храбро повторила я, полагая, что в осажденном городе нет места робости.

В Сен-Тибери мне показалось, что всадники везут через мост огромные кресты. Теперь я осознала, что они везли каркасы – жерди с поперечными перекладинами – для хоругвей и знамен, развевающихся на древках. Я терпеть не могу эти трепещущие на ветру полотнища даже в церковных процессиях, а уж тем более когда они плывут над копьями воинов. Даже сама ткань кажется распятой, как будто крестоносцы превратили Божье шествие в парад огородных пугал.

Мне следовало обращать больше внимания на то, что творится вокруг.

– Предатель! – неожиданно заорал кто-то, прервав мои размышления на военные темы. – Гнездо предателей! – добавил он, обслюнявив мне ухо вином. Он обращался не ко мне лично, но имел в виду именно меня – Перроннель де Сен-Тибери. – Сжечь их! А эту белобрысую ведьму – в первую очередь.

Их враждебность поразила меня.

Железноликий, которого поддерживали Горбун и Немой, только что, полязгивая, поднялся наверх, и надо сказать, что мы представляли собой довольно странную четверку в хмельном свете дня: горбатый, безгласный, оловянная голова и я сама, которой, как женщине, находиться здесь вообще не пристало. Причина происходящего была как-то связана с внешним видом Железноликого, но гарнизон не дал мне времени понять, в чем она заключается.

– Сжечь их! Сжечь их всех! – Крик подхватили и другие.

– Сегодня для костра, пожалуй, жарковато. Не тратьте дрова впустую. Лучше посадим-ка их на наши мечи.

Жаль, что этого не произошло. Они пощадили наши жизни на ближайшее будущее, поскольку Ферблан рассказал им занимательную историю. Затем нас потащили к сенешалю, который узнал меня, в результате чего мы получили еще несколько минут, пока он раздумывал, как же с нами разделаться. Его решение оказалось для нас в высшей степени неприятным. Нет, нас не на мечи посадят, а подвесят на веревках, перед тем как вышвырнуть из Безье, в том числе и меня – меня, семья которой владеет этим городом, и которую мать старалась связать с ним нерушимыми узами, и которая, таким образом, могла сама стать его владелицей.

Если бы нам указали на дверь или даже пинками выкинули за ворота, выпихнули через бойницу или заставили выползать по римскому канализационному тоннелю, о котором упоминал Железноликий, то это пощадило бы мою гордость. Нас же, как я уже сообщала, на веревках, жутко раскачивая, стали спускать со стены, как овец, которых таким образом отправляют попастись во время снежных бурь.

Снежная буря или даже низко идущая грозовая туча могла бы обеспечить нашим задницам некоторую защиту от вульгарных взглядов врагов города. В действительности же четыре трясущихся комплекта ягодиц (которые уже не назовешь «парами» – настолько туго их стянули веревками) свисали со стены в ярких лучах солнца и ожидали, когда стрелы начнут в них втыкаться.

– Да ладно, – утешила я Горбуна. – Крестец, именуемый иногда ягодицами, представляет собой украшение абсолютно глухое и дурацкое. Наши задницы не услышат свиста стрел, особенно если те оперены твоими совиными перьями.

Немой издавал совершенно не приличествующие мужчине хлюпающие звуки. Железноликий позвякивал своей чешуей. Горбун плевал в стену.

– И это будут не только обычные стрелы из луков. Это будут кинжалы, стрелы из самострелов, из итальянских баллист, дротики из арбалетов, метательные копья, раскаленные гарпуны, какие-нибудь лопаты с длинными ручками и, наконец, самые заурядные камни вроде кусков кремня, не говоря уже о болах[18] с двумя, тремя, четырьмя и пятью головами, голышах из пращи и случайных метательных ножах.

– Ай-ай-ай, – пожурила его я, как это делаем мы, деревенские девушки, – где же твое мужество?

И вот когда носы наши оказались на уровне амбразур крепостных стен, у наших мучителей кончилась веревка. Мы остались висеть на немыслимой высоте. Горбун решил продолжить разговор.

– Эти крестоносцы совершили утомительный переход и не могут похвастать обилием развлечений, – добавил он. – Думаю, что подтаскивание катапульты или чего-то наподобие твоему подвешенному заду явится для них большим удовольствием.

Моя задница висела ниже и более свободно, чем все остальные. Она утешала себя мыслью, что пиренейские орлы здесь не водятся, а в то же время для ворон и прочей крылатой нечисти ее взгромоздили довольно высоко. Стрелы, к сожалению, летают повыше, и их клювы втыкаются довольно глубоко.

Я, конечно, заслужила все его насмешки – и эти, и даже большие… Не что иное, как мое пренебрежение мелочами привело к столь ужасному повороту судьбы – я не обратила достаточного внимания на то, как мы были одеты.

Женская одежда – это лабиринт. Живя внутри его, женщина не успевает заметить различные тривиальности снаружи, а уж особенно – одежду мужчин. Это мое извинение, а горе – его частичное оправдание, вкупе с тем простым обстоятельством, что благодаря Железноликому мы попали в город уже в полной темноте. В такое время люди едва ли заботятся о том, чтобы счистить навоз с башмаков или стряхнуть со штанов кусачих мух.

По этой причине наряд Горбуна не обратил на меня не то что особого внимания, а и вообще никакого. То же можно сказать и про одежду Немого. Естественно, и с моим лордом Фербланом проблем возникнуть не могло, но он-то был дьяволом, а женщина, когда скачет в компании Сатаны, пытается узреть его хвост.

Вместо этого мне следовало бы проследить, чтобы он взял свой плащ и вывернул его наизнанку. Сделать это требовалось для того, чтобы избавиться от его эмблемы крестоносца, пусть даже с помощью подобной лжи. Конечно, это оказалась бы довольно глупая уловка, поскольку изнанка креста не может стать невидимой, особенно если с лица он вышит. Изнанка креста – это просто крест, который явно находится с обратной стороны.

Я этого не заметила, а многие горожане заметили – в тот самый момент, когда он, лязгая, как ведро из колодца, явился из мрака башенной лестницы, чтобы высушить пот на солнышке. Принимая во внимание все обстоятельства, надо признать, что нам повезло, ибо нас не зарезали прямо на месте. До сих пор единственным унижением, которому подвергли нас биттеруа, явилось лишь то, что у них кончились веревки.

– Наша веревка слишком коротка, – повторял чей-то голос.

– Если она не достанет до земли, нам придется спускать их по-другому, – ответил ему кто-то.

– Например, подрезав ее.

– Она растянется, если мы ее подрежем.

– Чем аккуратней мы будем подрезать ее, тем больше она растянется.

– Наша веревка слишком коротка.

– Это уже их веревка.

– Мы могли бы продать им еще.

Вот вам горожане как на ладони – лавочники до мозга костей. Денег у нас не было ни на шнур, ни на веревку, ни даже на соломенные жгуты.

Нашим кошельком являлась Мамли, а после покупки завтрака и пары свечек для Ля-Мадлен она опустела. Мы слышали, как ля Мамлон пытается выторговать у них еще веревки, цепь, веревочную лестницу, несколько скрепленных шестов. Она сказала, что вполне кредитоспособна, но наши палачи не соглашались ни на деньги, ни тем более на вино. Их ценой, и, надо сказать, справедливой ценой, было тело молодой женщины. Они стали поднимать меня наверх.

– Вы делаете ужасную ошибку, – урезонивала их ля Мамлон. – Она – знатная дама и слишком высокомерна, чтобы доставить вам подлинное удовольствие, в особенности перед обедом. Кроме того, она – кузина Транкавеля. Этот молодой Раймон-Роже однажды непременно вернется сюда, пусть лишь затем, чтобы наказать вас за то, что вы суетесь в его семейные дела. Дворяне очень разборчивы в подобных случаях, и, быть может, он возжелает поскакать с ней сам.

Эти негодяи пообещали ей достаточно веревок при условии, что до того она накрутит им все их собственные (или укрутит их – я не сильна в похабщине). И вот ля Мамлон собственной персоной оплатила нашу свободу, предоставив себя в виде небольшого подарка всем и каждому воину гарнизона: ветеранам, мальчишкам и даже их пустым доспехам. По крайней мере, я считаю это довольно точным описанием последующих непристойностей. Несмотря на всю ее щедрость, они спустили нас вниз без должного старания и даже ударили о землю.

Едва оказавшись на свободе за Эро, – кровообращение в заду еще не успело восстановиться, – я вдруг почувствовала, как кто-то легонько покусывает меня за шею (теперь-то я знаю, что подобным грешат любовники). Покусывание сопровождалось приятным запахом чеснока, клевера и дикой мяты, который показался мне слаще поцелуев. Это был Нано, которого я привязала у Домициановых ворот. Никто не слопал его и не возжелал, так что он снова стал моим. С ним вернулась и лошадь Ферблана, которой удалось сбросить ослабившиеся путы. Ее появление отнюдь не удивило меня, поскольку вряд ли кто-нибудь мог польститься на это привидение, будь у него даже яйца и приличная шкура. Горбун поймал ее, а старина Железные Губы заключил в объятия. Меня этот жест поразил, а кобылу – нет.

Мы поспешили на юг, затем на запад, – вокруг городской стены, чтобы не столкнуться с крестоносным воинством и его походными котлами, – а потом вновь на юг к мосту Сен-Жак на случай, если биттеруа вознамерятся швырять чем-нибудь нам в головы.

– Садись на лошадь, – приказал мне Железноликий, – натяни капюшон и заправь внутрь свою висюльку. Тогда мы сойдем за пару жирных аббатов с рысящими за ними капелланами. – «Висюлькой» он назвал длинный кончик моего капюшона, – пользуясь словами на иностранный манер.

Нано так обрадовался встрече со мной, что удалялся от городских стен с завидной прытью. Немой мчался, изображая моего капеллана, и его рысь больше напоминала галоп – нелегкий аллюр для твари о двух ногах. Горбун, естественно, представлялся нашим вторым капелланом и не испытывал трудностей, мчась галопом, ибо все, что располагалось у него ниже талии, а особенно ноги, отличалось изрядной длиной.

Я уже говорила, что войско крестоносцев двигалось по Дороге Чародеев – старой дороге Домициана, которую маги наколдовали наряду с каменным мостом у Сен-Тибери и изящным мостиком у деревни Сен-Жак, около которой мы и оказались. К счастью, крестоносцы не перешли через Орб на нашу сторону или, по крайней мере, еще не перешли. Таким образом, чтобы уйти от них, нам не пришлось прибегать к мрачному вранью Железноликого.

Честь обязывала нас ждать ля Мамлон столько времени, сколько ей понадобится на то, чтобы унести из Безье свои бедра или то, что от них осталось. Представьте же мое облегчение, когда к западу от реки я увидела утонувшие в земле сады. Каждый из них, обрамленный валунами, представлял собой маленький подземный замок. Давным-давно их выкопали вестготы – второе известное истории племя чародеев. Как вы помните, они сооружали также круглые постройки из камня, и делить эти покои с мужчинами было бы страшной глупостью со стороны девушки. Их сады лучше влияли на здоровье – в них ты мог не спеша лакомиться фигами или рвать вишни. И самое большое достоинство садов заключалось в том, что те, кто не знал и не любил этой местности, вряд ли смогли бы обнаружить эти насаждения. Итак, мы сами и две наши лошади спустились в тенистое укрытие, построенное для нас столетья назад чародеями, которые добротой покорили когда-то нашу страну, ласково ведя военные действия, ласково убивая и еще ласковее насилуя, а также заботясь о своих лошадях. Так что вы можете представить, как уютно я устроилась. Вестготы не создали ничего значительного или роскошного, исключая разве что холм Алариха, который их вождь сооружал как усыпальницу своему любимому жеребцу, причем кое-кто утверждает, что соорудил он ее из костей самого любимца.

К счастью, огромная папская армия не спешила идти в атаку. Ей требовалось собрать и подготовить осадные машины и башни, привести в порядок штурмовые лестницы и ходули. Они шли уже целую вечность и теперь считали, что давно пора срезать мозоли и вскрывать волдыри. Вот почему их вожди решили обойти город и расположиться на возвышенности к востоку от реки Орб и к югу от деревушки Сен-Жак.

Река отделяла наше гнездышко из камней и фиговых деревьев от этого холма, который ни в коей мере не заслонял он нас цитадель, расположенную к северу на расстоянии нескольких выстрелов из лука. Стоя на цыпочках в нашем столь углубленном садике, мы высунули головы наружу, подложив руки под подбородки. Какое же восхитительное зрелище представлял собой лагерь крестоносцев со всеми этими всаженными в землю копьями, развевающимися в воздухе знаменами и поднимающимися там и сям шатрами знати, из которых вился дым.

Титулованные и нетитулованные дворяне, а также крестьяне побогаче прибыли сюда на лошадях, поэтому мозоли и волдыри размещались у них на седалищных частях тела. Они вползли в свои палатки или лежали задом кверху поперек седел, дожидаясь темноты, ибо не испытывали желания ни потешаться друг над другом, ни дать своим врагам повод похихикать.

Пехотинцы да и все остальные пешие мучились ногами. Распухшие лодыжки, сбитые пятки, расщепившиеся ногти и всевозможные представители дикой природы в их чулках и башмаках требовали, соответственно, прохлады и еды.

Блохи, как известно, не отличаются терпением, так же, впрочем, как и те, на ком живут. Этих простых людей – «вшивоту», как их окрестил Горбун, – на холм не допустили, и им пришлось довольствоваться ближайшей к Орбу луговиной. Доковыляв до реки по высохшей траве, они раздвигали камыши и окунались в воду, некоторые из них – голыми и все без исключения – бесстыдно. Не знаю, что подумали об этом Арнольд Альмарик и лорд Симон, если они, конечно, потрудились обратить внимание на происходящее. Но, как опять же отметил Горбун, они, так соблазнительно разделив свои силы, сделали подарок защитникам города.

Мы располагали временем, чтобы обсудить этот вопрос, поскольку ля Мамлон наконец-то догнала нас. Она без труда обнаружила, где мы прячемся. У шлюх глаза всегда острые, потому что те части дают им отдых, устремляя к небу.

– Грядет великая битва, – пропищала Мамли, с трудом переводя дыхание, сбившееся от напряженного ритма ее работы, – да, величайшая битва.

Она не сказала ничего нового, за исключением того, что осада – отнюдь не битва.

Мы почти не слушали ее болтовню, поскольку слишком увлеклись дележкой пропитания, которое она приобрела на свои бесстыдные заработки.

– За веревки мне пришлось удовлетворить весь гарнизон, – задыхалась Мамли, – а за ваш обед – весь город, весь, кроме нескольких женщин! Вот так!

Она принесла с собой мех с вином, каравай хлеба, отличный сыр и гигантскую луковицу, которая оказалась сочной, как яблоко. Все мы откусили от нее по разику, а может, и по десять, передавая ее по кругу. А ведь ничто так не освежает дыхания и не отбивает запах пота, как фиолетовая луковица, позволяя таким образом друзьям держаться в жаркий день поближе друг к другу. Пока я жевала пищу, сопровождая ее большими глотками вина, меня поразила мысль, что заработки шлюх гораздо больше, чем я сперва предполагала, потому что поденщику придется не один час вкалывать в поте лица своего, чтобы заработать на сыр, не говоря уже о мехе, хотя само вино стоит довольно дешево. Впрочем, шлюха получает сдельно, и ля Мамлон, по ее словам, пришлось за короткое время опрокинуться под значительное число мужчин.

Пока мы ели, она ласково смотрела на нас, отказываясь присоединиться к пиршеству.

– Нет, спасибо, – пояснила Мамли. – Я не далее чем час назад ела второй завтрак у Главного Конюшего, а потом обедала с шевалье дю Виконте – таким, как они, во время войны цена грош за десяток; за сим последовал ранний ужин с торговцем ножами, который предусмотрительно решил поужинать в полдень на случай, если не доживет до сумерек, ибо бездна зла носится в воздухе! Я всегда могу предсказать катастрофу – мужчины думают о еде в первую очередь, а о плоти – во вторую, и слава Богу, если их плоть сумеет хоть восстать-то в конце концов.

– А как тебе удалось удрать из города? – спросила я, вспоминая наши собственные трудности.

– Шлюхе – везде дорога, – объяснила она. – Во всяком случае, перед битвой она проберется куда угодно, как и сводня или содомит. Один вояка просто вытолкнул меня за ворота и сказал: «Я только что наградил тебя триппером. Ступай и передай его крестоносцам!» А он, между прочим, ко мне и пальцем не прикоснулся, разве что только когда я была к ним спиной.

– Ты что-то говорила о битве?

Железноликий наполнил ноги ее вином и погрузился в размышления.

– Да сам посмотри! – отозвалась она.

Сначала мы лишь глянули через край крошечного вестготского садика, а потом высунули головы уже без опаски.

Нашим глазам открылась совершенно дурацкая картина.

Я уже говорила, что эти крестоносцы, многие из которых являлись не более чем просто пилигримами или безлошадным сбродом, занимались тем, чем сброд и должен заниматься, то есть лакали застоявшуюся воду и принародно прокалывали свои волдыри.

Зрелище это вызвало у меня отвращение, но в то время я и мои спутники не соприкасались с миром в том виде, в каком он существовал и существует. На грешной земле находились лишь наши подбородки. Остальные же органы чувств, расположенные между шеей и ступнями включительно, пребывали там, где в прохладе ползали улитки, а змеи назначали друг другу свидания. А еще мы переваривали фиолетовую луковицу.

На городских стенах толпились биттеруа. Они находились гораздо ближе нас к срезанию мозолей, и оно их крайне позабавило. Я слышала, что многие из них выкрикивали свои соображения по поводу тех дерьмовых шлюх, от которых произошли «сорокадневники». Надо сказать, что на лангедокском наречии эти выражения звучат ничуть не мягче, чем на парижском диалекте. К тому же вы должны принять во внимание, что гарнизон все утро простоял в железных шлемах под палящим солнцем и к настоящему моменту был пьян в стельку, то есть так, как и подобает доблестным воинам к середине дня.

Теперь до них стало доходить то, что я заметила еще с полчаса назад. Войско крестоносцев разделилось. Вооруженные воины и их могучие вожди покоились в своих подвесных койках, а здесь находился лишь сброд. Горожанам представилась легкая возможность сократить число крестоносцев и наказать их за самоуверенность. Я почувствовала, что толпа защитников города на крепостном валу редеет. Червей в сыре трудно сосчитать даже с моим прекрасным зрением, но интуиция не подвела меня, – готовилась вылазка. Несомненно, не последнюю роль сыграло чувство социального превосходства. Эти высокомерные северяне оказались не более чем мужланами и оборванцами. Собравшиеся на стенах горожане видели, как это видела я, что герцог Бургундский не охлаждал свои мозоли вместе с толпой крестоносцев, так же как и графы Неверский и Сен-Поль. Крепен де Рошфор тоже отсутствовал, подобно решительному Бушару де Марли, братьям Пуасси, Роберу Мовуазену, сьеру де Росни, Жоффруа и Симону де Нофль, Ги де Леви и Пьеру де Вуазену. На них не нападешь с такой же легкостью, как на обычных воинов. В надежных доспехах каждый выстоит против тысячи. Если один из них кашлянет, на помощь к нему помчится целая сотня бойцов. Стоит одному из них громко испортить воздух – десятеро поспешат извиниться за это. Ни одного из названных мною здесь не оказалось. Даже те, кто не знал, кого ожидать в первую очередь, без труда поняли это. И тут мы увидели, – солнце высоко стояло у нас за спиной, и городские стены пылали в его лучах, – что большие ворота Сен-Жак, южные ворота города, открыты настежь.

Им следовало немедленно закрыться. Но от ворот начиналась тропа, ведущая к мосту у собора, и гнусные захватчики шлепали по этой пыльной дорожке босыми ногами прямо под самыми стенами. Более того, они бесцеремонно облокотились на перила моста Чародеев и что-то нагло проделывали. Интересно, что: плевали в воду или ловили рыбу?

Ясно было одно: они вычерпывали ведрами воду, понижая тем самым уровень реки. Они крали у Безье реку, настолько дорогую сердцам биттеруа, что те провели весь сегодняшний праздничный день, утоляя жажду не водой, а вином. Горожане привели себя в неистовство и высыпали из ворот с бочонками и даже с мечами в руках. Меня поразили некие странные обстоятельства. Первое из них заключалось в том, что пилигримы черпали в том месте, где поток вытекал из города. Они не мутили воду, текущую в город, а пили там, где ее уже загрязнили как стиркой белья, так и содержимым огромного стока Железноликого. Второе обстоятельство заключалось в том, что отказать странникам, пусть даже враждебно настроенным, в глотке мутной воды – скряжничество отнюдь не христианское. Некоторых в городе не без оснований подозревали в том, что они – не христиане, и по их религиозным воззрениям вода считалась грязью. А уж биттеруа как следует позаботились о том, чтобы Орб стал грязным.

Лениво размышляя о вопросах веры, я вдруг натолкнулась на религиозную дилемму, поразившую меня настолько, что мне пришлось громко воззвать к своему духовнику. Она состояла в следующем. Коль скоро, согласно учению катаров, та река, из которой пьют эти христиане, создана дьяволом, то не им ли созданы и те нечистоты, что плывут по ней? Душа, как утверждают Совершенные, – от Бога, вода – от Сатаны, но тогда должны ли они безоговорочно признать, что вся мерзость мира – от человека? Может, и нет. Однако наш несравненный Иисус это признает. «И будешь есть свои собственные испражнения, – говорит он, – и пить свою собственную мочу»[19]. Какая чудесная проповедь. Ее помнят даже малыши, ибо очень интересуются своими выделениями. Бедные пилигримы несколько отклонились от учения Господа, ибо вкушали не свои плоды, а плоды своих врагов, и, может быть, именно это последних так и расстроило.

Но как бы там ни было, несколько сотен биттеруа вылетели из ворот Сен-Жак в спешке, свойственной разозленным людям. Стоило этим воякам, нахлеставшимся вина, приблизиться к бедолагам, хлещущим грязную воду, они тотчас же разорвали надвое одного из пилигримов и швырнули его в сатанинскую стихию. Я говорю «разорвали надвое», но вы не должны забывать, что пишущая эти строки – всего лишь желторотая юница, а правда может состоять в том, что несколько хихикающих биттеруа лишь подтолкнули пилигрима, а хребет его просто сломался к тому времени, как он долетел до островерхого камня (интересно, Господь или дьявол сотворил этот камень, однако лучшего друга Господа нашего апостола звали Петр, то есть камень), который и рассек его точно пополам, как лосося на тарелке.

Пилигримы пришли в ярость. Трезвые люди действуют быстро, и один из них выхватил из-под балахона меч или еще какой-то острый предмет и с завидной ловкостью воткнул его прямо в чрево ближайшего к нему горожанина, от чего тот расстроился донельзя, а его приятели – еще больше, ибо прожили достаточно долго, чтобы сыграть основные роли в этом спектакле.

Каждый из добрых горожан Безье вооружился мечом (или чем-то наподобие), сжимая его в руке, свободной от кубка, но то обстоятельство, что враги их выхватывают оружие из-под одежды, из-за поясов и из молитвенников, повергло биттеруа в неописуемый ужас, и они, издавая дикие вопли, все как один понеслись в сторону города.

Я оказалась непосредственным свидетелем того, что может произойти, когда люди, вознамерившись поиграть в азартные игры, прибегают к выводам, основанным на слишком поспешных расчетах.

В этот самый момент и началась великая осада Безье. Послушайте баллады, потанцуйте с сочинителями восславляющих гимнов, проведите рукой по гобеленам и дотроньтесь до украшенных позолотой рисунков на полях монастырских инкунабул[20], и вы узнаете, что она должна была длиться пять месяцев и отразить как в зеркале дерзкую смелость, отчаянную храбрость и рыцарские отношения даже и между полами.

У биттеруа были глубокие колодцы для питья и мелкие – для мытья, а все остальное они могли делать с городских стен – на огромных расстояниях и с головокружительной высоты. Они похвалялись свежим вином, живым скотом и множеством миловидных женщин, развлекающих в постели как их самих, так и их соседей и поддерживающих чистоту на улицах города. Пять месяцев? Пять коротких лун? Осада должна была продолжаться пять лет. Она должна была продолжаться дольше, чем эта скромная авантюра под Троей, пока мое девичество не состарится, или по крайней мере до тех пор, пока Господь Бог или папа Иннокентий не снимут ее. К несчастью, де Брусе Собачья Шкура наложил на город проклятие, дьявол Раймон скрепил его печатью, и вся осада закончилась за пять минут.

Мне говорили, что лишь мужчине дано понять тактику осады. Позвольте мне рассказать, что же, собственно, понимает женщина, а это – то самое, что я видела своими глазами. Я видела, что несокрушимые стены совершенно бесполезны, если какой-нибудь идиот оставит ворота открытыми. В Безье такой идиот нашелся. Он оставил их открытыми, поскольку несколько сотен его идиотов приятелей в этот момент все еще находились за воротами с перерезанными глотками и пробитыми головами или же вопили, что с ними это вот-вот произойдет. Женщина никогда бы не совершила такой ошибки. Она привыкает запирать двери и своих идиотов, будь то гуси или дети, держит в строгости.

В ворота Сен-Жак ворвались отнюдь не солдаты и уж тем более не рыцари. Солдаты затачивали копья и счищали ржавчину с доспехов, в то время как рыцари мирно отдыхали после трудного перехода. Эти же представляли собой нищих фанатиков Божьего Дела, не имеющих ничего другого, чем могли бы заняться. Сначала какие-то пьяные насмехались над ними, а потом убили одного из их числа. Они явились сюда убивать еретиков именем папы Иннокентия, и, похоже, пора было начинать.

И вот пьяные разбежались – кто полез на башню, кто помчался к распахнутым перед ними воротам. Створки раковины раскрылись. Пилигримы оказались в положении муравьев, что забрались в панцирь выброшенного на берег краба. Они могли бы попировать в свое удовольствие, но чем же им пировать? Они не алкали ни вина, ни хлеба, ни женщин. Они жаждали спасения душ или, выражаясь проще, окончательного прощения и отпущения их грехов папой Иннокентием. Это сделало воителей действительно опасными. В самом деле, даже совершая немыслимые зверства, они ощущали себя безупречными и знали, что Господь Бог их не осудит. Вместе с тем жажда крови не обуревала их, сеющих смерть в неприглядной ее простоте.

Мне рассказывали, что одна стародревняя старуха, выскочив из двери своего дома, стала их поносить. На огне у нее кипела похлебка, хлеба требовали присмотра, и она замахала на вторгшихся в город своими черными верхними юбками, а может быть, и белыми нижними, словно отгоняя коров. Какой-то пилигрим или просто приставший к отряду подонок схватил все эти юбки, и верхние и, я осмелюсь сказать, нижние в охапку и бросил их в огонь вместе с ее старыми костями, которые находились внутри. Он счел это прелюдией к тому, чтобы поесть ее похлебки, но день для похлебки оказался слишком жарок. Несчастная старуха вспыхнула так ярко, что загорелась крыша ее дома, а за ней и еще с десяток крыш по соседству. Сие не было делом рук Сатаны, хотя Раймон де Брусе явно приложил к этому руку.

Женщины в большинстве своем жирны, а жир – то же сало, да и одежда их засаливается от стряпни. Весь южный квартал с его иссушенными солнцем домами вспыхнул как свеча, и его жители погибли, не успев даже вскрикнуть. В огне оказались все верхние этажи, и многие горожане отдавали Богу душу, вдохнув первый же глоток воздуха. Один из тех, кто прибежал к нам позже, рассказывал, что на улицах даже не чувствовалось ядовитого дыма – по ним шла сплошная стена огня. Многие из ворвавшихся в город подонков тоже погибли, хотя и обладали некоторым преимуществом перед горожанами, ибо находились на улицах, а не в домах. Уцелевшие после этой первой катастрофы и с той и с другой стороны или все еще находились за городскими воротами, или же успели добежать до площади перед замком Транкавелей. Некоторые даже обнажили там мечи и, насколько я знаю, скрестили их.

Для того чтобы возглавить контратаку, требовался смелый мужчина или до безумия дерзкая женщина. (Я уж не говорю о тушении огня!) В этот день уж в Безье-то точно смелого мужчины не нашлось. Все они слишком напились и могли только безудержно расхваливать себя. Их жены, будучи женщинами, поступали как женщины, мужья которых повели себя по-дурацки, то есть собрали детей, не теряли головы и молились о лучшей доле. Мужчины способствуют тому, чтобы женщины существовали обособленными группками, хотя в критические моменты мы, как и мужчины, успешнее действуем, собравшись вместе. Мне пришлось подождать еще неделю или вроде того, прежде чем я узнала, что могут сделать женщины, объединив усилия. Они могут творить чудеса. А здесь они умирали мученической смертью одна за другой или десяток за десятком, что в сущности одно и то же, среди членов своих семей или там, где они оказались. Некоторым перерезали глотки, что можно считать своеобразным милосердием, оказываемым, по крайней мере, каждой в отдельности, но для большинства из них пламя оказалось слишком быстрым, и они стали жертвами всеобщего огня – все эти пять или десять тысяч женщин. Не все согласны с цифрами, но пять тысяч – это не преувеличение. Жертвами огня стали и их дети, и их скотина, если они ее держали, и их пьяные мужья, к тому времени протрезвевшие и стенавшие с похмелья от головной боли, как и все пьяницы.

Я не верю, что мой кузен мог изменить ход событий. Ведь они приготовились защищать неприступную стену, но один из их числа совершил немыслимое и открыл в ней проход. Облачившись в доспехи, они собирались отразить нападение закованных в броню воинов, идущих на низ фалангой – со всеми их осадными башнями и штурмовыми лестницами, – идущих решительной, твердой и размеренной поступью. Они предчувствовали хитросплетения современной войны, их уши настроились на свист и грохот метательных снарядов, выбрасываемых гигантскими машинами крестоносцев, которые механики врага уже частично собрали; их мозги ожидали звуки труб, а их сердца – барабанный бой. Вместо этого они сидели на городской стене, как пеликаны на краю вулкана, и взирали на улицы, по которым носились вооруженные ножами и посохами подонки, и везде, куда ни взгляни, бушевало пламя – старомодное чудо Господа Бога и его первый дар человеку. К тому времени, как они собрались спуститься со своих башен, адская печь уже изжарила их.

Воины де Монфора тоже вошли в город, но тушить это только что завоеванное Симоном королевство оказалось слишком поздно. Они проникали в город где-то рядом с Домициановыми воротами, где оборонительные сооружения были особенно высоки. Вскарабкались ли они на стену, продолбили ли ее, перепрыгнули ли, опираясь на пики или на свои хреновины, – а я слышала все эти версии, – вопрос этот чисто умозрительный. Возможно, они просто потребовали, чтобы им открыли ворота.

Огонь и для них оказался слишком скор. Как мне рассказывали, кое-где он оказался слишком быстрым даже для голубей, – взметнувшееся пламя опалило им хвосты, и они присоединились к множеству углей и гнусному смраду горелого мяса.

Из своего сада мы ничего этого не видели. Вопли к нам не доносились, за исключением редкого крика с нашей стороны ворот. Я не думаю, что в город могли ворваться сразу несколько сотен крестоносцев, и первое, что пришло нам на ум: горожане вскоре покончат с нападающими.

Пожар начался сразу же, но сперва мы его не заметили. Это объясняется тем, что облако дыма, хотя и огромное, поднялось довольно высоко и смешалось с тучей пыли, поднятой войском крестоносцев, которая все еще клубилась в небе, постепенно оседая.

Человек не сумеет сразу поверить, что такое возможно, во всяком случае ни один из тех, кто видел, как горит дом, сад, пшеница, сено или даже камыш и ивняк. Огромный парик из дыма, иногда серебряный и насыщенный паром, но чаще тяжелый и черный, а под париком – неистовый глаз огня, цвет которого из желтого быстро становится кроваво-красным.

Гигантские языки пламени поднимались до стен города и даже на полет стрелы повыше, но наши глаза не могли их различить. Мы видели только дрожащую прозрачную пелену, за которой не было ничего, как будто бесконечные удары грома сотрясали небо, делая его волнистым и рваным.

Наши уши различали страшный звук в этом оглушающем урагане. Я почувствовала, как Горбун толкнул меня в бок.

– Боже сохрани! – прочла я по его губам. – Горит весь город.

И это – через минуту после того, как первый пилигрим оказался внутри городских стен.

– Горит весь город.

Слышать его я не могла и читала по губам. Воздух был напоен ужасом и похож на бурю, рев которой настолько оглушителен, что его и не услышишь.

Именно эта прозрачность пламени, его сверхъестественная внезапность впоследствии заставила менестрелей писать о небесном огне, как будто порок в Безье наказал сам Господь Бог, а не злобные слуги Божьи, многие из которых были злее, чем само зло.

Что мы видели, так это придел собора, расположенного вне городских стен, но защищенного прочностью стен собственных. Мы также видели монастырь с домиком для монахинь и еще одним для новообращенных – ранимых, как и большинство приятельниц Мамли.

Горожанки со своими детьми прибежали туда первыми. Их преследовала банда убийц, оторвавшаяся от основных сил, грабящих город, но основная часть этого бесчинствующего сброда устремилась сюда или прямо от моста, или же – в изрядном количестве – от ворот Сен-Жак. Они прекрасно понимали, что их жертвы обязательно побегут искать убежища в святое место и добыча будет богатой, ибо нет защиты от крестоносцев. Из-за рева огня мы не слышали ни криков, ни угроз.

Пламя вскоре охватило и дом епископа, и женский монастырь, местами горела и крыша собора. Спасавшихся бегством горожанок не бросали в огненную печь – во всяком случае, сразу. Им перерезали глотки. Мы находились слишком далеко и поэтому, слава богу, не могли разглядеть их лиц. То, что им режут глотки, мы понимали только по разительному изменению цвета их одежд.

Некоторым удалось вырваться, и они помчались в нашу сторону. Не горожанкам, которым пришлось бы тащить за собою детей, Христовым невестам, молившим Его взять их к себе на небеса. Бессмысленно было бы пытаться защитить их мечом или луком – нас бы разрубили на куски, несмотря на крест Железноликого. Я благодарила судьбу, что ни одна из этих несчастных не пробежала достаточно близко от нас, тем самым подвергнув испытанию нашу человечность.

Я видела монахиню или просто какую-то жертву с полудюжиной зияющих ран, каждую из которых негодяи раздирали, не имея терпения подождать хоть немного. Я называю ее монахиней, потому что она не имела ни волос на голове, ни одежды на теле, а может, это была самая обычная молодая женщина, у которой волосы просто выпали при виде палачей, а возможно, ее оскальпировали или подпалили.

Монахини из монастыря Сен-Назер брили волосы на голове, а новообращенные из монастыря Сен-Жак – и на теле, чтобы, по словам Мамли, сама мысль о них не обидела Господа. Вид женщин, не имеющих волос ни на голове, ни на теле, воспламенял кое-кого из крестоносцев, а вид женщин без волос на голове, но с волосами на теле возбудил остальных, причем всех по-разному, поскольку желание принимает множество различных форм, по большей части нелепых, особенно среди тех, кто еще совсем недавно, преклоняя колени перед мечом своим, как будто он являл собою крест, целовал ноги Пресвятой Девы, обещая ни капли не вожделеть к женщине целых сорок дней. Одни стали совокупляться, хотя раньше подобного за собой не замечали, другие – неторопливо продолжили резню, а это в свою очередь возбудило остальных, особенно когда они обнаружили, что находятся среди женщин без волос на голове или отличающихся другой странностью – татуировками на теле.

Женщинам же с волосами на всех положенных местах пришлось из-за них туговато, особенно когда мужчины поджигали их. Иногда мужчины делали это для того, чтобы изменить внешний вид женщины; иногда, чтобы просто избавиться от нее; иногда, чтобы побудить ее потанцевать.

Святой Павел, как мне кажется, пишет, что лучше жениться, чем разжигаться, но самые рассудительные из крестоносцев, памятуя о своих женах, только-только оставленных ими на Севере, решили, что лучше разжигать, да и то не себя, чем жениться здесь, пусть даже на пылающей – простите, пылкой – чертовке. Не то чтобы они устроили в Безье много костров. Да, они сожгли женщину-другую, но в общем-то оказались слишком ленивыми и поэтому подожгли город. Безье сам превратился в костер, и жители его перестали кричать почти сразу же, как только его подожгли. Прошу прощения за несколько отрывистое изложение, но лучше не задерживаться на том, что вызывает такие неприятные чувства.

До сих пор я рассказывала о зверствах, творимых всяким сбродом, отбросами общества; но, ограничившись этим, я погрешу против истины. Среди «сорокадневников» бесчинствовали лишь низкородные. Я сомневаюсь, что многим из тех, кто поприличнее, удалось пробраться в город. Но кто же пришел к нам на более длительный срок? Они были благородны до мозга костей, голубая кровь, сливки десятка наций, которые приняли христианство за короткую дорогу к вину и женщинам.

К чему тащиться в дальние страны, к чему обливаться потом среди мулов и верблюдов, – они не настолько глупы. Свои потребности они вполне могли удовлетворить у нас в Лангедоке, который и находился-то под боком. Они могли бы наслаждаться нами и требовать у папы отпущения грехов. К сожалению, праздник в честь Ля-Мадлен возбудил в них новую жажду, и им хватило часа, чтобы понять это. Они хотели нашей смерти. Женщина доставляет не меньше удовольствия, если она бездыханна, удовольствия не меньше, а покорности – больше. Кровь гораздо ярче вина, а проливать ее не так накладно.

Не их вина, что они узнали об этом, – виноват наш дьявольский южный климат.

Под их большую часть года занавешенным тучами северным небом Судный день, должно быть, казался очень близким – не выше городских крыш. Здесь же, у нас, небо всегда синее и беспредельное. И под этим небом люди совершали злодеяния, забыв о Господе как таковом.

Кроме того, они привезли своих священников. Это северное духовенство фанатично и очень опасно. Если бы крестоносцы хотели просто надругаться над городом, то какое празднество они могли бы устроить, но первым в город вошло их отребье, предводительствуемое святошами. Чувство юмора начисто отсутствовало у всех, бездной других наклонностей мог похвастать каждый. Наших женщин поджигали именно святоши, дабы этот сброд не успел поддаться своим самым низменным инстинктам.

Когда шлюхи вбежали в Сен-Назер, ища убежища на паперти и у главного престола, последовавшие за ними набожные мужчины перерезали им глотки. Настоящий крестоносец использует шлюху по назначению, что могла подтвердить ля Мамлон, а иногда и пища в наших желудках, эти же слабоумные умели только уничтожать. Благочестивые мясники приобрели вкус к смерти, к ее изощренности. Они вонзали жерди или копья под ниспадающие оборками юбки, превращая их владелиц в статуи – без волос ли, в одежде ли, но каждая – просто олицетворение остроумия. Они обвиняют нас в том, что здесь мы признаем двух Богов, один из которых – Сатана. Я больше чем уверена – наш Сатана никогда бы такого не сделал. И он никогда не подумал бы, что это смешно.

К тому времени огромная крыша собора потекла. Медь ли капала на землю, свинец, смола – кто может сказать?

Множество добрых людей погибло вместе с крышей. Акробаты, танцоры, грудастые мужчины и эксцентричные женщины взобрались на нее в поисках спасения – если они втащили туда своих верблюдов и слонов, значит, я их не разглядела. Все они, разбившись вдребезги, окрасили придел своей кровью. Последними погибли те странные лохматые дети, которых я уже поминала как рожденных мужчинами в результате противоестественных отношений между ними. Эти порождения порока обладали большей ловкостью, чем простые смертные, ибо вместо ног у них руки с длинными гибкими пальцами, так что они, дразня своих убийц и огромные языки пламени, перепрыгивали с места на место до тех пор, пока им было куда перепрыгивать, а потом тоже разбились о землю. Ни одна из этих диковин не осталась в живых. Уцелели лишь одна-две монахини, огражденные каменными стенами. Пламя разгорелось слишком жарко, чтобы проявить изобретательность.

На моих глазах перед собором свершилось множество и более заурядных злодеяний, но воспоминания о них лишают меня покоя. Я также не напишу ни об изнасиловании детей, ни о надругательстве над ранеными. На войне – это обычное дело, не говоря уже о крестовых походах. В балладах все описывается более героически, а для истории это – трагические страницы.

И вот когда Безье был уже практически мертв (а ведь еще пару минут назад жизнь била в нем ключом), мы увидели, что к нам стремительно мчится дерево. Его корни отделились от земли, но я едва ли могу сказать, что оно бежало, – скорее, оно летело по воздуху в каком-то сумасшедшем танце. Дерево ли? Конечно, это преувеличение. Мой разум отнюдь не дремал и мгновенно преисполнился ужаса. Дерево оказалось не выше саженца или какого-то длинного куста, громко визжавшего по мере приближения.

Наконец я признала Девушку-Рыбу, хотя ее кожа превратилась в кору, ее одежды, изодранные в лохмотья, придавали ей сходство с плакучей ивой, а ее волосы, тело и одеяние были неестественно ярко-зеленого цвета: она стояла под потоком воды, охладившим расплавленную медь, которая иначе погубила бы несчастную. Неудивительно, что крестоносцы ее пропустили. Она выглядела как менада или как труп из прошлогодней могилы. Немой помчался и, рискуя жизнью, схватил ее. Горбун в возбуждении прижал ее к земле, в то время как ее конечности продолжали извиваться под его огромным горбом.

Девушка-Рыба заговорила довольно внятно для себя, но на диалекте, который мы понять не могли.

– Она потеряла свое средство к существованию, – перевела ля Мамлон.

– Чепуха, – проворчал Ферблан. – Ее существование и есть средство к существованию. Она же танцующая шлюха.

– Ее девственность? Скажите ей, что она парит у нее над головой. Скажите, что я вижу, как она блестит.

Девушка-Рыба потянулась, сняла то, на что ей указали, и положила, куда велела ей ля Мамлон. Как только все было сделано, она снова заговорила на своем привычном тарабарском наречии, сбросила с себя Горбуна и пронеслась в диком танце по нашему саду, сбивая плоды инжира.

Арнольд Альмарик и Симон де Монфор все еще оставались в своих палатках, когда случилось дурное, но, в конце концов, они должны были выйти. Какой ребенок устоит перед костром? Никто не знает наверняка, что произошло между ними, хотя ходили слухи, что Альмарик как-то сказал: «Защищать ересь мечом – значит быть еретиком». Он таким образом будто бы пытался утешить Симона, скрупулезного во всем, что касалось организации резни. Некоторые также утверждали, что именно в Сен-Назере, через секунду или две после появления Девушки-Рыбы, он стал отцом выражения, ровно год спустя в Минервуа приписываемого уже Симону. Когда его упрекнули в том, что он сжигает не только еретиков, но и христиан, де Монфор сказал: «Предайте их всех огню и доверьтесь Богу, пускай Господь отберет своих».

Интересно, кто из них автор? Арнольд или Симон? Мужчинам, выступающим за правое дело, которое на самом деле всегда было неправым, выражение «Пускай Господь отберет своих» настолько понравилось, что вскоре оно оказалось у всех на устах. Оно позволяло чувствовать себя добродетельным, убивая мужчину, и несомненно великодушным – проделывая то же самое с женщинами и детьми. Сама я, правда, слышала, что эта фраза родилась или у палача де Монфора, или у поэта из окружения Бушара де Марли, но кто признает заслуги таких ничтожеств? Если какая-нибудь собака проявит свои таланты в присутствии одного из сильных мира сего, то он тотчас же объявляет себя ее хозяином и присваивает все рукоплескания. Собака, правда, получает в награду кость, но если де Монфор и бросит кость, то уж точно – голую. Клоуны и поэты не получают ничего, за исключением дырки между ног ля Мамлон, которая, по ее словам, представляет собой целый мир, вполне достаточный для каждого мужчины.

Полагаю, что Ферблана крайне удручало то, что он мог вместе с нами лицезреть, однако существо без лица может проявлять душевное волнение с тем же успехом, с каким паук – штопать мою нижнюю юбку. Он стал с лязгом карабкаться из нашей норы, словно жук-олень, вылезающий из своего убежища, таща за собой свою кобылу. Мы с Нано последовали за ним. Без сомнения, мы предприняли дурацкий шаг, но катастрофа, видимо, внесла в наши умы некоторое смятение. В то же время мы, конечно, отдавали себе отчет в том, что раз уж Безье скорее сожжен, чем взят, то завоеватели едва ли захотят остаться там, справляя свое торжество. Гнать перед собой в качестве пленников оказалось некого, а сам город стал для крестоносцев котлом слишком уж горячим, чтобы готовить в нем. Поэтому крестоносцам, возможно, придется рыскать по окрестностям и собирать фрукты. Ля Мамлон тоже засуетилась. Она была не из тех женщин, что способны долго лежать на спине, пусть даже на нее нагромоздилась бы целая куча мужчин, а к тому же Мамли не нуждалась ни в Горбуне, ни в Немом, ни в непрерывном бормотании Девушки-Рыбы. Она поднялась вместе с нами. Остальные бродили по саду, подбирая свои пожитки.

Огненный ураган стих настолько, что позволил нам говорить друг с другом, но не слышать отдаленные звуки, такие, как, например, топот копыт. Я быстро оглянулась, но не заметила голов всадников в излучине реки Орб. Вот так Мерден де Монфор незаметно подобрался ко мне второй раз, и опять по воде.

Как оказалось, внимание его привлекла вовсе не моя персона.

– Вижу жирную потаскуху! – орал он, поворачивая в нашу сторону.

– Я – не жирная потаскуха, – взвизгнула ля Мамлон. – Я – изящная потаскуха с большим животом и огромными титьками.

– Х-а-а-а-рах! – издевательски рявкнул Мерден, как это делают ублюдки из северян – не придыхая в начале и практически харкая в конце.

Он пришпорил лошадь.

– Х-а-а-а-ргх! – И снова: – Х-а-а-а-ргх!

Второе из этих восклицаний вылетело уже не из его глотки, а из глотки его лошади, которая в этот момент грохнулась грудью о землю среди васильков и мальв у самого края воды. Изо рта у нее хлынула кровь.

Его спутники скакали за ним аллюром, представлявшим собой нечто среднее между галопом и шагом. Затем он стал гораздо больше напоминать шаг, чем галоп, а после и вовсе прекратился – стоило трем-четырем из них в свою очередь потерять равновесие, причем на этот раз кровь хлынула горлом у всадников, а не у лошадей.

Немой выпустил всего лишь одну стрелу, Горбун – несколько, оба стреляли из нашего укрытия, пребывая ногами в истории, а головами – среди созревающих плодов. Безгласый не смог заставить себя оборвать жизнь дворянина, по крайней мере имея возможность выстрелить в лошадь. Горбун же, напротив, не видел нужды в том, чтобы убивать породистых животных, когда вокруг в избытке людей.

Солнце светило нам в спину, так что всадники никак не могли определить, сколько лучников в них стреляет.

Люди Мердена остановились, и один из них спешился, чтобы дать ему свою лошадь и снять чепрак с убитой. Почуяв запах диких яблок и влажной зеленой листвы, освободившиеся лошади крестоносцев направились в нашу сторону, благо седоки уже не могли остановить их.

Вид бастарда не предвещал ничего хорошего. Он посмотрел на Мамли, пробормотал что-то невразумительное, двинулся вперед и вновь остановился. Он желал ее и явно собирался преследовать с той же горячей, если не сказать жгучей страстью, с какой он преследовал меня. Надо заметить, что с Мамли были все мужчины из христианского мира и многие – из языческого, все из живущих и многие из тех, кто уже умер. Ни один мужчина не был со мной. Эти обстоятельства делали нас одинаково притягательными в его глазах. Наш аромат он будет хранить в памяти всю жизнь.

Не думаю, что люди Мердена в замешательстве подумали о стрелах, еще нет. Прямо перед нами в доспехах, искрящихся солнцем, оказался уже знакомый им демон с железным лицом. Они решили, что он остановил их огненными стрелами из невидимого оружия, брошенными им в воздух проклятиями и заклинаниями.

А потом из земли появилась Девушка-Рыба, в которой они сразу же узнали сожженную еще вчера ведьму, хотя она и обратилась деревом. Крестоносцы заколебались еще сильнее.

– Колдовство! – воскликнул Мерден, как будто выкрикнув это слово, он мог победить чары.

Это действительно было колдовство, ибо Горбун протянул руки, и танцующая в ярких лучах солнца Рыба исчезла в тени.

– Тварь с желтыми волосами? – вдруг прорычал Мерден. – Я знаю эту ведьму.

– Тогда ты знаешь и то, что я купил ее у тебя, – откликнулся Железноликий – крепко прижимая меня к себе (за что на этот раз я была ему благодарна). – И подтвердил свои притязания в честной схватке.

– Она должна быть на костре.

– А ты – на виселице. Ты изнасиловал ее мать.

Эти слова не вполне соответствовали истине, как и многие другие из тех, что произносила эта конная статуя, но, услышав их, Мерден все равно изменился в лице и явно не собирался пререкаться по этому поводу.

16

Низкая скамейка, иногда с мягкой обивкой, на которую прихожане, молясь, становятся коленями.

17

Иннокентий – невинный (лат.).

18

Бола – метательное оружие, состоящее из ремня или связки ремней, к концам которых привязаны круглые камни, иногда обтянутые кожей.

19

Ни в одном из канонических Евангелий Иисус таких слов не произносит. Автор, а вслед за ним и героиня, видимо, имеют в виду стихи 17–19 из третьей главы Книги Бытия: «Адаму же Господь сказал: «За то, что ты послушал голоса жены твоей и ел от дерева, о котором Я заповедал тебе, сказав „Не ешь от него“, проклята земля за тебя; со скорбию будешь питаться от нее во все дни жизни твоей. Терние и волчцы произрастит она тебе; и будешь питаться полевою травою. В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят; ибо прах ты и в прах возвратишься».

20

Инкунабулы – первопечатные книги, созданные до 1501 года.

Разорение Лангедока

Подняться наверх