Читать книгу Фарфоровые - Ар'лан ис'Дрекхэм - Страница 4

Глава 4 — Родитель-один пишет из Дубая

Оглавление

Ева потянулась к телефону с закрытыми глазами и промахнулась — костяшки ткнулись в угол тумбочки, и она открыла глаза от досады, а не от звука.

Экран светился в полутьме. Спальня была белая: стены, потолок, бельё, шторы, ковёр у кровати. Мать оформляла комнату с декоратором и назвала итог «серенити». Ева жила в серенити почти два года и до сих пор не могла привыкнуть к тому, что у её комнаты нет ни одного цвета.

За жалюзи стояло утро — первое настоящее солнце за несколько дней, и между ламелями на полу лежали тонкие голубоватые полосы. Ева до них не дотянулась. Подтянула телефон к себе и перевернулась на спину.

На экране три уведомления.

Первое — мать. Telegram, 07:36: «Женечка улетаю в Милан на два дня Галина приготовит тебе всё в пятницу буду целую». Без запятых — мать набирала на ходу, одной рукой, и знаки препинания уходили первыми, как ненужный багаж перед вылетом. Слово «целую» стояло в конце каждого её сообщения, плотное, круглое, и Ева давно перестала его дочитывать — глаз перескакивал через него, как через стандартную подпись в рабочем письме.

Ева прочитала и не села. Мать улетала — это был не факт, а климат. Милан, Базель, Стамбул на ярмарку, Лондон к отцу на три дня в ноябре, обратно. Галина приготовит. Галина всегда приготовит.

Второе — отец. iMessage, 07:38, по-английски: «Hope you're well, pumpkin. London is grey. Call if you need anything. Dad.»

Подпись «Dad» появлялась каждый раз. Ева иногда думала, что без этой подписи его сообщения стали бы неотличимы от автоматической рассылки — вежливые, в правильное время, на языке, который между ними работал стеной, и стена была аккуратная, без единой трещины. Она отвечала ему тоже по-английски, с восклицательным знаком, который ставила, чтобы текст выглядел живым. Он, наверное, тоже ставил что-нибудь для того же.

Третье.

Морис. WhatsApp, 07:40. «Жду сегодня в 19:00. У меня есть разговор.»

Без приветствия, без имени. Морис писал коротко — считал краткость формой уважения, хотя Ева подозревала, что дело было проще: он просто не хотел оставлять длинных следов. «У меня есть разговор» — его формула для любого серьёзного. В октябре после этих слов речь шла о шрифте каталога. В январе — о том, что он давно не мальчик и не знает, зачем всё это. Ева слушала оба раза, сидя в одном и том же кресле, с одним и тем же лицом. Разница между шрифтом и признанием выглядела одинаково.

Она села на кровати. Положила телефон экраном вниз на простыню.

Мизинец левой руки ныл — ноготь сломался вчера вечером о замок сумки, и теперь неровный край цеплялся за каждую ткань, за наволочку, за резинку на запястье. Мелкая, раздражающая боль, из тех, которые не мешают жить, но и не дают забыть о себе.

Квартира была тихая. Тот тип тишины, который покупают за деньги: тройные стеклопакеты, толстые перекрытия, никаких соседей на площадке. Где-то внизу Галина перебирала посуду — звук приходил через пол, ватный, далёкий, как будто его доставляли из другого дома.

Обычно Ева отвечала матери за минуту — сердечко или «ок», на автомате, не поднимаясь с подушки. Отцу — вечером, коротко, с восклицательным знаком. Морису — сразу. Всегда сразу. Это не обсуждалось, потому что обсуждать было нечего: когда Морис писал, Ева отвечала. Ему первому, ему быстрее остальных.

Телефон лежал экраном вниз, и экран не светился, и Ева смотрела на его заднюю крышку, на логотип, на чехол с царапиной у нижнего края.

Ни одному из трёх она пока не ответила.

В дверь спальни постучали — два коротких удара, и дверь открылась, не дожидаясь ответа. Мать входила так всегда: стук — формальность, открытая дверь — реальность.

Она стояла на пороге в шёлковом халате, телефон прижат к уху, волосы собраны кое-как. На ногах домашние туфли без задника — правая чуть съехала с пятки. Мать говорила в трубку по-русски, быстро, и одновременно смотрела на Еву.

— Да, в четверг, — сказала она в трубку, прикрыла микрофон ладонью. — Я написала тебе. Читала?

— Читала.

— Галина всё приготовит. Ужин в холодильнике, — мать перехватила телефон другой рукой. — В пятницу вернусь.

Её глаза были уже не здесь — Ева видела, как они ушли к экрану, к такси, к Домодедово. В свободной руке мать держала клатч, серый, маленький, со значком Celine, и перебирала пальцами застёжку.

— Если что-нибудь нужно, позвони Галине, — мать подняла брови, проверяя, слышит ли дочь. — Она тут до пятницы.

— Thanks, — сказала Ева.

Слово вышло на английском, потому что так было короче. В нём не было ни благодарности, ни раздражения. Просто звук, занимающий место ответа, место, которое иначе заняла бы тишина.

Мать полуулыбнулась — губами, без глаз — и потянула дверь на себя. Мелькнул коридор, длинный, светлый, картины с Art Basel, и дверь мягко закрылась. Через минуту из прихожей: голос, смех в трубку, щелчок замка, тишина. Запах нероли повис у двери — мать наносила духи до завтрака. Флакон стоял в прихожей на комоде, рядом с ключницей, и Ева каждое утро проходила сквозь это облако.

Ева не встала.

Лежала, смотрела на полосы света, сдвинувшиеся с пола на кровать. Солнце поднялось выше, и жалюзи бросали тени уже на одеяло, и одна полоса упала на мизинец с задранным ногтем. Где-то за стеной хлопнула входная дверь подъезда.

Потом опустила ноги на паркет. Тёплый пол включился по таймеру — единственный процесс в квартире, который работал без участия кого-либо и не подводил.

Прошла мимо зеркала в полный рост у двери. Мятая пижама, бледное лицо, волосы после ночи. Не остановилась.

Гардеробная — квадратная, с окном. Мать при ремонте настояла на естественном освещении: одежду выбирают при дневном свете, иначе цвет врёт. Ева стояла на пороге и смотрела на ряды вешалок. Слева — повседневное, справа — вечернее. Обувь на полках от пола до уровня бёдер. Всё разложено по цветам Галиной, которая каждую неделю пересортировывала содержимое и называла это «ревизия». Ева ни разу не сказала ей, что это бессмысленно, потому что порядок держался ровно до первого Евиного утра.

Рука дошла до белой блузки. Шёлковая, перламутровые пуговицы.

Ева надевала её по вторникам — вторник был днём, когда после уроков она ехала к Морису, и блузка для Мориса должна была выглядеть так, будто она выбрана за пять секунд, хотя однажды Ева потратила на этот выбор целое утро и потом злилась на себя до ночи.

Пальцы замерли на шёлке.

Она не знала, что надеть.

Не в смысле «ничего не подходит» — так было каждую неделю, это был ритуал, это считалось нормальным. Она не знала, потому что не знала, куда пойдёт вечером. К Морису — блузка. В школу и домой — что угодно. К Соне — она никогда не ездила к Соне домой. Для этого в гардеробной не было костюма, и это обнаружилось впервые.

Отпустила вешалку. Белая ткань качнулась.

Вернулась в спальню и легла. Блузка осталась в гардеробной, на своём месте, и Еве показалось, что блузка выглядит обиженной. Но это, конечно, было глупостью.

На кровати рядом лежала подушка, и ноготь мизинца снова зацепился за наволочку — маленький крючок кератина, который не давал забыть, что руки существуют.

Ева взяла телефон.

Открыла контакт Сони. Личных сообщений между ними было мало: «во сколько завтра?», «есть конспект по философии?» Рабочие фразы, без подтекста, без эмодзи. Ева смотрела на пустое поле ввода и набирала медленно, проверяя каждую букву.

«ты занята вечером?»

Отправила. Экран замер.

Несколько секунд она смотрела на чат, на серый кружок аватара, на время последнего визита.

Соня: «никогда»

Одно слово. Без знака вопроса, без смайлика. Ева прочитала и не сразу поняла, что улыбается — рот сделал это сам, быстро, коротко, и она тут же перевернула телефон, хотя никого не было рядом и никто не мог увидеть.

Встала. Прошла на кухню босиком — паркет, потом плитка порога, пальцы ног сжались от разницы температур. Электрический чайник у стены, рядом жестяные банки, подписанные Галининым аккуратным почерком: «чёрный», «зелёный», «мятный», «ромашка». Подписи были ровные, с засечками, и Ева как-то подумала, что Галинин почерк красивее её собственного, и с тех пор старалась об этом не думать.

Галина вышла из кладовой с рулоном бумажных полотенец.

— Доброе утро, Евгения Александровна.

Галина называла её полным именем — «Евгения Александровна», — и от этого Ева чувствовала себя тётей, у которой болят колени и впереди концерт Петросяна. Она много раз просила говорить «Ева», Галина каждый раз кивала и к следующему утру возвращалась к прежнему. Ева перестала просить в ноябре.

— Доброе, — сказала Ева. — Я сама.

— Завтрак на столе. Тосты, авокадо, как вы—

— Я сама, — повторила Ева.

Галина отступила к кладовой. На столе стоял завтрак — тост, авокадо нарезанное веером, салфетка, сложенная треугольником, пустая чашка для кофе. Ева не села за стол. Включила чайник, достала из банки пакетик мятного чая, бросила его в чашку для кофе — чашка была для другого, и это тоже было мелким нарушением, и никто не видел.

Чайник загудел.

Она стояла у стойки и ждала. Мраморная столешница поймала солнечное пятно — белый камень с серыми прожилками, тёплый на ощупь. Из-за стены шла вибрация стиральной машины — Галина уже загрузила бельё.

Нитка чайного пакетика зацепилась за ноготь — тот самый, сломанный. Ева дёрнула, нитка не поддалась, и вместе с биркой отлетел кусочек ногтя. Она зашипела и сунула палец в рот. Розовая полоска, ерунда, но чувствительная.

Чайник щёлкнул. Залила кипяток. Пакетик закрутился в чашке, вода потемнела.

Отнесла чай в спальню.

Первый глоток обжёг нёбо, и Ева поморщилась. Поставила чашку на тумбочку — рядом с серёжкой, правой, из бабушкиного комплекта. Золото и лазурит, тёмно-синий камень в тонкой оправе. Левая была в ухе. Ева носила их каждый день. Мать ни разу не спросила, куда делся комплект.

Подождала. Взяла телефон.

Уведомление от Мориса — ещё одно, позже первого: «Eva?» Латиницей, как он всегда писал, — русская клавиатура у него барахлила, или ему нравилось, как её имя выглядит латинскими буквами, — она никогда не спрашивала. Знак вопроса после имени выглядел проверкой: ты на месте? Ты доступна?

Ева не ответила. Вместо этого открыла его профиль. Фотография — лицо в три четверти, свет продуманный, галерейный. Тёмные волосы, тонкая оправа очков. Ева свайпнула в сохранённые фотографии. Их было мало — Морис не любил фотографироваться вместе, называл это «цифровым следом», и это звучало элегантно, пока не подумаешь, что взрослый мужчина просто не хочет оставлять доказательств.

Одна фотография. Октябрь, «Стрелка», вечеринка. Она в чёрном, он рядом — и между их плечами полметра воздуха. Те же полметра стояли между ними на каждом мероприятии. Расстояние, достаточное, чтобы выглядеть знакомыми. Недостаточное, чтобы быть кем-то ещё. Ева заметила, что на снимке смотрит не в камеру, а на него, и он смотрит не на неё, а на кого-то левее кадра.

Она удалила фотографию.

Палец скользнул по экрану, красная кнопка, подтверждение. Заняло секунду. Одна из немногих. Других она пока не трогала — просто закрыла приложение. Закрыла телефон. Убрала в сумку у кровати и потянула молнию. Молния заела на полпути. Ева дёрнула сильнее, зубцы разошлись, потом сцепились, и молния поддалась.

Чай остыл ровно настолько, чтобы допить. Ева допила.

Встала. Оделась — серый свитер вместо белой блузки. Свитер был удобным и ничего никому не обещал. Джинсы. Кроссовки. Волосы собрала резинкой, прядь слева выбилась сразу, и Ева не поправила.

Галина выглянула из кухни, когда Ева проходила мимо.

— Вы не завтракали, Евгения Александровна.

— Я в «Кантине» поем.

— Тосты остынут.

— Пусть остынут.

Галина постояла в дверном проёме — лицо ровное, профессиональное, но уголок рта дрогнул, и это было ближе всего к несогласию, которое она себе позволяла. Потом отступила. Ева подхватила сумку и куртку, проверила рефлекторно: телефон — в сумке, за молнией; кошелёк — во внутреннем кармане; ключи — в руке. Закрыла за собой дверь.

Лифт ехал долго — старый дом, старый механизм. В кабине пахло чьими-то сигаретами, хотя курить здесь запрещала табличка, которую игнорировал весь подъезд. Зеркало в кабине было тусклое, и Ева посмотрела на себя — серый свитер, тёмные круги, прядь слева. Она выглядела так, как себя чувствовала, и это было непривычно, потому что обычно выглядела лучше.

Внизу, за стеклянной дверью, сидел Витя — консьерж в синей куртке, с газетой на стойке. Он работал здесь с тех пор, как семья въехала. Ева проходила мимо него каждое утро и ни разу не ответила на его «доброе утро» — шла в наушниках, быстро, и Витя существовал на периферии, неотличимый от стойки, за которой сидел. Сегодня наушники лежали в сумке, и доставать их Ева не стала.

— Доброе утро, — сказал Витя, не поднимая глаз от газеты.

Ева прошла два шага. Остановилась.

— Доброе, — сказала она.

Витя поднял голову. Короткое удивление — глаза чуть шире, лёгкий сдвиг бровей. Кивнул. Ева толкнула дверь и вышла.

На Арбате было свежо. Мокрый асфальт, последние лужи от вчерашнего дождя у бордюров, запах мокрой земли из палисадника через дорогу. Из пекарни на углу тянуло тёплым, сдобным, и этот запах мешался с холодным апрельским воздухом. У входа в пекарню женщина с коляской пила что-то из бумажного стаканчика, и коляска стояла криво, и колесо попало в лужу, и женщине было всё равно.

Ева застегнула куртку до подбородка и повернула направо, к Малой Никитской, к «Кантине», к остальным.

В сумке завибрировал телефон — короткий двойной толчок через подкладку. WhatsApp. Морис.

Она не остановилась.

На углу у аптеки жёлтая вывеска мигнула, лампа внутри перегорала, и свет дёргался рваными вспышками. Где-то за Садовым кольцом загудел трамвай — приглушённый, далёкий, размытый расстоянием.

Морис напишет ещё, и она не знала, сколько раз за эту неделю промолчит.

Фарфоровые

Подняться наверх