Читать книгу Фарфоровые - Ар'лан ис'Дрекхэм - Страница 7
Глава 7 — Текстуры Марка
ОглавлениеПол был бетонный, и щека запомнила это раньше, чем Марк открыл глаза.
Левая рука лежала под животом, затёкшая до плеча. Правая — вытянута куда-то вбок, пальцы на чём-то гладком. Он пошевелил указательным. Бумага. Край листа, плотный, с зерном.
Скетчбук.
Марк разлепил веки. Потолок — белый, с двумя вентиляционными трубами, уходящими в правый угол. Свет из окон слева, серый, без теней. За стеклом — мокрый бетон набережной и кусок перил моста.
Утро. Среда.
Он попытался вспомнить, как оказался на полу. Кровать стояла в шести шагах, у противоположной стены, подушка на месте, одеяло расправлено. Не дошёл.
Последнее, что держалось в памяти: ужин. Мать сидела через стол, ела что-то зелёное — брокколи или салат, — и рассказывала про выставку в Новом Манеже. Даты, бюджет, фамилия художника с двойной «н» посередине. Название работ, которые надо развесить по-другому, потому что галерист из Берлина сказал что-то про свет. Потом она ушла к себе в студию, и Марк остался за столом с недоеденной пастой и белым пятном на скатерти от капнувшего соуса. Дальше — ничего. Не темнота, не провал в сон, а пустое место, как лист, из которого вырезали середину и склеили края.
Так бывало. Раз в две-три недели, иногда реже. Вечер начинался нормально — еда, телефон, карандаш, — и в какой-то момент нить обрывалась, а следующий кадр: утро, не то место, не та поза, иногда не та одежда. Первый раз в конце февраля, когда он проснулся в ванной с карандашом в руке и рисунком на кафельной стене, под зеркалом, мелкими штрихами, похожими на чью-то причёску или на ветки без листьев. Рисунок он стёр мокрым полотенцем, никому не сказал. С тех пор пробелы приходили и уходили, и Марк каждый раз восстанавливал пропавший вечер по уликам — телефон, положение вещей, след грифеля на пальцах.
Сел. Бетон отдал холод через джинсы. Позвоночник щёлкнул дважды.
На нём была вчерашняя одежда: чёрная футболка, джинсы, один носок. Второй нашёлся у ножки стула, в метре от скетчбука, свёрнутый в комок. Носок был тёплый, и Марк не стал думать почему.
Телефон.
Лежал не на столе, а на полу, экраном вниз, рядом со скетчбуком. Марк поднял. Экран засветился — 07:53. Ни пропущенных, ни входящих. В общем чате — россыпь вчерашних уведомлений: мемы от Артура, ссылка от Евы на статью про «поколение кортизола», голосовое без подписи.
Открыл журнал вызовов.
Три входящих — дважды мать, один сброшенный с неизвестного номера. И одно исходящее.
23:47. Контакт: «Д.»
Длительность: 1:14.
Марк смотрел на строчку. Буква и точка — без фамилии, без фотографии, без привязанных мессенджеров. Номер московский. Он нажал на контакт и прочитал цифры, одну за другой, медленно, как будто медленность помогла бы вспомнить. Не помогла.
Он не помнил этого звонка.
Не помнил кому, зачем, что говорил минуту с лишним. Палец завис над кнопкой вызова. Перезвонить — и что? Какой голос ответит? Что он скажет: привет, это Марк, я вам вчера звонил, но не помню? В животе шевельнулось — не боль, а тяжесть, похожая на ту, что бывает перед контрольной, когда тело уже знает результат, а голова ещё торгуется.
Убрал палец. Положил телефон на пол экраном вниз.
Скетчбук лежал раскрытым — именно его он трогал, когда просыпался. Подтянул к себе и посмотрел.
Лицо.
Карандашом, мягким грифелем, быстрыми штрихами без ластика. Не геометрия, не абстракция, не контурные наброски, которые Марк рисовал на полях тетрадей и на бумажных стаканчиках в «Кантине». Портрет. Человек его возраста или чуть старше. Скулы резкие, волосы зачёсаны, подбородок с маленькой ямочкой, которая на рисунке выглядела как тень от нажима грифеля. Глаза смотрели прямо — правый чуть прищурен, левый открыт полностью, и в этом несовпадении было что-то, от чего хотелось перевернуть страницу, но рука не переворачивала.
Рисунок был уверенный. Линия шла одним движением, без отрыва, и Марк узнавал манеру — свою собственную, ту, которая появлялась, когда рука работала быстрее головы. Он нарисовал это. Без сомнений. Но не помнил когда, не помнил с кого, не помнил, сидел ли он при этом или стоял, и был ли рядом кто-нибудь ещё.
Перевернул страницу назад. Предыдущий разворот — геометрическая сетка, воскресенье: прямоугольники внутри прямоугольников, штриховка нарастала, пока бумага не потемнела до почти чёрного в центре. Это помнил. Ещё дальше — контур лестницы, увиденной сверху, спираль в точку. Помнил. Набросок рыжего кота с круглыми ушами — Гёте, из Сониной квартиры, недели три назад. Помнил.
Всё остальное помнил. Только портрет — нет.
Вернулся к нему. Провёл подушечкой указательного пальца по линии скулы — грифель чуть смазался, серый след остался на коже. Нарисованный человек смотрел с бумаги, и Марк не мог подобрать слова к его выражению. Не грусть. Не злость. Что-то менее определённое, какая-то готовность — к чему, непонятно. Глаза знали что-то, чего Марк не знал.
За перегородкой зашумела вода.
Мать встала. Трубы в лофте шли открыто, по потолку, из оцинкованной стали, и любой кран слышался по всему пространству — шипение, потом гул, потом бормотание. Стук кофемашины. Шаги: тапочки по бетону, негромкие, утренние, привычные. Мать ходила по лофту одним и тем же маршрутом каждое утро — ванная, кухня, студия, — и Марк знал этот маршрут так же хорошо, как собственный почерк.
Она остановилась за перегородкой, не заходя в его часть пространства.
— Солнышко, ты как?
Голос глухой сквозь бетон, тёплый. Мать спрашивала каждое утро одинаково. После вопроса — пауза в несколько секунд. Если ответа не поступало, она шла дальше.
Марк открыл рот.
— Я—
Дверь студии закрылась. Мягкий щелчок, потом тишина. Из-под двери потянуло скипидаром и акрилом — запахи, в которых Марк вырос. Три часа с утра мать проводила в студии, с семи до десяти, потом уезжала в галерею, и этот распорядок не менялся ни при температуре, ни при настроении, ни при чужих бессонницах, и она, скорее всего, не заметила, что он спал на полу, а не в кровати, потому что перегородка не позволяла видеть его угол из кухни, а заходить к нему утром она перестала года два назад — когда он попросил стучать, а стучать ей было неудобно.
Он стоял с открытым ртом. Не знал, каким бы было продолжение. «Я не помню вчерашний вечер»? «Я звонил кому-то в полночь»? Слово, которое должно было стать вторым после «я», растворилось в щели между её вопросом и закрывшейся дверью.
Прошёл к раковине. Кран побежал рыжим, потом светлым. Умылся. Вода пахла железом, холод обжёг веки. Чистил зубы, глядя в зеркало: лицо заспанное, красная вмятина на левой щеке — отпечаток бетонного зерна, — полоска грифеля на подбородке. Потёр — размазал.
Вернулся к столу. Портрет смотрел с того же места с той же ровной прямотой.
Марк закрыл скетчбук.
Потом открыл.
Закрыл, положил на стол. Карандаш — мягкий, шестой степени мягкости, единственный, который давал такую линию. Его не было на столе. Не в джинсах — только мятая квитанция из «Кантины» двухнедельной давности. Марк обошёл кровать, присел, заглянул под батарею. Карандаш лежал у стены, закатился ночью, когда Марк делал то, чего не помнит. Достал, обтёр о штанину. Грифель целый, заточенный.
Положил рядом со скетчбуком.
Стоял и смотрел на закрытую обложку — чёрную, с потёртым углом, с белой полосой от клейкой ленты на корешке. Под обложкой — чей-то взгляд, который он нарисовал сам, но не помнил, кому он принадлежит.
Что-то сместилось. Не мысль — раньше мысли, на уровне руки, которая знает куда пойдёт линия до того, как голова выберет направление. Сегодня. В школе, или в кафе, или где получится. Он скажет что-то, чего раньше не говорил. Не хихиканье, не «ну типа клёво», не прыжок на чужую тему, когда своя начинает жечь. Одно слово без обёртки. Какое — он не знал. Но решение стояло внутри, простое, как цвет стены.
Натянул свитер — тёмно-зелёный, кашемировый, подарок матери к Новому году. Руки вошли в рукава не с той стороны: бирка оказалась снаружи, на груди, белый прямоугольник с мелким текстом. Марк мельком глянул в зеркало — увидел свитер, полоску грифеля, которую не дотёр, не увидел бирку.
Шнурки кед. Левый протёрся у третьего люверса, и каждый раз при затяжке волокна расходились чуть шире. Марк затянул, подождал. Не лопнул.
Скетчбук лёг в рюкзак с трудом: внутри учебник по философии, банка из-под газировки, наушники с перекрученным проводом, два маркера без колпачков. Придавил ладонью. Застегнул. Телефон поднял с пола, сунул в карман куртки.
Мимо двери студии — скипидар, глухой ритм из-за стены, мать включала радио на минимуме.
Вышел.
Коридор: бетон, трубы вдоль потолка, красный огнетушитель в нише. Лестница — три пролёта вниз, перила из гнутого металла, холодные под пальцами. Внизу, за стеклянной дверью — будка охранника.
Толя сидел в будке, утренняя газета перед ним лежала плоско, подставкой под кружку с чаем. Пар шёл от кружки, и Толя держал в руке не газету, а телефон, и экран отбрасывал голубоватый отблеск на его подбородок.
— Рано сегодня, — сказал Толя, не поднимая глаз.
— Угу.
— Зонт бы взял.
— Нету.
Толя хмыкнул. Марк прошёл мимо, дверь хлопнула на пружине, и он вышел наружу.
Моросило. Не дождь — мелкая водяная пыль, которая висела в воздухе и не падала. Касалась лица, садилась на волосы, но не мочила по-настоящему. Набережная Красного Октября блестела: мокрый бетон, мокрая брусчатка, чугунные тумбы. Марк не надел капюшон. Влага села на затылок и поползла за воротник, холодная нитка между лопаток.
Через мост. Перила с ржавыми болтами, вода внизу мутная, зеленоватая. У чугунной тумбы лежал электросамокат на боку, и переднее колесо крутилось — медленно, от ветра или остаточного заряда. Марк остановился, посмотрел на колесо. Обороты замедлялись, но не останавливались. Он постоял, пошёл дальше.
До «Кантины» — минут пятнадцать через Якиманку и переулками. Дорогу знал ногами: повороты, бордюры, одна ступенька вниз у проходного двора на Большой Полянке. Тело шло. Голова отъехала — к портрету в рюкзаке, к букве «Д.» в журнале вызовов, к минуте с лишним, отданной кому-то ночью. Левая кроссовка въехала в лужу на стыке плиток, и край джинсов потемнел от воды. Марк не остановился.
На Малой Никитской он обнаружил, что левый карман куртки расстёгнут. Он не расстёгивал. В кармане — ничего.
Застегнул и пошёл дальше.
«Кантина» была полуоткрыта. Верхний свет не горел — только подсветка стойки и боковой торшер у зеркала. Через стекло Марк видел Мартина за стойкой: тот ставил чашки на верхнюю полку — белые, фарфоровые, по одной. Буквы вывески лежали на полу кафе золотистыми перевёрнутыми тенями.
Дверь не заперта.
Марк толкнул. Колокольчик звякнул — мелкий, жестяной, тот звук, который за три года стал привычнее школьного звонка.
Мартин обернулся.
— Buongiorno.
— Привет.
— Primo, — Мартин кивнул на пустой зал. — Sempre primo oggi.
— Остальные придут.
— Капучино?
Марк начал кивать и остановился.
— Эспрессо.
Мартин чуть приподнял бровь — Марк заказывал капучино каждое утро, три года без перерыва, — но ничего не сказал. Нажал кнопку. Машина загудела. От стойки пошёл запах кофе — горький, тяжёлый, тот, который по утрам перебивал всё остальное.
Марк прошёл к их столу. Задняя стена, угол, четыре стула и одно кресло. На столе, на блюдце, стояла чашка Платона. С трещиной — от ободка до середины, тонкой, видной при боковом свете. Мартин не убирал её с понедельника. Она стояла пустая, и вокруг неё — чистая скатерть, и ни одной крошки, и если бы Марк не знал, что чашка треснувшая, он принял бы её за новую.
Сел. Расстегнул рюкзак. Достал скетчбук.
Открыл.
Портрет. Те же штрихи, тот же взгляд, тот же прищур правого глаза. Марк положил скетчбук на стол, рядом с чашкой Платона, и два предмета лежали перед ним на расстоянии ладони — рисунок и фарфор с трещиной, — и что-то между ними зацепилось, линия или рифма, которую он чувствовал, но назвать не мог.
Мартин принёс эспрессо. Маленькая чашка, тёмная жидкость, тонкий светлый слой сверху. Поставил на стол. Посмотрел на Марка.
— Prego. — Помедлил. Показал пальцем на грудь Марка. — Il maglione.
Марк опустил глаза. Белая бирка на груди, надписью наружу.
— А, — сказал он.
Не снял свитер. Не вывернул. Мартин постоял ещё секунду, потом ушёл за стойку.
Марк обхватил чашку обеими руками. Эспрессо был горячий, и жар прошёл через фарфор в ладони, и руки перестали двигаться сами — успокоились, согретые. Из динамика над стойкой тихо пошла музыка — итальянская радиостанция, женский голос и гитара, слова без перевода. Кофемашина зашипела снова: Мартин варил себе.
Свет за окном стал шире. Облака над Малой Никитской раздвинулись, и первый луч прошёл по столу наискось — по блюдцу, по раскрытой странице. Штрихи на портрете углубились, и Марк увидел деталь, которую не разглядел на полу лофта в сером утреннем свете: маленькую точку грифеля на левой скуле нарисованного человека. Родинку. Марк не рисовал родинок — считал их лишними, как подпись под картиной, которая и так закончена. Но рука его поставила эту точку ночью, уверенно, в одно касание, и значит, рука помнила то, чего голова не держала.
Запах кофе мешался с мокрым асфальтом из приоткрытой двери. Из динамика женский голос перешёл на припев, и гитара стала громче на полтакта.
Нарисованное лицо ждало имени, а Марк сидел напротив и не помнил