Читать книгу Фарфоровые - Ар'лан ис'Дрекхэм - Страница 6
Глава 6 — Рейтинг падает
ОглавлениеАртур снимал кроссовки в прихожей, когда из конца коридора дошёл свет — из столовой, белый, которого не бывало вечерами.
Отец дома.
Он поставил кроссовки рядом с отцовскими оксфордами — чёрными, с ровной шнуровкой, будто их зашнуровал не человек, а станок, — и пошёл по коридору босиком. Мрамор ударил в ступни холодом. Тёплый пол выключался в восемь по расписанию, а включать обратно вручную Артур так и не научился: панель управления висела в кладовой, восемь кнопок без подписей, из которых работали шесть, и каждый раз он попадал не в ту.
Рюкзак бросил на скамейку в прихожей. Лямка соскользнула, рюкзак мягко съехал на пол. Артур не стал поднимать.
В гостиной гудел кондиционер — впервые с осени. Оттуда тянуло горелой пылью, тем запахом, который бывает у механизмов после долгой зимы. Мать настроила климат-контроль два года назад, 21 градус круглый год, и с тех пор пентхаус не знал сезонов. За окнами — апрельская сырость, последние куртки. Внутри — ровная температура и ровный свет.
Из кухни вышла домработница в фартуке, с полотенцем через плечо.
— Ужин на столе, — сказала она. — Уже минут сорок. Суп остыл, разогреть?
— Нет.
Она кивнула и ушла обратно. Артур постоял — правая нога на мраморе, левая на краю ковровой дорожки. Посмотрел в сторону столовой. Отец дома впервые за три недели, и значит — ужин вдвоём, и значит — разговор.
Заправил рубашку, которая вылезла из-под ремня за день. Пошёл.
Стол стоял в центре столовой — длинный, тёмного дерева, на дюжину персон. Два прибора: один у торца, другой на три стула правее. Между ними — метра четыре пустой скатерти, белой, без единого пятна. Домработница меняла её каждую неделю, даже когда столом никто не пользовался, и Артур не знал, откуда берутся новые и куда деваются старые.
Отец сидел у торца.
Тёмный пиджак, без галстука. Ворот рубашки расстёгнут на одну пуговицу. Левая рука на телефоне, правая — на бежевой папке с логотипом банка. Очки для чтения лежали рядом с хлебницей, сложенные. Он не поднял головы, когда Артур вошёл.
Кивнул.
— Сядь.
Артур сел на своё место. Стул — тяжёлый, с высокой спинкой — скрипнул по паркету. Три стула от торца. Расстояние, при котором не нужно повышать голос, но и шёпот не долетит. Когда-то, лет в двенадцать, Артур пересел ближе, и мать мягко вернула его прибор на место. Сказала — так удобнее. Кому удобнее, Артур не уточнял. С тех пор сидел здесь, и стул каждый раз скрипел одинаково, принимая его вес.
Над столом висела люстра из Мурано, матовое стекло, девять рожков. Два не горели с января. Электрик приходил раз в квартал по расписанию, следующий визит в мае.
Тарелка стояла перед Артуром. Бульон — прозрачный, с веточками тимьяна, — давно остыл. Рядом лежала серебряная ложка, из набора, который мать купила на аукционе в позапрошлом году. Ложка была слишком тяжёлой для супа, но в этом доме вещи подбирались не под назначение, а под цену.
Артур расправил салфетку на коленях. Манжета школьного пиджака соскользнула, и он увидел тёмную точку между указательным и средним пальцем — след от ручки, с субботы, не отмытый. Убрал руку под стол.
Отец отложил телефон. Экран мигнул двумя уведомлениями — зеленоватый отблеск на скатерти — и погас под его ладонью.
— Как дела с LSE, — сказал он.
Не вопрос. Тема, выложенная на стол рядом с папкой и очками.
— В процессе, — сказал Артур.
— Что значит «в процессе».
— Документы собираю. Рекомендацию от Геннадия Павловича не получил.
— Почему.
— Он болел.
Геннадий Павлович не болел. Артур просто не дошёл до его кабинета — каждый раз останавливался за полметра от двери и разворачивался, и причину этого разворота назвать не мог, потому что внутри не было слова, только ощущение, похожее на тошноту перед нырком в холодную воду, когда тело знает температуру, а голова делает вид, что нет.
— Поторопись, — сказал отец. — Дедлайн через три недели. Если рекомендация не придёт, я позвоню ректору.
— Не надо.
— Почему.
— Я сам.
Отец посмотрел на него — первый раз за вечер прямо, без скольжения. Лицо без выражения, рабочее: рот ровный, брови на месте, глаза открыты ровно настолько, чтобы видеть и оценивать. Артур знал это лицо лучше любого другого. Оно означало инструктаж.
— Хорошо, — сказал отец.
Взял ложку, попробовал бульон. Одобрительно — без слов, коротким кивком. Поставил ложку параллельно тарелке и продолжил.
— Лондон — это правильно. LSE — репутация и связи. Сорос, Кемпбелл. Я тебе уже говорил.
Говорил. В октябре, в декабре, в феврале и сейчас. Тот же список имён, в том же порядке, с теми же паузами между фамилиями. Артур мог бы продолжить за отца, опережая его на полсекунды, как субтитры, которые идут быстрее звука.
— Два года бакалавриата — инвестиция, — сказал отец. — Не в диплом. Диплом — бумага. Инвестиция в позицию. Через два года ты будешь знать людей, которые через десять лет будут сидеть в советах директоров. Это математика.
Артур помешивал бульон ложкой. Медленные круги, без цели. Веточка тимьяна зацепилась за край и повисла. Он смотрел на неё.
— Мне нужно, чтобы ты отнёсся к этому серьёзно, — сказал отец. — Это не школа. В школе можно дурака валять. Там — нет.
— Я серьёзно.
— Ты не выглядишь серьёзно.
Артур поднял глаза. Отец сидел с прямой спиной, руки на столе — одна поверх другой. Температура разговора была та же, что температура квартиры: ровная, выставленная кем-то другим.
— Ладно, — сказал Артур.
Отец кивнул и вернулся к бульону. Ели молча. Серебряная ложка ударяла о дно тарелки тяжело, с глухим фарфоровым стуком, непропорциональным количеству жидкости. Где-то за стеной загудела сушильная машина — рывок, потом ровный звук. Кондиционер в гостиной щёлкнул — один резкий металлический щелчок, и снова ровное гудение.
За окном виднелся кусок неба, почти чёрный. Двадцатый этаж — выше фонарей. Только далёкие оранжевые точки на другом берегу реки, без формы, без контура.
Отец отодвинул тарелку. Заговорил другим голосом — ниже, медленнее.
— Мне нужно тебе кое-что сказать.
Артур перестал мешать бульон.
— Глебовы, — сказал отец. — Ты знаешь ситуацию.
Артур знал. Отец Платона — в Эмиратах. Санкции. Заблокированные счета. Дом на Рублёвке наполовину заколочен с двадцать второго года. Об этом не говорили вслух, но все знали — так знают расписание лифтов: механически, не глядя, где-то на периферии.
— Константин Глебов мне не друг, — сказал отец. — Коллега. Была одна сделка в четырнадцатом. Теперь его фамилия — маркер. За ним следят. За его окружением — тоже.
Он говорил это так, как зачитывают сводку: факты без интонации. Пальцы правой руки лежали на папке с логотипом банка, и Артур подумал, что отец репетировал этот разговор — провёл его сначала с кем-то другим, с юристом или с партнёром, и теперь повторяет сыну сокращённую версию, адаптированную, как инструкция для стажёра.
— Его сын, — сказал отец. — Платон. Вы дружите.
— Мы в одном классе.
— Вы дружите, — повторил отец. — Вас видят вместе. В кафе. На этих ваших вечерах. В школьном дворе.
Артур молчал. Правая рука держала ложку над тарелкой, бульон внизу был тёплый — последний остаток тепла.
— Не задерживайся рядом с ним, — сказал отец. — Это оптически невыгодно.
Ложка замерла.
Артур смотрел на поверхность бульона и видел в ней отражение люстры — семь горящих рожков и два тёмных пятна. Тимьян лежал на поверхности неподвижно.
Оптически невыгодно.
Произнесено между двумя вдохами, ровно, с той же интонацией, с которой минуту назад звучало «инвестиция» и «позиция». Не жёсткость — жёсткость хотя бы предполагает усилие. Ровная бухгалтерия, в которой Платон был статьёй, потерявшей котировку.
Артур открыл рот. Во рту было сухо, и он хотел сказать — он мой друг, или — ты его не знаешь, или — вчера он уронил чашку и молчал тридцать секунд, и я это пропустил, потому что я привык пропускать, потому что меня учили пропускать. Ни одно предложение не дошло до голоса. Они застряли где-то в горле, в том месте, которое сжималось каждый раз, когда отец произносил слово «правильно», и это место сжалось сейчас так плотно, что через него прошло только одно слово.
— Понял, — сказал Артур.
Губы сомкнулись. Отец кивнул — коротким деловым движением, тем же, которым наверняка кивал подчинённым в кабинете на Новинском, — и потянулся к хлебнице. Тема закончилась. На столе рядом с хлебницей лежали очки, и стёкла отражали потолочный свет двумя белыми прямоугольниками.
Артур положил ложку рядом с тарелкой.
Бульон стоял почти полный. Плёнка затянула поверхность.
Отец вернулся к LSE — без перехода, без паузы, как будто Глебовы были подпунктом, а теперь основная повестка продолжилась. Говорил про квартиру в Лондоне, которую уже смотрели — Кенсингтон, рядом с кампусом, «нормальная квартира, не студенческая». Про репетитора по академическому английскому, которого порекомендовал кто-то из совета. Про стипендию, на которую «можно не подавать, денег хватит, но подать нужно — строчка в анкете». Про налоговую резиденцию, которую оформляют заранее, и про адвоката, который подготовит документы, и Артуру нужно будет только подписать.
Артур слушал и не слушал. Слова входили с задержкой, как объявления на вокзале — ритм знакомый, содержание стёрто. Он смотрел на тёмное окно, в котором отражалась столовая: стол, двое за столом, скатерть между ними, люстра с двумя перегоревшими рожками. В отражении всё выглядело дальше.
— ...тебе нужно будет подписать в четверг или в пятницу, — говорил отец, — раньше, чем начнётся—
— Мне нужно учить физику, — сказал Артур.
Отец остановился.
— Физику, — повторил он без интонации.
— Да.
Артур встал. Стул отъехал по паркету с коротким скрипом. Тарелка осталась на столе.
Он ждал. Если отец спросит — какую физику, когда экзамен, — Артуру нечем будет ответить: физику он сдал неделю назад, на четвёрку, и между ними теперь лежало ещё одно враньё, мелкое, бытовое, из тех, которые произносятся легче правды.
Отец не спросил. Поднял телефон, повернул экран к себе, и свет уведомлений лёг ему на лицо зеленоватым пятном.
Артур ушёл.
Коридор от столовой до комнаты — метров пятнадцать, может больше. Мрамор, потом паркет, потом ковровая дорожка, потом снова паркет у двери ванной. Стены белые, на них — современная графика в рамках, купленная матерью через чей-то фонд. Одна рама висела криво — нижний край отходил от стены. Артур видел это каждый день и каждый день проходил мимо. Из вентиляционной решётки у пола тянуло кондиционированным воздухом, и горелый запах к вечеру почти ушёл, растворился в стерильности.
За дверью гостиной темнел рояль — чёрный Bösendorfer, крышка закрыта. На крышке — тонкий слой пыли, видный при боковом свете. Мать не играла с осени. Рояль стоял, занимая полкомнаты, и Артур в детстве думал, что это стол с крышкой, за которым нельзя есть. Сейчас он знал, что это инструмент, на котором никто не играет, и это было хуже.
Дошёл до своей двери. Холодная металлическая ручка. Открыл. Зашёл. Закрыл.
Свет не включил.
Сел на пол, спиной к кровати, колени к груди. Паркет в его комнате был тёплый — тёплый пол здесь работал от отдельной кнопки, единственной, которую Артур научился нажимать ещё в четырнадцать. Весь остальной пентхаус мог промёрзнуть, но эти девять квадратных метров держали температуру.
Сидел, пока глаза не привыкли. Через окно входил свет от соседнего здания — тусклый, оранжеватый. В нём проступили контуры: стол у окна, раскрытый учебник экономики, плакат на стене с рэпером, которого Артур давно не слушал, но снять означало бы признать что-то, а признавать перед пустой комнатой — глупо. Под кроватью — пара ботинок, которые домработница перестала убирать после того, как Артур попросил не входить без стука. С тех пор она не входила вообще.
Он перегнулся через край кровати и достал из-под неё тряпичную сумку с дополнительных. В боковом кармане, на двух кнопках, лежал блокнот. Чёрный молескин, резинка вокруг обложки, потёртая, чуть растянутая. Ручка — в петле на корешке. Синяя шариковая, дешёвая, купленная в канцелярском на Кропоткинской. Не школьная ручка. Другая. Артур не мог бы объяснить, почему это важно, но менять не собирался.
Положил блокнот на колени.
Снял резинку. Открыл на первой чистой странице. Предыдущая запись — два дня назад, воскресенье, полстраницы — заканчивалась зачёркнутой строчкой.
Начал писать.
Первое слово — «оптически». Вывел его медленно, с нажимом, и буквы получились крупнее обычного. Шариковая вдавила бумагу так, что на обратной стороне остался рельеф.
Потом строчка, другая. Почерк плотный, наклонённый влево, промежутки между словами то сжимались, то разъезжались — рука не могла удержать ритм и дёргалась между давлением и аккуратностью.
Он писал про стол на дюжину персон, за которым сидят двое, и четыре метра между ними, и бульон, который остывает, потому что горячим его подали за сорок минут до того, как кто-то сел, а разогревать — значит признать, что время ушло, и лучше есть холодное, чем признавать. Он писал про слово «невыгодно», которое прикладывают к человеку и после которого человек не перестаёт быть, но начинает быть иначе — как вещь, которой назначили уценку. Про Платона написал «П.», потому что полное имя в блокноте казалось нарушением, как если бы он перенёс живого человека в место, где тот не давал согласия находиться.
Зачеркнул предложение. Переписал. Зачеркнул снова.
Написал: «П. уронил чашку вчера. Молчал тридцать секунд. Я не заметил. Мне потом сказали, и я сделал вид, что знал. Это то, чему меня учили — делать вид.»
Рука остановилась. Палец на ручке занемел от давления.
Перевернул страницу.
На второй странице почерк выровнялся. Буквы стали мельче. Между строчками появился воздух, и строчки перестали налезать друг на друга. Он написал про голос отца — про то, как этот голос звучит одинаково для слова «Лондон» и для слова «Платон», и в этой одинаковости нет жёсткости, потому что жёсткость хотя бы требует усилия. Есть что-то другое. Отсутствие разницы.
Потом написал одно предложение и не стал его зачёркивать.
«Мне стыдно, что я сказал "понял".»
Закрыл блокнот. Натянул резинку. Ручку вернул в петлю. Положил молескин рядом с собой на паркет, обложкой вниз.
Телефон на столе засветился — экран высветил 23:17. Два непрочитанных в общем чате, одно голосовое от Евы, четыре секунды. Артур не стал слушать. Уронил телефон обратно на стол.
За стеной, через две комнаты, в гостиной зашуршало, и тихо — на грани слышимости — пошла музыка. Шопен, ноктюрн, запись. Мать поставила плейлист на таймер два года назад: каждый вечер в одиннадцать колонка включалась и играла для пустой комнаты, для закрытого рояля, для пыли на его крышке.
Артур лёг на пол. Затылок на ковре. Блокнот — справа, под рукой. Он положил ладонь на чёрную обложку и не убирал.
Музыка шла через стену глухо, как из другого дома. Левая рука пианиста в записи взяла басовый аккорд, и Артур почувствовал его не ухом, а рёбрами — лёгкая вибрация через пол. В детстве он засыпал под эту запись. Мать ещё жила здесь, и музыка была живой — нажатие кнопки, потому что захотелось, а не потому что таймер.
Потолок был белый, ровный. Кондиционер в углу комнаты втянул воздух и выдохнул холодной ровной струёй, от которой занавеска шевельнулась. За окном оранжевое пятно от соседнего дома качнулось и замерло.
Утром он перечитает написанное и потянется к зажигалке, но не щёлкнет