Читать книгу Врачи, пациенты, читатели. Патографические тексты русской культуры - Константин Анатольевич Богданов - Страница 3

Живые и мнимоумершие
Петр Первый о медицине: игра природы, порядок правления

Оглавление

Император Петр I был феномен своего века.

А. О. Корнилович. О частной жизни императора Петра I, 1824

В 1697 году, во время первого заграничного путешествия Петра I, «Его царское величество зашел однажды в палатку к немцу, у которого на столе, между разными книгами, лежали „Политика“ Аристотеля и „Сатиры“ Ювенала. Петр, узнав об этих заглавиях, сказал: „Прилежным и честным быть – вот лучшая политика частных людей. <…> Что же касается сатир, то они в нашей стране были бы запрещены под строгим наказаньем“. Когда же Царю объяснили бегло содержание сатир и о том, что они не пасквили и что Ювенал хотя осмеивал дурные обычаи и нравы римлян колко, но вежливо и разумно, с присоединением прекрасных нравоучений; в доказательство чему Петру переведены были 11 стихов X сатиры (Orandum est, ut sit mens sana in corpore sano), и ему они так понравились, что он не только удержал их в памяти, но и часто их перефразировал» [Пекарский 1861: 99][44]. Стоит задуматься, чем могла понравиться Петру именно X сатира и насколько случайно ее упоминание в одном контексте с «Политикой» Аристотеля.

Ко времени путешествия Петра по Европе оба произведения воспринимались как дидактически небезразличные для просвещенного чтения. «Политика» служит обоснованию идеологии монархического правления, «Сатиры» – обсуждению этики гражданского повиновения. Об Аристотеле – авторе «Политики» Петр, вероятно, знал и раньше, до своего путешествия по Европе. Наставник сестры Петра, царевны Софьи, Симеон Полоцкий (1629–1680) в стихотворной энциклопедии «Вертоград многоцветный» призывал читать Аристотеля, дабы уразуметь разницу между справедливым царем и тираном[45]. Экземпляр «Политики» был в библиотеке и другого видного администратора и интеллектуала эпохи правления Алексея Михайловича и Софьи, А. С. Матвеева [Коллман 2001: 344]. Если предположить, как это делают Джон Летич и Василий Дмитришин, что Петру был известен текст или хотя бы идеи «Политики» Юрия Крижанича [Letiche, Dmytryshin 1985: LXXV][46], то и в этом случае ему было бы трудно не иметь в виду Аристотеля. Крижанич прямо отталкивался от Аристотеля и был склонен к этической интерпретации государственного порядка[47].

Что касается X сатиры, то она была одной из излюбленных в европейской литературе: скептическое здравомыслие Ювенала подразумевало для его читателей как христианское смирение перед суетностью земного, так и новые веяния эпохи – пропаганду гражданского самосознания, ответственности и морального долженствования. В дидактике прав и обязанностей у Ювенала нет места противопоставлению тела и души: человеку не нужно обманываться в своем «антропологическом» несовершенстве, но поэтому же не следует преуменьшать и тех возможностей, которые человеку даны – будь то способности ума или сила тела. 356-й стих X сатиры Ювенала, процитированный в вышеприведенном рассказе о Петре, – «Нужно молить, дабы разум здравым был в теле здоровом», – стал хрестоматийным именно в этом «уравнивающем» тело и разум значении (притом что сам Ювенал говорил, конечно, не о соответствии «здорового разума» «здоровому телу», а лишь о том, что и тело, и разум нуждаются в здравии)[48]. Указанная строка не входит в число 11 переведенных Петру, но трудно поверить, что она осталась ему неизвестной. В текстах, которые могли быть известны Петру, строчку Ювенала перефразировал тот же Симеон Полоцкий, осуждавший чрезмерную телесную аскезу как вредящую умственному здоровью: «Плоти бо изнемогшей ум не добр бывает» [Симеон Полоцкий 1953: 78][49].

Представление о Петре, декламирующем Ювенала, дополняется рассказами, изображающими русского царя воодушевленным посетителем анатомических театров. Рассматривая в Амстердаме анатомическую коллекцию одного из наиболее известных ученых медиков Европы, Фредерика Рюйша (1638–1731), – коллекцию, которая позже будет куплена Петром и составит основу санкт-петербургской Кунсткамеры, – «он поражен был при виде трупа ребенка, который был так хорошо сохранен, что казался живым и с улыбкой на устах – царь не мог воздержаться, чтобы не поцеловать его. С трудом Петр решился выйти из кабинета ученого: много раз потом возвращался к нему, запросто обедал с ним и присутствовал на лекциях Рюйша» [Пекарский 1861: 9][50]. В Лейдене Петр знакомится еще с одним прославленным анатомом – Германом Бургаве (Boerhaave)[51] и также посещает анатомический театр. Это посещение не обходится без своего рода эксцесса: «Царь долго оставался перед трупом, у которого мускулы были раскрыты для насыщения их терпентином. Петр, заметив при том отвращение у некоторых из своих русских спутников, заставлял их разрывать мускулы трупа зубами» [Пекарский 1861: 10][52].

Возвратившись в 1698 г. в Россию, Петр учреждает в Москве в 1699 г. лекции по анатомии с демонстрациями на трупах. Австрийский дипломат Иоганн Георг Корб, бывший тогда в Москве, будет позже вспоминать об этих лекциях: «Медик Цоппот начал Анатомические упражнения в присутствии Царя и многих бояр, которых побудил к этому Царский приказ, хотя такие упражнения и были им противны» [Корб 1906: 121]. Восемь лет спустя анатомические занятия начинают регулярно проводиться в основанной при Генеральном госпитале Госпитальной школе: царь не просто присутствует на этих занятиях, но и принимает в них деятельное участие. Автор «Истории деяний Петра Великого» И. И. Голиков, обобщая свидетельства современников, писал, что Петр «приказывал себя уведомлять, если в госпитале или где-нибудь в другом месте надлежало анатомировать тело или делать какую-нибудь хирургическую операцию, и когда только время позволяло, редко пропускал такой случай, чтоб не присутствовать при оном, и часто даже помогал операциям. Со временем приобрел он в том столько навыку, что весьма искусно умел анатомировать тело, пускать кровь, вырывал зубы и делал то с великою охотою»[53]. Очевидно, что «великая охота» Петра к медицине и анатомии, выразившаяся в основании первого в России военного госпиталя, хирургической школы, анатомического театра в Москве, «институции медической, анатомической и хирургической» при Академии наук в Петербурге, в приглашении из Европы медицинских знаменитостей (голландца Николая Бидлоо[54], шотландца Роберта Эрскина, ставшего в России лейб-медиком Арескиным[55]) и в посылке будущих медиков на учебу в Европу [Hans 1957: 551–562; Копанева 1999: 11–16; Дриссен б. г.: 17–20; Cross 1980 (есть русский перевод: Кросс Э. Г. У темзских берегов. Россияне в Британии в XVIII в. СПб., 1996)], и стала тем «историческим» толчком, который послужил институализации медицинской профессии в России в качестве нормативного элемента государственной социальности. Указы Петра впервые регламентировали врачебную деятельность в соответствии с западноевропейскими правилами и заложили основы традиции, позволяющей говорить о постепенном формировании собственно отечественной – российской – медицины [Куприянов 1872; Steinfeld 1968; Müller-Dietz 1973: 19–27; Alexander 1974: 198–221 (автор называет Петра «отцом русской медицины»); Гусаков 1994].

История медицины в России не может быть представлена, однако, только как история институциональных нововведений. Вышеприведенные рассказы о Петре – читателе Ювенала, слушателе Рюйша, эксцентричном посетителе анатомического театра Бургаве, любителе вскрытий и зубодергания, несомненно, также имеют отношение к этой истории, притом что сами по себе они могут (и, вероятно, должны) быть названы мифологическими (если понимать под «мифом» рассказ, которому можно верить и не верить одновременно[56]) или легендарными – в оправдание буквального значения слова «легенда»: важно не то, насколько они правдоподобны, а то, что их следует рассказывать. Их повторение выражает долженствование этиологического порядка, позволяющего представить интерес Петра к медицине в качестве истока деятельности, привычно уподобляемой деятельности мифологического демиурга, создающего нечто из ничего, новое вопреки старому. Инициированная Петром пропаганда европейской медицины и медицинские пристрастия самого царя-реформатора составляют с этой точки зрения единый дискурс, иллюстративный не только к истории медицины, но также к истории культуры и идеологии.

С историко-культурной точки зрения медицинские нововведения Петра были, несомненно, конфликтными с отечественной традицией врачевания. Не только в России, но и в Европе медицинские новшества зачастую расценивались как вызов традиционным христианским представлениям – представлениям о душе и теле, смерти, отношении к покойному и вообще к человеку. Врачи нередко (и не всегда неоправданно) обвиняются в осквернении могил и краже мертвых тел, а сама медицинская профессия граничит в общественном сознании с преступлением против морали и религии, в попрании которой врачи оказываются вольно или невольно ответственными [Bynum 1995: 12]. В России обвинения врачей в «оскорблении чувств верующих» известны и до Петра – такова, например, история Квирина фон Бремборга, немецкого врача, практиковавшего в Москве в 1630-е гг. Фон Бремборг конфликтовал с докторами и ходатайствовал о совмещении трех должностей – доктора, хирурга (лекаря) и аптекаря. Поведение Бремборга в конце концов вынудило начальство Аптекарского приказа отказать Бремборгу от должности и отправить его домой, при этом поводом к увольнению послужило то, что Бремборг выставил в окне своего дома скелет [Загоскин 1891: 57–58]. При Петре причин для негодования стало несравненно больше.

Православная традиция не практиковала в такой мере анатомирование и бальзамирование, как это было принято в католицизме [Кузнецов и др. 1999: 63, 83][57]. При невостребованности патолого-анатомических исследований в допетровской России[58] медицинские манипуляции на мертвом теле расценивались как нарушение обычаев погребения, глумление над телом покойного, публичное наказание [Vucinich 1965: 3–37; Евреинов 1913: 33 и след.][59]. В 1765 г. профессор И. Ф. Эразмус в «Слове» «О противностях анатомического учения, увеселением и превеликою оного пользою несравненно превышаемых» перечисляет обстоятельства, мешающие патолого-анатомическим исследованиям: это – «понесение стужи, претерпение смрада», а также «ругательства народные» [Эразмус 1765: 3]. По общераспространенному вплоть до начала XX в. представлению, анатомирование лишало умершего посмертного покоя и тем самым делало из него «заложного покойника» – непрощенного грешника, лишенного надлежащей могилы в ограде церкви. Характерно, что сам Петр отправил по крайней мере одного преступника (крестьянина Козьму Жукова, осужденного в 1705 г. в намерении цареубийства) под нож хирурга («для анатомии»)[60]. Противники Петра оценивали медицинские пристрастия царя в апокалиптических терминах – собрание анатомических препаратов Кунсткамеры, не просто выставленных, но и рекомендованных ко всеобщему обозрению, достаточно свидетельствовало, что Петр действует по наущению Сатаны [Hughes 1998: 450][61].

В отличие от античной медицины, допускавшей анатомирование в силу самодостаточной ценности научного эксперимента [Edelstein 1932: 100–156; Garland 1995], медицина христианской Европы привычно объясняла анатомические исследования теологическими декларациями. Андреас Везалий, заложивший своими исследованиями основы современной медицинской анатомии, оговаривает необходимость своих занятий тем, что анатомические вскрытия позволяют уразуметь совершенство Божественного замысла, воплотившегося в человеке. «Различные исследования тела, о гармонии которого мы постоянно возвещаем и которое самому человеку совершенно неизвестно, пишутся нами, чтобы рассмотреть по божественному вдохновению соединения не органов, а соединения неизмеримых деяний Творца, назначению которых мы удивляемся» [Везалий 1974: 22]. Доводы в пользу того, что анатомия иллюстративна к божественной гармонии, обнаруживаются в Библии (например, в стихах Псалмопевца (138: 13–14) к Господу: «Ибо ты устроил внутренности мои и соткал меня во чреве матери моей. Славлю Тебя, потому что я дивно устроен») и высказываются не только учеными, но и художниками (многие из которых, начиная с эпохи Возрождения, интересовались и занимались практической анатомией наряду с учеными-медиками [Sirasi 1997; Wolf-Heidegger, Cetto 1967; Rupp 1990: 263–287]).

Теологические доводы в защиту анатомических исследований подкрепляются нравоучительными аргументами. Начиная с XVI в. искусство врачевания (ars medica) и анатомия особенно видятся отраслями нравственной философии, дающей ключ к пониманию физиологических, но также и моральных особенностей человеческой природы. В напоминание слов апостола Павла, призывавшего паству помнить не только о душе, но и о теле, ученые-медики пропагандируют анатомию в качестве необходимого условия самосовершенствования. Знание телесной организации дает знание о несогласии в движениях ума и сердца, разума и чувств, открывая путь к добродетели самообладания. Анатомический интерес к телу оправдывается при этом опять же теологически. «Если мы оказываем честь какой-нибудь вещи, – рассуждает Яков Милих, врач и близкий друг Филиппа Меланхтона, в своем сочинении об ars medica, – то тем самым мы признаем, что она содержит божественное благо, ибо, как говорит Аристотель, достойное чести, τιµάω есть нечто божественное»[62].

Схоластическая дидактика анатомических исследований остается в этом смысле неизменной до конца XVIII в.[63], но ее эвристический контекст постепенно меняется уже ко времени Петра. Наряду со свидетельствами, призванными продемонстрировать внешнюю и внутреннюю гармонию человеческого тела, медицина всегда так или иначе имела дело со случаями врожденных и приобретенных уродств – деформациями суставов и костей после переломов, разросшимися опухолями и кистами и иными случаями, потребовавшими в конечном счете каких-то иных объяснений, нежели привычных утверждений о «безошибочности» антропологического замысла. Наглядность телесных девиаций была сильным аргументом в переносе научного внимания с «само собой разумеющегося» и повторяющегося к чрезвычайному и уникальному[64]. В Европе изучению телесной патологии способствовала существовавшая уже с эпохи Возрождения традиция музейных Wunderkammern – собраний природных диковинок, включавших, в частности, образцы органических и анатомических уродств [Schlosser 1978; Lugli 1983; Origin of Museums 1985; Bredekamp 2000]. Купленная Петром в 1717 г. коллекция Рюйша, ставшая украшением санкт-петербургской Кунсткамеры, была примером той же вундеркаммерной традиции. Рюйш не просто собирал изготовленные им анатомические препараты, но целенаправленно превращал их в эмблематические артефакты, создавая из черепов, костей и телесных органов аллегорические композиции. Голландский ученый не был чужд традиционных напоминаний о смерти и тщете земного (vanitas mundi, memento mori), но не ограничивался только ими [Hansen 1996: 668–669][65]. Органические аномалии и искусственное сочетание телесно несочитаемого (в «древообразных» объектах, составленных из разрозненных частей детских скелетов, высушенных и покрытых лаком кровеносных сосудов, почечных камней, в соединении органов разных тел, например руки ребенка, держащей сердце взрослого человека, и т. д.), скорее, напротив, разрушали привычную идеографику смерти и создавали иллюзию неизбывного многообразия и трансформативности мира, доверяющего свои тайны просвещенному уму[66]. Создавая свою коллекцию и издавая ее описания [Museum anatomicum Ruyschianum 1691, 1721, 1737; Ruysch 1724 (это издание предваряется посвятительным панегириком Рюйша Петру); Ruysch 1728], Рюйш комментировал ее стихотворными и прозаическими афоризмами, контаминирующими просветительскую и теологическую дидактику: демонстрируемое предстает невероятным или пусть даже монструозным, но для современников Рюйша сутью этой монструозности было не устрашение, а потрясение очевидным (такова, собственно, этимология и самих слов, обозначающих в греч. и лат. языках «чудесное» и «ужасное»: греч. «thauma» и импортируемое при Петре в Россию лат. «monstrum» [Смирнов 1910: 374] указывают не столько на предметный, сколько на эмоциональный референт – то, что удивляет своим видом[67]).


Рис. 1. Портрет Ф. Рюйша


В собственно научном плане Рюйша интересовали практические задачи консервации трупов, а также особенности кровообращения и строения сосудов. Получив образование в Лейдене, Рюйш был вдохновлен техникой работавшего там же Яна Сваммердама – ученого-натуралиста, изготовившего в 1667 г. первый анатомический препарат с использованием жидкого воска для заполнения полости кровеносных сосудов. Рюйш усовершенствовал инъекционную технику Сваммердама, добившись возможности заполнять окрашенным отвердевающим составом чрезвычайно мелкие сосуды (например, артерии надкостницы слуховых косточек). Остроумным изобретением Рюйша в этой работе было применение личинок некоторых насекомых, питающихся мягкими тканями органов тела и оставляющих нетронутыми более твердые для них сосудистые оболочки [Радзюн 1996: 154]. Помимо кровеносных сосудов, специальным объектом анатомических интересов Рюйша служили дети и новорожденные: из более чем 600 каталогизированных экспонатов, имевшихся в «кабинете Рюйша», по меньшей мере треть составляли препарированные фрагменты детских тел – руки, ноги и особенно головы, снабженные при этом дополнительными украшавшими их деталями – тонкими батистовыми рукавчиками и кружевными манжетами [Hansen 1996: 672]. В какой-то мере неравнодушие к «детской теме», вероятно, объясняется служебным положением Рюйша, возглавлявшего с 1672 г. акушерскую службу Амстердама и имевшего доступ к анатомированию мертворожденных и умерших младенцев, но не исключено, что он вкладывал в эти экспонаты и особый эмблематический смысл – едва ли случайно, что на заказанной им Яну ван Неку картине («Анатомия профессора Фредерика Рюйша», 1683) анатом изображен над трупом мертворожденного ребенка приподнимающим двумя пальцами пуповину, соединяющую младенца с лежащей на столе плацентой, а мальчик в правом углу картины (искусствоведы опознают в нем сына ученого) держит скульптурно собранный детский скелет[68]. Тело младенца, в отличие от тела взрослого человека, в глазах Рюйша, быть может, с большей силой обнаруживало поразительность Божественного замысла в его целомудренной и первооформленной чистоте.

Каким бы, впрочем, ни был аллегорический и собственно научный смысл, вкладывавшийся в свою работу голландским анатомом[69], демонстрируемые им анатомические экспонаты вызывали не только «туристический» интерес у любопытствующих посетителей (прославивших «кабинет Рюйша» как «восьмое чудо света»)[70], но и специальный интерес ученых и философов, интересовавшихся проблемами эмбриологии и, в частности, тератологии. В конце XVI – начале XVII в. эти проблемы ставятся как взаимосвязанные: обсуждение происхождения, развития и изменений человеческого организма обязывает к ретроспекции, призванной объяснить «первоначала» соматической нормы, а также вероятность ее искажения в телесной и (или) умственной патологии.


Рис. 2. Иллюстрация к анатомическому «Тезаурусу» Ф. Рюйша. Гравюра К. Гейзенберга


Ко времени знакомства Рюйша и Петра научные дискуссии, касавшиеся происхождения человеческих уродств, были представлены двумя основными теориями. Сторонники одной из них (получившей позже название «преформизма») были убеждены в изначальной (собственно божественной) «предобразованности» человеческого зародыша, а значит, и заложенных в нем уродств. Вопрос, который обсуждался преформистами специально, состоял в том, предопределено ли развитие плода уже в яичнике (так думали «овисты») или в сперматозоиде («анимакулисты»). С преформистами спорили сторонники «эпигенетического» объяснения, полагавшие, что пренатальные изменения в процессе внутриутробного развития изначально непредсказуемы: человеческий плод может изменить свое развитие в сторону патологии, если зародыш испытывает те или иные внешние воздействия[71]. Примером такого воздействия называлось, в частности, воображение матери, вынашивающей ребенка, возможные последствия испуга в период беременности, различного рода аффекты и т. д. Именитый современник Рюйша французский академик Николай Мальбранш настаивал в «Разысканиях истины» (1-е изд. – 1673 г.) на решающем значении воображения матери в формировании телесных девиаций[72]. О независимости внутриутробного развития плода от божественной «предобразованности» зародыша писал еще один знаменитый современник Рюйша и (соотечественник) Мальбранша, анатом Гийом Лами. В своих «Разговорах об анатомии» (1675) Лами не только отвергал идею «преобразованности», но и выражал сомнение в абсолютности самой антропологической нормы и превосходстве человека в сравнении с животными: перед лицом Природы, рассуждал Лами, все ее создания заслуживают восхищения. Игра природы (lusus naturae) распространяется на всех[73].

Знакомство с коллекцией Рюйша исключительно впечатлило Петра: возвратившись из первого путешествия в Европу, Петр начинает создавать собственную коллекцию анатомических экспонатов. Первые из них были куплены уже в Амстердаме: «несколько уродов и анатомических препаратов, в главной оного города аптеке собранных» [Беляев 1800: 4]. Первое время они хранились в Москве [Рихтер 1820: 35], а затем были перевезены в новооснованную столицу и размещены в Летнем дворце Петра. В 1717 г. за 30 тысяч гульденов (10 тыс. рублей)[74] была приобретена коллекция Рюйша, выставленная в 1718 г. в доме адмиралтейств-советника А. В. Кикина (казненного за причастность к побегу царевича Алексея за границу). Тогда же было заложено (и в 1728 г. выстроено) специальное здание Кунсткамеры в тогдашнем центре Санкт-Петербурга – на Стрелке Васильевского острова (проект архитекторов И. Маттарнови, Н. Гербеля, Г. Киавери и М. Земцова)[75]. Публично обнародованный указ Петра делал музей бесплатным, и более того – его посетителей надлежало «приучать, потчевать и угощать» [Рассказы 1891: № 34]. При посещении Кунсткамеры посетителям предлагали «кофе и цукерброды», закуски и венгерское вино (Иоганну Шумахеру, хранителю коллекций, на это отпускалось 40 рублей в год [Подлинные анекдоты о Петре Великом 1830: № 27]).


Рис. 3. Иллюстрация к анатомическому «Тезаурусу» Ф. Рюйша. Гравюра К. Гейзенберга


В ряду событий петровского правления создание коллекции анатомических диковинок сопутствует мероприятиям, подчеркивавшим в глазах современников значение, отводившееся Петром медицинскому дискурсу. На фоне этих мероприятий – учреждение медицинских школ, госпиталей, аптек – идеология петровского правления утверждается как небезразличная к риторике здоровья/болезни и репрезентирующей ее телесности. Эстетика телесности становится атрибутом импортируемого искусства (например, публичной демонстрации обнаженного тела в выставленных в Летнем саду статуях [Андросов 1989: 44–58], появлению светской портретной живописи) и административных мер вроде бритья бороды и замены традиционной русской одежды – европейской, непривычно «обнажившей» в глазах современников человеческое тело. Экспонирование анатомических курьезов в стенах Кунсткамеры дополняет – и гротескно оттеняет – инициированное петровским правлением «открытие телесных форм» в русской культуре (по выражению Джеймса Биллингтона [Биллингтон 2001: 232]). Характерно, что еще задолго до открытия Кунсткамеры зрелищем, продемонстрировавшим неравнодушие власти к телесным аномалиям, стала поразившая современников своим размахом свадьба карликов, устроенная Петром в 1710 г. в Петербурге.

В царском указе 19 августа 1710 г. предписывалось «всех карлов, живущих в Москве в домах боярских и других ближних людей, собрав всех, выслать из Москвы в Петербург, сего августа дня, а в тот отпуск, в тех домах в которых живут, сделать к тому дню на них, карлов, платье: на мужеский пол кафтанье и камзолы нарядные, цветные с позументами золотыми и пуговицами медными, золотыми, и шпаги, и портупеи, и шляпы, и чулки, и башмаки немецкие добрые; на девический пол верхнее и исподнее немецкое платье, и фантажи, и всякое приличное добро, уборы, и в том взять тех домов с стряпчих скази»[76]. Два с лишним месяца спустя в Петербурге было собрано около 80 карликов для участия в свадьбе герцога Курляндского Фридриха-Вильгельма и племянницы Петра, дочери царя Иоанна V, Анны (будущей императрицы Анны Иоанновны). Свадебное торжество было двойным – одновременно со свадьбой именитых новобрачных справлялась свадьба карликов, описание которой оставили многие современники [Curtiss 1974: 30–36]. Присутствовавший на свадьбе датский посланник в Петербурге Юст Юль свидетельствует о размахе события, напоминающего своими нарочитыми сюрпризами описанный Петронием «Пир Тримальхиона»: «1710 года 12 ноября дня – выпито было семнадцать заздравных чаш, из коих каждая приветствовалась тринадцатью пушечными выстрелами. <…> По окончании обеда в залу внесли два пирога; один поставили на стол, за которым сидел я, другой – к новобрачным. Когда пироги взрезали, в каждом из них оказалось по карлице. Обе были затянуты во французское платье и имели самую модную высокую прическу. Та, что лежала в пироге на столе новобрачных, поднялась на ноги и, стоя на пироге, сказала по-русски речь в стихах. Декламировала она так же смело, как самая привычная и лучшая актриса. Затем, вылезши из пирога, она начала здороваться с новобрачными и с прочими лицами, сидевшими за столом. Другую карлицу царь сам перенес и поставил на стол к молодым[77]. Тут раздались звуки менуэта, и карлицы весьма изящно исполнили для новобрачных этот танец на обеденном столе. Каждая из них была ростом с локоть. После трапезы сожгли фейерверк, установленный на плотах на Неве» [Русский быт 1914: 85]. На следующий день, 13 ноября, состоялась сама свадьба: процессия в составе новобрачных, Петра, царской свиты, дипкорпуса и кортежа из карликов прошествовала к церкви. Карлики «были одеты в одежды разнообразных цветов: карлики в светло-голубые или розовые французские кафтаны, с треугольными шляпами на головах и при шпагах, а карлицы в белых платьях с розовыми лентами». «Вслед за карликами, – отмечает далее мемуарист, – шло множество сторонних зрителей». Свадьба завершилась грандиозным пиром во дворце князя Меншикова на Васильевском острове и танцами: «Карлы очень весело танцевали русского, часов до одиннадцати. Какие тут были прыжки, кривлянья и гримасы, вообразить себе нельзя! Все гости, в особенности же Царь, не могли довольно тем навеселиться и, смотря на коверканье и ужимки этих 72-х уродцев, хохотал до упаду. У иного были коротенькие ножки и высокий горб, у другого – большое брюхо, у третьего – ноги кривые и вывернутые, как у барской собаки, или огромная голова, или кривой рот и длинные уши, или маленькие глазки и расплывшее от жира лицо и так далее» [Русский быт 1914: 101, 102].


Рис. 4. Гравюра из анатомического словаря Рюйша


В идее использовать карликов для публичного увеселения Петр не был, конечно, новатором. Образ карлика-шута был традиционным для европейской культуры[78] и не был в новинку в России (показательно, что в указе Петра речь идет о карлах, «живущих в Москве в домах боярских»). Представление в Петербурге поражало современников грандиозным размахом и эстетическим антуражем, воспроизводящим атрибуты европейской цивилизованности. Однако самой примечательной деталью этого пышного мероприятия была не эстетика (типологически характерная для эпохи барокко вообще [Морозов 1971: 58–59]), а этика – тот факт, что происходящее было свадьбой. Стремление Петра получить от карликов потомство было недвусмысленным и демонстративным[79]. Надежды, однако, оказались тщетными: в 1713 г. карлица умерла при родах вместе с ребенком. Интересу к проблеме наследственности Петр остается верен и позже; в знаменитом указе 1718 г., обязывавшем привозить в столицу тератологические «экспонаты», теоретические сложности в объяснении телесных аномалий не только предполагаются, но и прямо акцентируются, причем сам указ прочитывается как демонстративный вызов «невежам» – ревнителям традиционного объяснения: «Понеже известно есть, что как в человеческой породе, так в зверской и птичьей случается, что родятся монстра, т. е. уроды, которые всегда во всех государствах собираются для диковинки, чего для перед несколькими летами уже указ сказан, чтоб такие приносили, обещая платить за оные, которых несколько уже и принесено, а именно: два младенца, каждый о двух головах, два, которые срослись телами. Однакож в таком великом государстве может более быть, но таят невежы, чая, что такие уроды родятся от действа диявольского, чему быть невозможно, ибо един Творец всея твари Бог, а не диявол, которому ни над каким созданием власти нет; но от повреждения внутреннего, также от страха и мнения матерняго во время бремени, как тому есть многие примеры: чего испужается мать, такие знаки на дитяти бывают; также, когда ушибется или больна будет, и проч.» [ПСЗРИ 1830: № 3159][80].

В контексте традиционной русской культуры высказанное в указе объяснение уродств, повторяющее в общих чертах «имагинативное» объяснение Мальбранша и усвоенное Петром, скорее всего, от Рюйша, противоречило прежде всего «народно-религиозной» точке зрения. Даже для читателя XIX в. не возникало вопроса, почему, например, в «Сказке о царе Салтане» А. С. Пушкина (1831) царь, узнавший о рождении у него невиданного монстра («Родила царица в ночь / Не то сына, не то дочь; / Не мышонка, не лягушку, / А неведому зверюшку» [Пушкин 1937–1949: 508. Т. 3. Кн. 1]), повелевает казнить его вместе со своею женой – намек на то, что царевна наставила царю рога, в данном случае только буквализует фольклорное убеждение в том, что мать, родившая урода, вольно или невольно согрешила с чертом (позвала его по имени, поддалась «дьявольскому наваждению», допустила, чтобы черт унес настоящего ребенка и подложил ей подменыша и т. д.) [Афанасьев 1994 (репринт изд. 1868 г.): 414; Мазалова 2001: 96, 148–149]. Простонародная медицина требовала или, во всяком случае, молчаливо допускала убивать уродов при рождении вплоть до конца XIX в. На фоне этой традиции указ об уродах декларирует не столько научную, сколько идеологическую стратегию. Даже притом что Петр был, несомненно, в курсе научных дискуссий о происхождении и развитии человека, причины настойчивости, с какой Петр пропагандировал свои научно-медицинские и, в частности, тератологические пристрастия, стоит искать не в сфере науки[81], а в том образе правления, который Петр сознательно конструировал. Семантика телесности, анатомической экзотики и эпистемологического «курьеза» играет в этом конструировании замечательно существенную, но в определенном смысле элементарную роль: на протяжении всего своего правления – и чем дальше, тем сильнее – Петр позиционирует себя как властителя, наделенного «демиургическими» функциями, стоящего у «причин и начал» создаваемого им мира.

При всем познавательном энтузиазме Петра его действия говорят о нем прежде всего как о властителе, проводящем целенаправленную идеологическую стратегию. Современники Петра согласны в своих воспоминаниях об исключительном любопытстве царя – стремлении решать многоразличные вопросы, не имевшие, казалось бы, к нему непосредственного отношения. В области медицины это стремление простирается от стоматологии до хирургии, от фармакопеи до бальзамирования. В 1724 г. Петр берет в руки скальпель с не меньшей охотой, чем двадцатью годами раньше: дневник Берхгольца позволяет судить, как это пугало окружение царя: «Герцогиня Мекленбургская (Екатерина Ивановна, племянница Петра. – К. Б.) находится в большом страхе, что император скоро примется за ее больную ногу: известно, что он считает себя великим хирургом и охотно сам берется за всякого рода операции над больными. Так, в прошлом году он собственноручно и вполне удачно сделал <…> большую операцию в паху, причем пациент был в смертельном страхе, потому что операцию эту представляли ему весьма опасною» [Берхгольц 1860: 101]. Петр любил лечить других и любил лечиться сам[82], при этом его интересовала не только практика, но и теория – не только методы врачевания, но также причины болезней и смертей. Закономерно, что сама история отечественной патологоанатомии и, в частности, судебно-медицинской экспертизы берет институциональное начало также в эпоху Петра: «Воинский Артикул» 1714 г. предписал приглашать врачей при разрешении судом вопросов, требующих специальных медицинских познаний; «Воинский устав» 1716 г. обязывал врачей-анатомов протоколировать обстоятельства смерти, «дабы доподлинно узнать, отчего оная приключилась»; с 1722 г. анатомическому вскрытию законодательно подвергались умершие в госпиталях (изданием соответствующего закона Россия опередила большинство европейских стран) [Палкин 1959: 34][83]. О том, какое значение Петр придавал посмертному вскрытию, свидетельствует, в частности, его письмо, касающееся смертельной болезни лейб-медика Арескина. 2 декабря 1718 г. Петр пишет коменданту Петрозаводска полковнику В. Геннину: «Письмо <…> в котором ты пишешь, что доктор Арескин уже кончаеца, о котором мы зело сожалеем, и ежели (о чем боже сохрани) жизнь ево уже прекратилась, то объяви доктору Поликалу, дабы ево распорол и осмотрел внутренне члены, какою он болезнию был болен и не дано ль ему какой отравы. И, осмотря, к нам пишите. А потом и тело ево отправьте сюды, в Санкт-Питербурх»[84].

Остается гадать, насколько Петр был искренен в своих религиозных чувствах, но пиетета к мертвым телам он явно не испытывал. Судя по анекдоту в сборнике, составленном сыном работавшего при Петре наставника в токарном деле А. К. Нартова, А. А. Нартовым, религиозные табу не сдерживали любопытствующего монарха даже в виду святых мощей. Нартов рассказывает, как во время посещении новгородского собора Святой Софии у Петра завязалась беседа с сопровождавшим его графом Я. Д. Брюсом – просвещенным сподвижником царя, прославившимся ученостью (и приобретшим позднее фольклорную репутацию чародея). Петр спросил Брюса о причинах нетленности хранящихся в соборе мощей: «Но как Брюс относил сие к климату, к свойствам земли, в которой прежде погребены были, к бальзамированию телес и к воздержанию жизни, к сухоядению или пощению, то Петр Великий, приступая наконец к мощам святого Никиты, архиепископа новгородского, открыл их, поднял их из раки, посадил, развел руки, паки сложив их, положил, потом спросил: „Что скажешь теперь, Яков Данилович? От чего сие происходит, что сгибы костей так движутся, яко бы у живого, и не разрушаются, и что вид лица, аки бы недавно скончавшегося?“. Граф Брюс, увидя чудо сие, весьма удивился и в изумлении ответил: „Не знаю сего, а ведаю то, что Бог всемогущ и премудр“. На сие государь сказал ему: „Сему-то верю и я и вижу, что светские науки далеко еще отстоят от таинственного познания величества Творца, которого молю, да вразумит меня по духу. Телесное, Яков Данилович, так привязано к плотскому, что трудно из сего выдраться“»[85]. По контексту процитированного анекдота речь Петра не лишена православного благочестия (оттеняя тем самым безбожную аргументацию Брюса), но нужно представить, в каком месте и при каких обстоятельствах она произносится. Мощи святого, бестрепетно взятые Петром из святой раки, демонстрируются в качестве анатомического препарата, схожего с экспонатами в коллекции Рюйша: труп поражает качеством консервации, позволяющей сдвигать его в сидячее положение, проверять на гибкость и прочность. Причины, препятствующие разложению «экспонируемого» тела, очевидно загадочны, но уже поэтому заслуживают объяснения, хотя бы оно и лежало за пределами «светских наук»[86], при этом слова Петра, «молящего» Творца «вразумить его по духу», звучат как травестийный парафраз к «мольбе» Ювенала о здравии тела и разума (тем более что mens оригинала допустимо переводить не только как «разум», но и как «дух») из известной ему X сатиры.

Суждения царя на предмет останков святого Никиты не были случайностью. Так, документально известно, что в 1709 г., будучи в Киеве, Петр отправляет своего неоднократно упоминавшегося выше лейб-медика Роберта Арескина для экспертизы захоронений Киево-Печерской лавры. Проблема нетленности мощей продолжает интересовать Петра и позже. В 1723 г. Синод под несомненным нажимом императора рассматривает два дела, посвященные освидетельствованию мощей святых. Одно из них касалось некоей телесной реликвии, привезенной с Востока и хранившейся у секретаря Монастырского приказа Макара Беляева, второе – обнаружения захоронения в стене Солигаличского монастыря двух гробов с нетленными мощами монахов, почитавшимися в качестве местных святынь. По мнению О. Г. Агеевой, проинтерпретировавшей принятые Синодом решения по этим делам, уже сам факт административного синодального освидетельствования (духовной инквизиции) мощей святых достаточно демонстрировал готовность власти поставить под сомнение традиционные институты святости. Освидетельствование по первому делу показало, что заморская святыня была не частью человеческого тела, но слоновой костью. Решение Синода было при этом беспрецедентным: ложная святыня должна была стать предметом специального трактата и экспонироваться в синодальной Кунсткамере. Постановление по второму делу также отказывало в признании святости новооткрытых мощей и законности их почитания, хотя факт их нетленности и не отрицался. Вопреки традиционным православным воззрениям на святость нетленных тел, решение Синода обязывало православных к тому, чтобы считаться не с авторитетом предания, но с авторитетом власти, санкционирующей почитание тех или иных мощей в качестве святыни. Нетленность монашеских тел, обнаруженных в Солигаличском монастыре, не свидетельствовала об их святости по причине неизвестности имен умерших монахов. Значение имени и, соответственно, санкционированная властью репутация его носителя декларировались, таким образом, как условие более важное для православного вероисповедания, чем факт нетленности тела [Агеева 1999: 317–318]. Но более того, феномен нетленности получал свое объяснение не в качестве религиозного чуда, но как задача для научного, «экспертного» разрешения, явление, обязанное своим возникновением то ли сознательной фальсификации, то ли особенностям природной консервации и (или) патолого-анатомического бальзамирования[87].

Джон Перри, английский инженер и ученик Ньютона, проведший в России почти четырнадцать лет и часто общавшийся с Петром, поражался в своих мемуарах поразительной склонности русского царя вникать в «смысл и причины» любых мелочей (reason and causes of… minutes things). To же впечатление Петр произвел на герцога Луи де Рувруа Сен-Симона, неоднократно видевшего царя во время его шестинедельного пребывания в Париже весной 1717 г. (во время этого пребывания Петр, помимо прочего, торопится посетить анатомический театр французского анатома Ж. Г. Дюверне и присутствует на операции знаменитого в то время английского окулиста Д. Т. Вулхауза по удалению катаракты). Английский посол в России Чарльз Уитворт позже охарактеризует Петра как властителя, достигшего едва ли не «универсального знания» («aquired almost an universal knowledge») [Crafcraft 1991: 235]. «Универсальное знание» сродни демиургическому. В глазах дипломатического окружения и своих подданных Петр последовательно выставлял себя в роли «прародителя», творящего «из ничего» (мотив, который будет особенно активно повторяться в панегирической литературе [Riasanovsky 1985: 25–34; Nicolosi 2002: 41–58]), и благосклонно принимал свидетельства того, что эта роль усвоена. Канцлер Г. И. Головкин в торжественной речи по случаю титулования Петра императором создал риторический образ, в котором демиургическое представало равно природным и социальным, биологическим и историческим: «Единыя вашими неусыпными трудами и руковождениями мы, вернии подданные, из тмы неведения на феатр славы всего сета, и тако рещи, из небытия в бытия произведены и во общество политичных народов присовокуплении» (курсив мой. – К. Б.) [Панегирическая литература 1979: 29–30]. Петр не упускал случая для театрализации подобной риторики. После убедительной работы Ричарда Уортмана, проследившего историю церемониальных «сценариев» в репрезентации власти в России, исключительная роль, которую отводил Петр своему «демиургическому» образу, предстает еще более очевидной. Петр, как отмечает Уортман, фактически разрушил церемониальную традицию, репрезентировавшую верховную власть в терминах преемственности. В отличие от своих предшественников, Петр демонстрировал себя «как основателя России, героя, отдаленного от прошлого, casus sui, отца самому себе» [Уортман 2002: 76]. Публичные церемониалы были для Петра манифестацией власти, выражавшей себя принципиально антитетическим к существующей традиции образом. «Создавая новые традиции, церемонии открывали путь к преобразованиям» [Уортман 2002: 81]. Хотя в своих наблюдениях Уортман ограничивается преимущественно парадной стороной инсценирования Петром собственной власти, следует добавить, что шокировавшая современников новизна петровского правления проявлялась не только в придворных торжествах и публичных триумфах, но и в более рядовых и «повседневных» нововведениях монарха (вроде проведения маскарада в Вербное воскресенье или богохульно пародирующих крестный ход «Всешутейших и всепьянейших соборов»). В ряду этих нововведений основание Кунсткамеры и покупка анатомической коллекции Рюйша также служили сценарию, репрезентирующему власть Петра как силу, креативную к настоящему, но разрушительную к прошлому, – неудивительно, что шоковый эффект, вызываемый тератологическим собранием Кунсткамеры, будет прочитываться позднее как релевантный «шоковому эффекту» самого петровского правления[88].

Церемониальность, с которой было обставлено создание Академии наук, позволяет, как показал в недавней работе Майкл Гордин, увидеть мотивирующую ее стратегию – перенесение в Россию европейской цивилизации и создание принципиально «новой» культурной действительности [Гордин 1999: 238–258; Gordin 2000: 1–32]. Строительство медицинских учреждений осуществляется не менее церемониально – не случайно, к примеру, что при возглавленной Бидлоо Госпитальной школе организуется театр, на сцене которого получают свое воплощение политически значимые «государственные аллегории»: «Освобождение Ливонии и Ингерманландии», «Торжество мира православного», «Царство мира» и другие образцы «светской политико-просветительской и панегирической литературы Петра» [Демин 1974: 28–29]. Не менее красноречивым является и тот факт, что один из островов, входивших в территорию новой столицы, в 1714 г. именным указом Петра передавался в распоряжение ведомства архиатра и стал называться Аптекарским [Ганичев 1967]. В 1715 г. Петр присутствует при торжественной закладке зданий Генерального сухопутного и адмиралтейского госпиталя. По плану (реализацию которого прервала смерть Петра) новый госпиталь должен был стать одним из наиболее внушительных архитектурных ансамблей Санкт-Петербурга. Петр поручил строительство госпиталя Доменико Трезини, однако собственноручно вносил изменения в его чертежи, предполагавшие воздвижение двух связанных между собой зданий по берегам Большой и Малой Невы с двумя анатомическими театрами по краям и церковью посредине [Самойлов 1997: 29–30 (реконструкция проекта И. И. Лисаевич)]. Помпезный проект не был доведен до конца, но и без него итоги деятельности Петра в медицинском строительстве впечатляют: 10 крупных госпиталей (в Москве, Санкт-Петербурге, Кронштадте, Ревеле, Казани, Астрахани), 500 лазаретов, более двадцати аптек (в Москве – 8, в Санкт-Петербурге – 3), открытие лечебных минеральных источников (карельские и олонецкие конгезерские воды, терские «теплицы св. Петра» на Северном Кавказе, полюстровские «железные» воды в Санкт-Петербурге) [Самойлов 1997: 32, 35].

Институализация медицины и популяризация медицинского знания происходит при Петре параллельно формированию инокультурных поведенческих норм. Напечатанное «повелением царского величества» компилятивное руководство «Юности честное зерцало, или Показание к житейскому обхождению» (с 1717 по 1723 г. книга была переиздана четырежды общим тиражом 2480 экз. [Луппов 1973: 103]) может служить примером идеологии, совмещающей административную «заботу о теле» молодых дворян с заботой об их образе мысли. Телесное контролируется наряду с социальным, или, говоря языком петровского времени, наряду с «политическим» (словом, входящим при Петре в русский язык в двух значениях – наука об управлении государством и обходительность, умение себя вести [Словарь Академии Российской 1822: Стб. 1430; Черных 1993: 52]). Упоминание мемуариста о «Политике» Аристотеля и сатире Ювенала, привлекших внимание Петра во время его путешествия по Европе, вполне соответствует с этой точки зрения тому образу петровского правления, каким оно сложилось к 1720-м гг., а процитированное в тех же мемуарах рассуждение Петра о том, в чем, по его мнению, состоит «лучшая политика честных людей» («прилежным и честным быть»), оказывается содержательно связывающим тексты Аристотеля, Ювенала и «Юности честное зерцало». Идея, допускающая в данном случае такую связь, – идея этического оправдания власти, с одной стороны, и единства властного контроля над телом и разумом – с другой (так, уже у Аристотеля («Политика». II, 11): «Во всяком живом существе прежде всего можно усмотреть власть господскую и политическую»).

Медицинские реформы Петра, подытоженные утверждением в 1721 г. Медицинской канцелярии [Палкин 1974: 63–66], адекватны к репрезентации как указанного оправдания, так и указанного контроля. Вверяя себе демиургическое право изменять общество, Петр представал перед современниками в роли властителя, дерзающего «корректировать» саму Природу, не случайно уподобляясь ими алхимику [Baehr 2001: 157] и чудесному врачевателю [Беспятых 1991: 258]. Принятый в 1718 г. акт, а в 1722 г. закон о престолонаследии отменит традиционный для допетровской России принцип старшинства и предоставит Петру непосредственное право решать вопросы не только о назначении своего преемника, но и о том, кто из возможных претендентов физически и умственно полноценен. Выбор императора декларируется отныне как социальный и «евгенический», оправдывая нововведения не только в сфере идеологического, но и биологического целесообразия[89].

Петр остается верен интересу к медицине, анатомическим курьезам и к тому, что можно было бы назвать сегодня генетическим экспериментированием, до конца своих дней. Анатомическое собрание Кунсткамеры не только пополняется, но и активно рекламируется приезжающим в Петербург иностранцам [Пташицкий 1879: и 271 след.]. Состав инъекций, которым пользовался Рюйш для консервации трупов, ученый сообщил Петру вместе с продажей своей коллекции, но просил, по-видимому, не разглашать его рецепта. Неизвестно, пользовался ли сам Петр этим составом в своих анатомических занятиях, но свое обещание Рюйшу он, во всяком случае, сдержал. Судить об этом можно по переписке, которая в 1717–1718 гг. велась лейб-медиком Петра I Арескиным с французским анатомом Ж. Г. Дюверне-старшим на предмет заказанных Петром восковых моделей анатомических препаратов. Заказ касался, помимо прочего, изготовления из цветного воска модели открытого черепа с находящейся внутри ее моделью мозга. Дюверне писал, что для выполнения этой работы ему необходимы хорошо сохранившиеся трупы, а соответственно, необходимо знать секрет их консервации, которым владеет Петр. Просьбу Дюверне сообщить ему рецепт Рюйша Петр, однако, так и не удовлетворил [Княжецкая 1981: 93–94][90]. (Дюверне, впрочем, модели сделал и позднее передал их приехавшему в Париж И. Д. Шумахеру.) Помимо устроенной свадьбы карликов, Петр опекает и женит привезенного им из Франции великана Николая, или Буржуа (посмертно пополнившего коллекцию анатомических экспонатов Кунсткамеры)[91], селит в здании Кунсткамеры живых «монструмов» Якова, Степана и Фому[92] – и во всех этих случаях «провоцирует» не только «творимое» им общество, но и саму природу, призванную не к воспроизведению уже известного, а к созданию еще небывалого. Расположение Кунсткамеры в центре новой столицы, а значит и нового государства кажется в этом смысле особенно символичным.

Идея музея, хранящего в себе экзотические курьезы, созвучна креационистской, демиургической стратегии петровского правления. О роли анатомических исследований в реализации этой идеи, с точки зрения самого Петра, достаточно свидетельствует уже то, что в обсуждавшейся им архитектурной планировке Кунсткамеры центральное место в проекте здания отводилось именно анатомическому театру. Над анатомическим театром должна была разместиться обсерватория; в западном крыле – библиотека, а в восточном – собственно Кунсткамера, объединявшая анатомические препараты, археологические и геологические находки, ботанические и зоологические коллекции [Петр I и Голландия 1996: 19]. Построенное в 1728 г. здание Кунсткамеры только отчасти воплощает первоначальный замысел, а тератологическое собрание стало представляться «эмоционально» доминирующим звеном самой музейной коллекции[93], но не менее важно учитывать, что, помимо уродов, бо́льшую часть анатомической экспозиции и при Петре, и позже составляли экспонаты, репрезентировавшие не патологию, а норму. Экспозиционный «лейтмотив» анатомического собрания – семантика природы, «игры Натуры» (lusus naturae) и рождения нового. По описи 1800 г., в Кунсткамере хранилось 98 «мужеских» и 66 «женских детородных членов», а также 106 «зародов и поносков» (эмбрионов), выставленных так, чтобы продемонстрировать «детородие и постепенное возвращение семени от самого зачатия до рождения младенца». Подавляющее же количество экспонатов представляло отдельные части человеческого тела [Беляев 1800: 31–33, 35. Отд. 2].

Радикализм немыслимого для традиционной русской культуры отношения к телесности, выразившийся в анатомическом собрании Кунсткамеры, найдет свою авторизацию еще в одном событии эпохи Петра – в создании знаменитой (в частности, благодаря рассказу Тынянова) «восковой персоны» – подвижного манекена, анатомически «дублирующего» тело и лицо императора (руки и ноги восковой фигуры крепятся на шарнирах, позволяющих придавать им любое положение, парик сделан из волос самого Петра). История необычного для своего времени скульптурного портрета не прояснена окончательно до сих пор, но важно подчеркнуть, что первые опыты по его изготовлению были предприняты уже при жизни и, несомненно, с одобрения Петра. Помимо хранящейся сегодня в Эрмитаже восковой фигуры в полный рост (по алебастровой маске, снятой с покойного императора его любимым скульптуром – Растрелли), известен и другой, поясной вариант восковой фигуры – бюст, сделанный в 1719 г. и, по легенде, подаренный кардиналу Оттобони в награду за хлопоты по отправке в Россию античной статуи Венеры. По свидетельству Ф. В. Берхгольца, еще один бюст Петра, «сделанный из особого рода гипса и окрашенный металлической краской», был подарен в 1724 г. герцогу Голштинскому [Архипов, Раскин 1964: 25; Калязина, Комелова 1990: № 74].

За год до своей смерти, в 1724 г., император устроил торжественные похороны мужа умершей в 1713 г. при родах карлицы – карла Якима Волкова. Как и в 1710 г., процессия из нескольких десятков карликов прошествовала по столице. Карликов, одетых в траурное платье, на этот раз сопровождали высоченные гвардейцы – великорослые гиганты, еще более подчеркивавшие гротеск происходящего: шествие крошечных людей, мерно двигавшихся за катафалком с крошечным гробом, обитым малиновым бархатом с серебряным позументом [Белозерова 2001: 149][94]. После смерти Петра таких зрелищ в России уже не будет. Анатомическое собрание Кунсткамеры остается, однако, тем, что по-прежнему репрезентирует «демиургическую» эмблематику петровского правления. Не исключено, кстати сказать, что ревниво оберегавшийся Петром рецепт Рюйша был, как предположила Линдси Хьюз, использован для сохранения тела самого Петра после его смерти. Тело Петра было выставлено для церемониального прощания и находилось в открытом гробу более месяца, что, конечно, было бы невозможно без предварительного бальзамирования [Hughes 2001: 263][95]. Замечательно, что даже в этом – посмертном – «деянии Петра» современникам был продемонстрирован вызов предшествующему православному обычаю похорон (должных совершаться не позднее чем на третий день после смерти) и положено начало новой традиции, окончательно выразившейся через двести лет в кремлевском Мавзолее.

Путешествовавший по России в 1734 г. ученый швед Карл Рейнхольд Берк, описывая в своих путевых заметках собрание Кунсткамеры как не имеющее себе равных в мире, замечает, что «более всего шума вокруг препаратов, показывающих развитие человеческого плода. Начиная с трехнедельного возраста от момента зачатия и до рождения младенца на свет» [Берк 1997: 194]. О популярности Кунсткамеры среди городской публики говорят и такие косвенные свидетельства, как, например, объявление, помещенное 24 ноября 1737 г. в газете «Санкт-Петербургские ведомости»: «Для известия охотникам до анатомии объявляется чрез сие, что обыкновенные публичные демонстрации на анатомическом театре в Императорской академии наук, при нынешнем способном времени года, по-прежнему учреждены». Судя по тому же объявлению, «охотникам до анатомии» предлагались не просто демонстрации, но и объясняющий их комментарий – «чего ради доктор и профессор Вейтбрехт нынешнего числа по полудни в третьем часу первую лекцию начал, и оные по понедельникам, средам и пятницам так долго продолжать будет, как то состояние способных к тому тел допустит» [Санкт-Петербургские ведомости 1737: 770][96]. Некоторые анатомические экспонаты Кунсткамеры станут со временем темой городского фольклора. О его бытовании упомянет, между прочим, автор первого каталога Кунсткамеры, изданного в 1800 г., унтер-библиотекарь Осип Беляев: в ряду описываемых предметов музея – «голова небольшого мальчика, с коей череп снят, и мозг с мозговою его объемлющей сорочкою и множеством простирающихся по нем тончайших нерв оставлен в естественном его виде и положении. Искусство, с каковым лицо головки и все сплетение мозговых жилок подделано, есть такое таинство, которое одному только Руйшу открыть в совершенстве природа благоволила. Головка сия известна ныне публике под названием головы одной девицы красавицы 15 лет, о которой плетутся разные басни и нелепости. Каким образом превращение сие случилось, – заключает автор, – поистине недоумеваю» [Беляев 1800: 31–32. Отд. 2. (курсив автора)].

Ближайшие преемники Петра не разделяли медицинских пристрастий царя-реформатора, но инерция заложенных им преобразований была, как показало время, достаточно сильной, чтобы процесс европеизации России был необратим также и в сфере медицины, и в частности анатомии. Последствия петровских нововведений выразились, однако, не только в институционально-научном, но и более общем – идеологическом и культурном – плане. Кунсткамерная коллекция Петра надолго связала саму репутацию анатомии с именем российского императора. Само проявление интереса к «вундеркаммерному» коллекционированию будет отныне восприниматься как идеологический знак традиции, «объединяющей» монарха-преобразователя и его наследников. Посещение Кунсткамеры напоминает о Петре и обязывает венценосных посетителей к символическим приношениям. «Императрица Анна Иоанновна, – сообщает в 1772 г. „Письмовник“ Н. Курганова, – удостоила сие место своим посещением и подарила оному многие искусством сделанные вещи. <…> Блаженной и вечной памяти Елисавета Петровна определила в Академическом регламенте в год по 2000 рублей для приумножения библиотеки и кунсткамеры» [Курганов 1793: Ч. 2, 194]. В 1770-е гг. собственным собранием природных, и в частности анатомических, раритетов будет гордиться фаворит Екатерины II князь Г. Г. Орлов. В сохранившейся описи «натуральной» коллекции князя перечисляются «монстры младенческие, птицы, звери, пресмыкающиеся, рыбы, лягушки, скорпионы, черви, летучие мыши, фрукты и цветы»[97]. Сама Екатерина приобретает для Кунсткамеры в 1765 г. коллекцию анатомических препаратов берлинского анатома Н. И. Либеркюна[98]. Император Павел, болезненно подчеркивающий свою легитимную преемственность с Петром I, также не позабыл торжественно посетить и облагодетельствовать Кунсткамеру [Беляев 1800: 3 и след. Отд. 2]. И при Павле, и позже собрание Кунсткамеры продолжало напоминать о том, что сама сфера научного, и в частности медицинского, знания получила при Петре статус демонстративно властного знания. Петр узаконил институциональный контекст интеллектуальной практики, отводивший медицине символически знаковую роль в риторике и идеографии его правления. Репутация медицинской науки изначально формируется с оглядкой на власть, а ее институциональное место (в стенах Кунсткамеры, Академии наук, университете) в ряду других областей научного знания определяется не универсалистскими претензиями просвещенного Знания[99], а универсализмом Власти, которая таким знанием уже обладает. Неудивительно, что и в истории отечественной науки медицинский дискурс предстает в несравнимо большей степени идеологизированным, чем в Европе, где формирование самой науки как специального института в существенной мере определяется ее декларативной (пусть и мнимой) «деидеологизацией» [Emergence of Science 1976]. Импорт медицинского знания в Россию привел к большей зависимости медицины от власти, но при этом и к большей связанности ее с теми составными атрибутами идеологии, от которых европейская наука была законодательно изолирована, – с политикой, религией и правом.

44

 Пекарский цитирует анонимную брошюру «Relation von dem gegenwartigen Zustande des Moscowitischen Reichs», изданную во Франкфурте в 1706 г. По мнению Пекарского, в написании этой книжки (послужившей впоследствии источником многочисленных европейских сочинений о России) участвовал один из сподвижников Петра, «учено-литературный агент русского правительства» барон Генрих фон Гюйссен.

45

 «Кто есть царь и кто тиран, хощеши ли знати, / Аристотеля книги потщися читати. / Он разнствие обою сие полагает: / Царь подданным прибытков ищет и желает, / Тиран паки прижитий всяко ищет себе, / О гражданстей ни мало печален потребе» и т. д. [Симеон Полоцкий 1953: 15–16]. О карьере Симеона Полоцкого при дворе Алексея Михайловича и его роли в интеллектуальном окружении Софьи см.: [Флоровский 1937: 75–78, 80–81].

46

 Список «Политики» значился в конфискованной библиотеке фаворита царевны Софьи Василия Голицына, влияние которого на юного Петра не подлежит сомнению [Hughes 1990: 170].

47

 «Занеже Аристотель о утверждении царств и о прочей всей политике лепо и совершенно рассуждает» [Крижанич 1865: 17]. См. также: [Крижанич 1965].

48

 В афористическом прочтении стих Ювенала перефразировался и допускал различное прочтение уже в Античности: [Juvenal 1962: 487 (примеры из Петрония (88), Сенеки (Письма 10, 4), Горация (Песни I: 31, 17–19))]. В европейской литературе, предшествующей эпохе Петра, X сатира, по мнению Винклера, пользовалась наибольшей известностью [Juvenal in English 2001: XLIV]. Джон Локк в «Мыслях о воспитании» (1693) сочтет интересующую нас строку из X сатиры за «полное описание счастливого состояния в этом мире» [Локк 1988: 412]. В 1749 г. под заглавием «Тщета человеческих желаний» («The Vanity of Human Wishes») ее переложит Сэмюэл Джонсон. См. также комментарий Джона Фергюссона к изд.: [Juvenal 1979: 254–255, 275].

49

 См. также: [Звонарева 1988: 244]

50

 Пекарский пересказывает историю посещения Петром Рюйша по сочинению голландского историка Я. Схельтемы [Scheltema 1817–1819], используя, возможно, французский перевод [Scheltema 1842: 127]. Позднее его повторят С. М. Соловьев в «Истории России» («В кабинете Рюйша он так увлекся, что поцеловал отлично приготовленный труп ребенка, который улыбался как живой») [Соловьев 1991: 535. Т. 13/14] и В. О. Ключевский в «Лекциях» («Увидев в <…> анатомическом кабинете превосходно препарированный труп ребенка, который улыбался как живой, не утерпел и поцеловал его») [Ключевский 1958: 24]. По мнению ряда исследователей, знакомство Петра с Рюйшем и посещение его кабинета относится к 1698 г. Схельтема, однако, относит начало многократных визитов Петра к Рюйшу к осени 1697 г. О том же косвенным образом свидетельствуют приходо-расходные документы Великого посольства, согласно которым уже на первой неделе 1698 г. «дохтору Рюйшу, который казал анатомию» были поднесены в дар соболя: «пара в 10 руб., две пары по 8 руб.» [Богословский 1946: 174, 295]. Благодаря Соловьеву и Ключевскому, а также появлению русского перевода А. С. Лацинского [Схельтема 1916: 211], сцена с Петром, целующим бальзамированный труп ребенка, станет популярной в исторической беллетристике: в «Восковой персоне» Ю. Тынянова (в первом издании романа: 1931), в «Петре Первом» А. Н. Толстого. Аркадий Блюмбаум, проследивший историю этого сюжета, отмечает его дискурсивную связь еще с одним «некрофилическим» сюжетом – о Петре, целующем отрубленную голову красавицы Марии Гамильтон [Блюмбаум 2001: 165–166, примеч. 55]. Стоит добавить, что голова Гамильтон была заспиртована и до 1780-х гг. хранилась среди анатомических экспонатов Кунсткамеры [Семевский 1883: 261–264].

51

 О спорном вкладе Бургаве в клиническую медицину и физиологию (в частности, о разработанной им ятрохимической концепции в объяснении физиологических явлений) см.: [Lindeboom 1968; Beukers 1987/1988: 139–152]. Авторитет Бургаве у современников был во всяком случае исключительно велик, а лекции ученого привлекали в Лейден визитеров со всей Европы: [Smith 1999: 421–461]. В 1730 г. Бургаве было предложено место архиатра Российской империи, но ученый предпочел остаться в Голландии. См.: Бекасова А. В. Academia Lugduno Batava Libertatis и Россия (из истории русско-голландских научных связей в XVIII в.).

52

 Жан Меерман, автор книги «Discours sur le premier voyage de Pierre le Grand principalement en Hollande» (Paris, 1812), пересказывает тот же анекдот с характерным дополнением: «Увидев вдруг, что некоторые из его русских спутников почувствовали отвращение к такому противному предмету, он приказал каждому из них зубами оторвать по мускулу от этого мертвого тела и посоветовал им постараться приучить себя к таким вещам, которые могли бы совершенно некстати казаться им противными» (цит. по русскому переводу в: [Веневитинов 1897: 136]).

53

 В «Подлинных анекдотах о Петре Великом, слышанных из уст знатных особ в Москве и Санкт-Петербурге» (1785) профессор словесности и поэзии Санкт-Петербургской академии наук Якоб Штелин (1709–1785) пересказывает (со слов кухмистра царя Я. Фельтена) историю с удалением зуба у жены камердинера царя А. П. Полубоярова, наказавшего тем самым свою супругу за распутное поведение [Stählin 1785: 206 ff]. На одной из гравюр Даниеля Ходовецкого, приложенных к этому изданию, Петр изображен в роли стоматолога, вырывающего зуб у галантной дамы. А. О. Корнилович, автор любопытных статей о Петре, публиковавшихся в 1824–1825 гг. в альманахе «Русская старина», утверждал, что в «Музеуме императорской Академии наук» «еще и теперь хранится» «целый мешок зубов, вырванных самим государем» [Корнилович 1857: 163]. В настоящее время в собрании Кунсткамеры имеется коробка с зубами, удаленными Петром у разных лиц, а в мемориальном собрании Кабинета Петра Великого – принадлежавшие царю стоматологические инструменты [Петр и Голландия 1996: 157. Ил. 239, 265].

54

 Первые ученики Госпитальной школы, которую возглавил голландец Николай Бидлоо, пользовались составленным им «Наставлением для изучающих хирургию в анатомическом театре» – вероятно, самым первым учебным пособием по анатомированию, появившимся в России. О роли Бидлоо в истории отечественной медицины: [История Московского военного госпиталя 1907: 69–160; Верхратский 1970: 86 и след.; Оборин 1979: 375–480].

55

 Об Арескине: [Лебедева 1983: 98–105]. В первый год своей поездки за границу Петр призвал на русскую службу 57 врачей, среди которых преобладали немцы, французы (по 14 человек) и голландцы (12). К концу петровского правления в Россию приехали около 150 иностранных медиков [Самойлов 1997: 26]. Об иностранцах, приехавших в Россию в ходе петровского правления, и в частности о врачах: [Ковригина 1998: 232–296. Cross 1997].

56

 О мифе как о дискурсе с «неопределенной степенью достоверности» (на античном материале) см.: [Панченко 1988. Ч. 1: 168; 1988. Ч. 2: 382–383].

57

 Ср.: [Camporesi 1988: 3–24].

58

 Свидетельства о знакомстве русских с европейской анатомией в допетровское время редки и не меняют общей картины: [Лахтин 1906; Богоявленский 1970; Кузьмин 1973; Schmidt-Voigt 1980; Гаврюшин 1988: 220–228]. Первым русским врачом-анатомом следует считать, по-видимому, Петра Посникова (1676–1716), посланного в 1692 г. в Падуанский университет «для совершения свободных наук» [Цветаев 1896: 23]. В это же время заимствуется и само слово «анатомия»: [Смирнов 1910: 9; Ivachnova, Ivachnov 2000: 33]. Распространение термина в XVIII в. экстенсивно: [Неустроев 1898: 17; Dietze 1997: 18].

59

 Интерпретация анатомирования как наказания не чужда, конечно, и для европейской общественной мысли: [Linebaugh 1975: 72–73; Spierenburg 1978: 68 ff.; Forbes 1981: 490–491].

60

 Неизвестно, каким было это «анатомирование», но шесть дней спустя Жуков умер [Голикова 1957: 186].

61

 Репутация Кунсткамеры как демонического места сохранится надолго. В художественной литературе XX в. о ней вспомнят Д. С. Мережковский в романе «Петр и Алексей» (1905) и Ю. Тынянов в «Восковой персоне» (1931) [Gasiorowska 1979: 46–48, 112–113].

62

 Цит. по: [Фейербах 1995: 372].

63

 См., напр.: [О познании Творца по анатомии 1760: 471–478].

64

 В научно-медицинском контексте существенную роль в этом переносе сыграл трактат французского хирурга Амбруаза Паре (Paré) «О монстрах и диковинках» («Des Monstres et Prodiges», 1573). Подробно: [Wilson 1993; Daston, Park 1998]. См. также статьи в сб.: [At the Borders of the Human 1999].

65

 По мнению А. М. Лейендейк, дидактический пафос Рюйша вполне традиционен и ограничен моралью «memento mori» [Лейендейк 1998: 114–126].

66

 К интерпретации анатомических сюжетов Рюйша: [Luyendijk-Elshout 1970; 121–126; Purcell, Gould 1992: 30; Hansen 1996: 670, 673–676]. Мег Спилет видит в экспонатах Рюйша не только «отрицание смерти», но и латентную эротику – символику сексуальности и репродукции [Spilleth 1995: 29–32, 35], Мартин Кемп – «красоту „невинных“, умерших преждевременно» [Kemp 1999: 34]. О возрождении традиции «анатомического искусства» в современной культуре см.: [Dijck 2001: 99–126]. Герой этой статьи – немецкий анатом Гюнтер фон Хагенс, разработавший способ консервации трупов методом химической «пластинации», допускающей их последующую «скульптурную» обработку и создание впечатляющих телесных фантасмагорий (о выставке Хагенса «Миры тела» см. на сайте: www.bodyworlds.com).

67

 В католической традиции истолкование этимологической связи monstrum с monstrare, «показывать», подразумевало ее контекстуальную интерпретацию у Августина в значении «божественно демонстративного», дающее знать о воле Господа. Позднее это понимание вызвало герменевтический пересмотр самой этимологии, связавшей monstrum не с monstrare, а с monere – «предупреждать, предостерегать» [Huet 1993: 6]. О традиции балаганных увеселений, включавшей демонстрацию уродств, см.: [Semonin 1996: 69–81].

68

 Во время посещения Петром Амстердама картина ван Нека находилась в Анатомическом театре (в здании Весов на площади Ниуве-Маркт) и, несомненно, была известна Петру [Петр и Голландия 1996: 92. Ил. 108. Комментарий Й. Дриссена]. В настоящее время картина находится в Амстердамском историческом музее.

69

 Так, напр., В. И. Вернадский в своих «Очерках по истории естествознания в России», отдавая должное Рюйшу, оценивал его как «анатома, собиравшего всякие анатомические „курьезы“, не понимавшего ясно, но верившего – и в общем правильно – в их значение для [науки]» [Вернадский 1988: 150].

70

 Джузеппе Ольми считает возможным говорить даже о специфическом «вундеркаммерном туризме» (Wunderkammer-Tourismus), существовавшем в это время в Европе: [Olmi 1993: 189–192].

71

 Подробно: [Pinto-Correia 1997]. Истоки полемики восходят к Античности: [Balss 1923: 319–325].

72

 Ко времени приезда Петра в Голландию вышло уже четыре издания трактата. В 1721 г. вышло седьмое издание (Каnn С. Malebranche // Biographisch-Bibliographisches Kirchenlexicon. В своей «имагинативной теории» Мальбранш следовал известной и уже сложившейся к его времени традиции; о ней см.: [Roodenburg 1988: 701–716; Bondeson 1997: 144–169]. В конце 1720-х гг. эта традиция подвергнется резкой критике английского медика Джеймса Аугустуса Блонделя в дискуссии с Дэниэлем Тернером. Блондель отрицал роль воображения матери и настаивал на поиске природных закономерностей в формировании плода [Blondel 1737]. Анализ полемики, принявшей публичный характер: [Wilson 1992: 63–85]. «Имагинативная теория» останется, впрочем, популярной надолго. В 1810 г. читателям «Вестника Европы» предлагалось рассуждение на тему «Причина уродливости рождающихся зависит ли от воображения матери?» [Вестник Европы 1810: 185–193], анонимный автор которого отвечает на вынесенный им в заглавие вопрос утвердительно. См. также: [Ballantine 1904; Huet 1993]; примеры литературной репрезентации: [Wilson 2002: 1–25 (с обширной библиографией)].

73

 Французская публикация «Разговоров» в 1675 г. не обошлась без обвинений Лами в богохульстве. Об этих обвинениях см. в авторском предисловии к брюссельскому изданию 1679: [Lamy 1679]. В 1685 г. вышло третье – парижское – издание. О Лами в контексте европейской науки эпохи Петра: [Roger 1963].

74

 Рюйш жалел, что продешевил [Голиков 1788: 283, примеч.]. Обзор купленного Петром собрания: [Гинзбург 1953: 263–305; Mann 1961: 174–178; Радзюн 1988: 82–87]. Помимо коллекции Рюйша, Петр купил также зоологическую коллекцию амстердамского натуралиста и аптекаря Альберта Себы [Станюкович 1953: 36].

75

 О начале строительства Кунсткамеры спорят. Возможно, что первый камень в основание здания был положен в 1719 г.: [Липман 1945: 9].

76

 Цит. по: [Шубинский 1888].

77

 Трюк с карликами, спрятанными в огромных пирогах, Петр повторит еще раз – на празднике в честь своего сына. На этот раз в пирогах были два голых карлика – мужчина и женщина, которые, после того как пироги были разрезаны, начали «раскланиваться друг с другом» [Записки о Петре Великом 1872: 1370].

78

 См., напр., главу о карликах в: [Gould, Pyle 1896], а также статьи в сб.: [Freakery 1996]. Роль шута нередко сочеталась с ролью слуги: среди картин Д. Веласкеса две изображают карликов, состоявших на службе у испанского принца Бальтазара Карлоса («El bufon don Sebastian de Morra», «El bufon Calabacillo» (ок. 1643) в музее Прадо, Мадрид).

79

 См. напр., воспоминания секретаря английского посольства в Петербурге Ф. Уэбера в сб.: [Russia under Western Eyes 1971: 159].

80

 См. также: [Пекарский 1861: 53–59].

81

 К этой позиции, хотя и с оговорками, склоняется Энтони Анемоун: [Anemone 2000: 590–592, 596].

82

 Но «лекарства его были, – недоумевает почтенный советский историк, цитируя бумаги Петра, – по большей части довольно странные: царь, например, „принимал лекарство, мокрицы и черви живые истолча“» [Мавродин 1988: 90].

83

 См. впрочем: [Самищенко 1998]. Автор этого учебника для юридических вузов вполне патриотично отвергает «мнение о том, что судебная медицина, как отрасль медицины служащая правосудию, появилась в России только во времена Петра Первого». Разумеется, что «признаки ее постепенного становления в соответствии с требованиями развития общества появились уже в далекие допетровские времена»: таковы, по его мнению, примеры освидетельствования в 1577 г. трупа жены Ивана Грозного доктором Бромелиусом с целью установления причин ее смерти и даже классификация телесных повреждений по степени тяжести в «Русской правде».

84

 Цит. по: [Анисимов 1989: 63–64].

85

 [Нартов 1891: 89–90, № 137]. Атрибуция «Рассказов о Петре» Андрею Андреевичу Нартову, а не его отцу Андрею Константиновичу была недавно доказательно аргументирована П. А. Кротовым на основе источниковедческого и палеографического анализа обнаруженной им рукописи 1780-х гг. [Нартов 2001: 7–34]. В составе этой наиболее ранней редакции «Рассказов» цитируемый анекдот отсутствует, но это не мешает считать его содержательно достоверным в плане восприятия Петра его ближайшими современниками.

86

 Евгений Анисимов, комментирующий эту сцену, справедливо подчеркивает рационалистическое своеобразие петровского «богословия», но, как кажется, чрезмерно утрирует его фатализм: «Петр явно идентифицировал понятие бога, высшего существа, с роком и судьбой» [Анисимов 1989: 48]. О религиозных настроениях Петра см.: [Cracraft 1971: 2–22]. Задолго до посещения Петром Софийского собора в Новгороде об удивительной сохранности оберегаемых в нем мощей написал путешествовавший по России в 1578 г. датчанин Якоб Ульфельдт. Со слов своих русских информантов Ульфельдт несколько загадочно сообщал, что «ныне в Новгороде <…> можно увидеть <…> тела умерших, похороненные много лет тому назад, но нисколько не тронутые тлением, у них снова поднимается голова, шея, грудь, плечи, руки» [Ульфельдт 2002: 308]. (Мощи святого Никиты были торжественно открыты в Софийском соборе за двадцать лет до этого, в 1558 г.)

87

 В европейской культуре того же времени об интересе к бальзамированию свидетельствуют романы аббата А. Ф. Прево «Мемуары знатного человека» (1728) и особенно «Английский философ, или История Кливленда» (первый том вышел в 1731 г.). В «Истории Кливленда» Прево описывает не только процесс бальзамирования, но и те сложности, с которыми приходилось сталкиваться его современникам, намеревавшимся захоронить останки покойного вдали от места смерти. (Этой теме посвящена статья: [Favre 1973].) Проблемами сохранения мертвого тела тогда же задается французский академик, историк искусств и романист граф Анн Клод Филипп де Кейлюс (1692–1765) в трактате «О бальзамировании трупов».

88

 Полтора века спустя после основания Кунсткамеры Д. И. Писарев, рецензируя работу Пекарского «Наука и литература в России при Петре Великом», будет особенно возмущаться демонстративным интересом русского царя к уродам и, в частности, его самодурным поведением в анатомическом театре в Лейдене, где он заставил своих брезгливых спутников разрывать мускулы трупа зубами [Писарев 1955: 83, 91]. Автор монографии о Кунсткамере, написанной в советские годы в период «борьбы с космополитизмом», оценивает интерес Петра к анатомическим девиациям также негативно – потому что интерес этот связан с Западом: «Повышенный интерес к монстрам, или уродам, был заимствован Петром I из-за границы. <…> Петр I также отдал дань этому нелепому увлечению» [Станюкович 1953: 42].

89

 Ср.: [Зазыкин 1924: 72–82; Уортман 2002: 99–100]. В оправдание акта о престолонаследии Феофан Прокопович составит обширное сочинение «Правда воли монаршей» с доказательствами прав Петра назначать себе преемника, ссылаясь на церковную и гражданскую историю.

90

 Рецепт Рюйша обнародовал в 1743 г. уехавший из России бывший лейб-медик Анны Иоанновны Иоганн Христоф Ригер в опубликованной им в Гааге книге «Introductio in notitiam rerum naturalium et arte factarum, quarum in medicina usus est». Рюйш применял как инъецирующий раствор, вводившийся в вены трупа, так и бальзамирующий (liquor balsamicus), в котором труп выдерживался с целью консервации и придания ему «эстетического» облика. В состав инъецирующего консерванта, изобретенного Рюйшем, входили тальк, белый воск, масло лаванды, какие-то красящие компоненты (киноварь). «Liquor balsamicus» изготовлялся на основе винного (или зернового) спирта, доведенного до температуры 75–80 °C, с добавлением черного перца (см.: [Cole 1944: 302–310]). Специально о Рюйше и его технике см.: [Fyfe 1802]. Не исключено, что Ригер узнал рецепт Рюйша от Шумахера, который ему благоволил и который мог знать об этом рецепте лично от Петра. Ригер, кстати сказать, прослыл интриганом (добившимся увольнения с поста архиатра преемника Арескина академика Лаврентия Блюментроста, чтобы занять его место) и плагиатором, не только разгласившим секрет Рюйша, но и перепечатавшим под своим именем исследование Блюментроста о железистых водах в Олонецкой губернии [Энциклопедический словарь 1899: 683–684].

91

 Рост Буржуа составлял 226,7 см. Петр сделал Буржуа гайдуком, а 22 февраля 1720 г. женил его на чухонке, которая, по некоторым сведениям, была еще более высокого роста, чем ее муж. Как и в случае с карликами, Петр тщетно ожидал от женатой им пары диковинного потомства [Беляев 1800, Отд. 1: 190; Беспятых 1991: 145, 225]. «Евгенические» надежды Петра чуть позже попытается воплотить в жизнь прусский король Фридрих II, так же как и русский монарх, не только отбиравший великанов для армии и формировавший из них особые батальоны (в трех из таких батальонов все солдаты были ростом выше 210 см, а рост некоторых превышал 220 см), но и пытавшийся найти для своих гигантских гвардейцев соответствующих им по росту супруг, чтобы получить от них экстраординарное потомство [Carlyle 1901: 10]. Как и в случае с Петром, надежды Фридриха не сбылись.

92

 Об оторопи, которую они наводили на посетителей, см.: [Берхгольц 1857: 153–154]. Один из живых «монструмов» – Фома Игнатьев был 126 см ростом и имел на руках и ногах вместо пальцев по два клешневидных отростка.

93

 См., напр., уже упоминавшуюся выше содержательную, но отчасти дезориентирующую статью: Anemone A. The Monsters of Peter: The Culture of St. Petersburg Kunstkamera in the Eighteenth Century: [Anemone 2000].

94

 Автор этой статьи всерьез предполагает, что интерес Петра к «столь странным увеселениям» не исключает двоякого объяснения: «возможно, это была попытка понять совершенно иной мир, мир другого измерения чисто в физическом смысле», а возможно, «император, со свойственным ему своеобразным демократизмом, пытался дать шанс всем россиянам утвердить себя в контексте реформаторских веяний той эпохи» [Белозерова 2001: 150]. Интерес «к миру другого измерения чисто в физическом смысле» оказывается, таким образом, в глазах современного исследователя еще и «политически корректным». Ср., впрочем: [Tomson 1997].

95

 Следует учитывать, конечно, что Петр умер 28 января и сохранению тела от разложения мог способствовать холод. Гравированное изображение прощальной залы, в которой был выставлен гроб с телом Петра: [Алексеева 1990: 164–165]. Как бы то ни было, ко времени захоронения (10 марта) тело Петра было в плачевном состоянии. Прусский посланник Густав фон Мардефельд сообщал, что труп покойного императора «позеленел и течет», а императрица, ежедневно посещавшая траурную залу, «вдыхает в себя много вредного испарения и подвергает опасности свое здоровье» [Дипломатические документы 1875: 261].

96

 В историю отечественной медицины Вейтбрехт войдет произведенными в Кунсткамере и снискавшими европейскую известность исследованиями по анатомии связок [Weitbrecht 1742], а также физиологии сосудов (Вейтбрехт первым в истории физиологии стал рассматривать циркуляцию крови в сосудах с учетом сократительной функции сосудистой стенки). После смерти Вейтбрехта (1747) в 1749 г. на русском языке будет издано его же «Краткое введение в анатомию» (перевод с лат. А. П. Протасова. СПб.). О Вейтбрехте: [Baer 1900: 132].

97

 ААН. Ф. 3. Оп. 3. № 331. Л. 376 (цит. по: [Кулябко, Бешенковский 1975: 95].) Позднее по просьбе кн. Е. Р. Дашковой эта коллекция была передана Академии наук.

98

 В настоящее время хранится в Музее персональных коллекций анатомов в Российской Военно-медицинской академии в Санкт-Петербурге.

99

 Среди примеров изобразительной риторизации такого знания показательна гравюра, предваряющая анатомический атлас Кульма (Tabulae Anatomicae Io. Ad. Culmi, 1732): просветительский идеал равенства анатомии в ряду других «свободных наук» предстает здесь в образе прекрасной женщины-Мудрости, указывающей одной рукой на книги в кабинете ученого, а другой – на подготовленный к вскрытию женский труп, лежащий на анатомическом столе. «Просвещение» риторизуется при этом непосредственно – изображением окна, освещающего книги и тело, и женской фигурой, распахивающей перед зрителем гравюры «передний занавес» всей сцены.

Врачи, пациенты, читатели. Патографические тексты русской культуры

Подняться наверх