Читать книгу Одегон – 03,14 - Лариса Харахинова - Страница 13

Песнь о билингве

Оглавление

Впервые термин «билингв» Дашка услышала от англичанки, за глаза называемой Несси, на первом курсе университета. В начале года проводился тест на знание английского, и Дашкины показатели были настолько плачевны, что Несси после тестирования предрекла ей самый скорый вылет из универа. Со стаей таких же, как она. Но, в конце семестра, поставив чуть ли не единственный зачет автоматом, она спросила, заполняя зачетку:

– Вы кто по национальности?

– Я бурятка, – ответила Дашка.

– Вы билингв? – спросила она, повергнув её в замешательство. К стыду своему, Дашка не знала, что значит это слово, и потому её уши расслышали фразу как:

– «Вы пингвин»?

– Что? – переспросила она ошарашено, мгновенно представив себя толстым птахом на льдине, дрейфующей где-то в Антарктике.

– У Вас два родных языка? – пояснила она свой вопрос, – то есть, вы говорите на своем языке?

– До школы только на нем говорила, – ответила она, чувствуя пятками лёд.

– А читать-писать по-бурятски умеете? – продолжала Несси.

– Читать могу, – почти не соврала Дашка, краснея и чувствуя себя той глупой нелетающей птицей, что робко прячется в коробках и надеется, что никто не заставит её полететь ласточкой. То есть перевести какой-нибудь (только не газетный!) текст с бурятского. Но англичанка, к её облегчению, не стала требовать ничего подобного. Она сказала то, чему удивились все в группе:

– Знаете, у меня учились ваши земляки, и я заметила, но это исключительно мой личный опыт, что бурятам как-то необъяснимо легко дается английский язык. Я думаю, это потому, что вы билингвы. Хотя, если сравнивать с другими билингвами, у вас есть какая-то природная, как мне кажется, склонность к языкам. Это, конечно, не более чем мое личное наблюдение, но мой стаж более 20 лет.

Затем она спросила, с какого возраста Даша начала изучать русский язык.

– С первого класса, – ответила она, почти не соврав опять. Имея в виду изучение дисциплины «русский язык».

На самом деле, Дашке, как многим из её поколения, русский язык начал вводиться в обиход родителями, в возрасте 4–5 лет. Поначалу в виде заучивания стихов. Все из Пушкина, что она знала наизусть, кроме письма Татьяны, пожалуй, появилось в её памяти именно в этом возрасте.

Затем, около 5 лет, бабушка научила её читать, и наша Даша стала поглощать книги все свободное время. Был в одно время парадокс: она могла декламировать стихи и читать книжки перед детьми в садике, это был уже русскоязычный детсад, но разговаривать с ними она не могла. Бытового владения языком ещё не наработалось.

Зато она могла выразительно рассказать, как «Муря мглою не бакроет», и «У лука-мури дубзи лёный» – её всегда пленяли эти красивые слова, особенно «мглою» и «лёный», загадочно звучащие из дальнего далёка, непонятные, кроме «мури», от слова «муу» (который вполне вписывался в «смысловое содержание», как позже выяснилось, – ну да, ведь ясен же пень, что буря всегда «муря», коли мглою кроет вечное синее небо, и лук тоже – не лучше. А что такое «бакроет» или кто такая «дубзи», это так и осталось неразгаданной тайной детства).

И этот «муря», (то бишь «плохиш») и ему подобные, разрушая всю музыку сфер, опускали далекое небесное к земле, и позволяли трогать, ощупывать, мять и гладить слова, делая своими в доску – на полочке, где стояли Маршак, Барто и другие детские поэты. Проза пришла чуть позже, подмяв под себя детское воображение, а повседневный русский язык ещё позднее прокатился на своем могучем велике по гибким извилинам Дашкиного серого вещества, заполонив их, «догнав и перегнав» первый язык по массе слов и конкурируя с ним по объему полученной информации.

И в тот вечер, после зачета по инглишу, Дашка, обнаружив себя в качестве новоявленного билингва, образ которого навсегда запечатлелся в памяти пингвином, стала исследовать себя саму на двуязычие. И, поскольку её назвали «БИ-лингвом», она внутренне разделилась на двух, как минимум, индивидов, которые начали осмысливать этот новый термин, в отношении неё употребленный. И впервые задалась вопросом, какой из языков она может назвать действительно родным, если оба они, являясь основными для неё примерно поровну во времени, не являлись всеобъемлющими – ни один! И вообще, что такое родной язык в глобальном смысле:

1. Тот, который ты знаешь в совершенстве?

2. Тот, на котором думаешь?

3. Или тот, на котором твои предки говорили?

Первый Дашкин «Я-голос» начал уныло: «В совершенстве знать язык – удел гениев и поэтов, меня ж сия чаша миновала, увы». Второй «ТЫ-голос» добавил язвительно: «И думать – тоже не каждому дано, эта чаша тоже, похоже, мимо». И даже третий «ОН-голос» прорезался: «А про предков, – теоретически там может быть такое количество языков, что жизни не хватит изучить все. Вот если прабабка полячка была, так что теперь – польский учить?».

Голоса множились и продолжали обвинять и оправдываться, и договорились до того, что у Дашки вообще нет родного языка, – так-то! Поскольку язык раннего детства практически остановился на уровне 7 лет, и свободно изъясняться на нем на абстрактно-отвлеченные темы она не могла, а язык после 7 лет, на котором получалось образование, становился слишком дискретным для описания иррационального мироощущения детства или же для написания стихов.

Особенно мучило то, что стихи не получаются: с раннего детства могла она быстро и много рифмовать, все что угодно – как угодно, хоть по диагонали, хоть задом наперед, – но стихи не получались. Складывались куплеты, памфлеты, пародии, но не стихи. А хотелось. На каждом пустом листе, на каждой горизонтальной поверхности хотелось оставить бессмертные строки, от которых вскипает кровь и пылает душа. А не получалось. Пенять на отсутствие таланта – обидно. Пришлось, уже в сознательном возрасте, выстроить теоретическую базу под отговорку, что, дескать, этот язык, на котором пытаешься написать что-то эдакое сокровенное – увы, не до конца родная стихия. Бессознательная его часть лежит в младенческом сегменте памяти, где совсем другими словами описывался мир и отношение к нему. А поэзия ведь должна вызывать образы из бессознательного. Так и строчила Даша, сознавая, что «я поэт, зовусь Незнайка».

В итоге родным или, точнее, всеохватывающим получился некий гибрид из двух языков, визуально напоминающий мишень. Черная сердцевина и белые концентрические кольца вокруг. Белого пространства больше, но одно попадание в десятку весомее двух попаданий в пятерку. И это не только относительно поэзии. Таковой была сила слов, звучащих для Дашки на двух разных языках. Зато на белом поле она могла рисовать красками, а на черном, увы, только мелом.

И когда по этому поводу ей приходилось слышать «Ай-яй-яй!», «Тьфу!» или даже слово «манкурт», то, внутренне соглашаясь с первым, уворачиваясь от второго, на третий она обычно отвечала, что «бикультуральный билингв на фоне не самого культурного монолингва смотрится, как Одиссей с биноклем на бибике – на фоне хромого циклопа с лупой. А манкурт – это бедняга циклоп после общения его с Одиссеем».

А когда возникал вопрос – определись, кто на свете всех милее, кто ты, с кем ты – выбирай! – Дашка, будучи относительно скромным павлином в душе, тем не менее, начинала чувствовать себя неким буридановым пингвином, который в сто раз милее циклопа, и не решается (на морозе-то!) выдернуть из себя белые или черные перья свои, пытаясь стать полулысой чайкой или недощипанной вороной: «Лучше потренируюсь и – ласточкой, ласточкой…».

Одегон – 03,14

Подняться наверх