Читать книгу Сто дверей - Лена Барски - Страница 10
ОБРАЗ БЕРЛИНА. NICHTS
ОглавлениеИногда я пишу очерки о великих городах. Но не так как это делает экскурсовод или культуролог. Я описываю города такими, как я их почувствовала в одно мгновение, в которое там находилась: в стиле быстротекущего впечатления, мимолётного взгляда, поворота головы или запаха мокрых листьев, всплеска воды в фонтане и отблесков солнца, запутавшегося под колёсами машин.
Париж, например, я восприняла, как столицу печали. Когда я впервые посетила этот город, целую неделю лил дождь. Мы жили в небольшой гостинице недалеко от Галереи Лафайет. В крошечной комнатке стояли две кровати, разделённые узкой щелью окна от пола до потолка, выходящего в глухой внутренний дворик. Дождь шёл и шёл, изо дня в день.
Капли стекали по стеклу, за окном стояла серая мгла, я старалась туда не смотреть и всё равно чувствовала, как великая грусть поднимается из глубины моей души и беззвучно заливает меня, как вода. Вода текла отовсюду – снаружи и внутри, со стен и с потолка, сначала тихо и безлико, а потом всё сильнее и сильнее, превращаясь в мощный поток и заполняя собой каждый угол и каждую щель, – в неизвестность и в никуда. От неё не было спасения – без формы и состояния, она находилась одновременно здесь и где-то далеко. При этой мысли меня охватывала невероятная тоска.
В Лондоне, наоборот, я увидела множество стилей и эпох, которые сосуществовали вместе на одной территории, как вещи на чердаке столетнего дома, вырастившего несколько поколений. Ни одна из вещей, накопленных веками, не выбрасывается. Ни один из предметов мебели не покидает стен дома. Всё сносится на чердак и ставится туда, где ещё есть свободное место, без плана и структуры. Казалось, Лондон построили люди, которые не в состоянии с чем-либо расстаться и держатся за каждую вещь и каждую былинку, лелеют в ней тысячи воспоминаний и не помнят её практической цели.
Старое и новое сосуществует в Лондоне на одной территории, но не сливается друг с другом, а как-то странно делит одно и то же пространство. Как если бы этим пространством управляло сознание, которое боится отпускать или расставаться и для которого расставание с каждым образом или стилем подобно маленькой смерти. Отчего вся культура, весь ареал Лондона кажется основанным на отрицании смерти и проявляется в этом навязчивом накоплении артефактов и истории, и неспособности с ними расстаться, даже если они давно умерли. И это состояние я называю экстравагантной сложностью.
В отличие от экстравагантной сложности Лондона в Берлине царит своего рода обезоруживающая простота. Она возникает в результате тонкого баланса между разрушительными и созидательными тенденциями на грани прошлого и настоящего, старого и нового. Попадая в Берлин, ты отпускаешь всё, что не соответствует тебе настоящему и получаешь взамен то, что тебе в данный момент нужно. Но не более того.
Когда мы жили в Берлине, у нас была знакомая – коренная берлинка, в молодости хиппи, асоциалка, социалистка, коммунистка, феминистка, пофигистка и вообще очень своеобразная женщина. Звали её Вендла.
Говорила она на чистом берлинском диалекте – Da kamma nich meckan6 – имела хорошо подвешенный язык и ни на что не жаловалась. Намазывала губы красной матовой помадой frei Schnauze,7 моргала опухшими глазами, как фальшивыми бриллиантами, никогда не брила ноги и подмышки, одевалась в несколько слоёв летней и зимней одежды одновременно в самых невозможных сочетаниях цветов, летом носила тёплые шерстяные носки на фирменные тапки «Биркеншток», а в остальном не знала никакой косметики, кроме хозяйственного мыла.
Вендла любила ходить в гости, просиживала в гостях часами и никуда никогда не торопилась. Времени у неё было много, трудовых обязательств никаких, муж давно умер, а из родственников осталась одна только троюродная племянница, которая занималась искусством. Вот именно это искусство часто становилось темой наших разговоров, из чего я заключила, что Вендла, хоть и безработная, но не без некоторого шарма таинственного артистического прошлого или, на худой конец, специального образования.
Вендла никогда никого к себе домой не приглашала. Даже единственную троюродную племянницу. Встречалась с ней где угодно – на вернисажах, на остановках метро, у входа в супермаркет или на скамейке в парке. Но никогда у себя дома. Собственно, никто даже не знал, где она живёт и в каких условиях. Поговаривали, что квартира у неё завалена от пола до потолка дорогими сердцу предметами из всех периодов прошлой и настоящей жизни, реальной и подразумеваемой, своей и чужой. И она не могла ни с одним из них расстаться.
Однажды я попросила её позаниматься со мной немецким:
– Поговори со мной. Мне так этого не хватает.
Вендла как-то криво улыбнулась, но сразу не послала. Я подумала, что это плюс. А потом взяла и внезапно исчезла из нашей жизни. И я подумала, что это минус. Вскоре после этого мы переехали в Северно-Вестфальскую деревню JWD, janz weit draußen, у чёрта на куличках, как сказала бы на берлинском диалекте Вендла. И контакт оборвался. Ещё через несколько лет нас навестила её троюродная племянница, та самая, которая занималась искусством, и рассказала, что Вендла умерла. Умерла она, как и жила, в совершенном одиночестве в приюте для тех, у кого не осталось больше никаких иллюзий.
Умирая, в беспамятстве повторяла одно единственное слово: «Nichts». Ничто. Я представила себе, как она лежит на чужой кровати в комнате, стены которой выкрашены в безликий серый цвет, из носа её торчат трубки капельницы, монитор отсчитывает последние удары сердца, тепло медленно покидает тело. И без остановки повторяет: «Nichts». «Ничто», как пароль или заветное слово, связывающее её с душой Берлина. Nichts. Ничто. Пустота.
По своему географическому положению Берлин был первым большим городом на пути эмигрантов с Востока на Запад. Исторически сложилось, что именно в Берлине эмигранты делали свою первую остановку и проводили там несколько лет жизни в поисках других самих себя и нового образа жизни. Они оставляли за собой всё – имущество, социальную группу, которая говорила с ними на одном языке и разделяла их ценности, работу, семью и оказывались в Берлине практически ни с чем. Как если бы их раздели догола, или содрали кожу, или сократили до контуров. Так разнообразные человеческие судьбы оседают, как дорожная пыль, и превращаются в тень в этом городе. Бродят по широким улицам и проспектам в ожидании того, что будет.
Владимир Набоков, спасаясь от Октябрьской революции, прожил в Берлине с 1922 по 1937 год. Он зарабатывал на жизнь уроками английского языка и писал книги, которые публиковал в эмигрантских газетах и издательствах в Берлине, а также во Франции. Именно этот период его критики называют периодом первой эмиграции.
В романах и рассказах Набокова Берлин оставил свой ощутимый отпечаток, свою ни с чем не сравнимую атмосферу и аромат. «В этой заблудившейся русской провинции все друг друга знают».8 Или «Берлин. Скучный чужой город. И жить в нем дорого».9 «А вот теперь я – нищий. Застрял в самом неудачном из всех европейских городов, день-деньской, как тюря, сижу в конторе, вечером жую хлеб с колбасой в шофёрском кабаке. А было время…»10
Именно Набоков описывал жизнь соотечественников, которые приспосабливались к новым условиям и новым судьбам, как своего рода стыдный компромисс или сделку с совестью, которая хороша до тех пор, пока никто не видит. По прошествии какого-то времени, помыкавшись туда-сюда, некоторые из них начинали много и разнообразно трудиться, не брезгуя ничем и даже продавая собственную тень: профессора мыли тарелки в ресторанах или прислуживали в кафе. И «тогда в красных стёклах заката можно видеть, как медленно догорают огни и в них тлеет человеческий стыд».11
Иногда в осеннем воздухе Берлина можно почувствовать отголоски праздности и пустоты, о которой пишет Набоков. И понять пустоту, о которой, умирая, говорила Вендла. Эта пустота лишена лёгкости и окрылённости, тех, что делают неожиданно свалившееся на тебя огромное количество свободного времени привлекательным. Бездействие тяготит, а дела у тебя в этой новой жизни ещё не нашлось. И ты спрашиваешь: а найдётся ли оно вообще? Или, может быть, твоя жизнь на этом и закончилась? И какое оно, вообще, это дело?
Прошлая жизнь навязчиво доводится воспоминаниями до совершенства, начинает слепить глаза, просвечивает блестящим узором сквозь жёлтую темноту берлинских будней, день за днём. И ты мчишься по ночному городу, освещённому огнями, пытаясь наступить на собственную тень или поймать в ладонь воспоминания о лучших днях, и перед тобой всплывают лица, которые ты когда-то знала. Иногда воспоминаний так много, что ты больше не чувствуешь времени. Но по-прежнему чувствуешь боль. Или пустоту. От невозможности вернуться. И невозможности забыть.
И так проходит жизнь в Берлине. День за днём. Большие чёрные дома, изрешеченные пулями со времён Второй мировой войны, зияют незажившими ранами и кажутся призраками. В них можно зайти, там нет ни души, сквозь стены можно просунуть руку и пошевелить пальцами. Настоящее перетекает в прошлое и там пропадает. И это есть живая история.
И больше не нужно искать рая земного – ты уже там, где должна быть. Никому не нужно спасать заблудшие души, ты уже заблудилась. И не нужно ничего искать, ты всё уже знаешь. И некуда бежать – ты уже на самом дне глубокого колодца. Перед лицом пустоты.
И ты понимаешь, что по улицам Берлина ходят не люди. По этим широким улицам расхаживают наглухо заколоченные миры, неизвестные друг другу летающие объекты. Тебе негде остановиться, у тебя нет крова над головой, твой мир принадлежит только тебе, сделка совершена и безымянные тени пущены по миру. Тоска по прошлому мучает, и возможность ехать дальше будоражит ум.
Дороги назад нет. Вокруг – пустота. Nichts.
Образ Берлина.
6
Комар носа не подточит (нем.), свободный перевод.
7
Как бог на душу положит (нем.), свободный перевод.
8
Набоков В. Полное собрание рассказов / Владимир Набоков // – Санкт Петербург: Издательство АЗБУКА, 2019. – 859 с.
9
Там же.
10
Там же.
11
Там ж.