Читать книгу Истории для кино - Наталия Павловская - Страница 5
Кинороманы
Утесов
Песня длиною в жизнь
Глава первая
«Есть город, который я вижу во сне»
ОглавлениеМОСКВА, 23 АПРЕЛЯ 1965 ГОДА
Москва была еще не многоэтажная. Только семь сталинских высоток – МГУ, МИД и МПС, гостиницы «Ленинградская» и «Украина», дома на Котельнической набережной и площади Восстания – торчали, как памятники ушедшей эпохи. Москвичи считали их «вставными зубами», уродующими город. Так когда-то французы тоже на дух не принимали Эйфелеву башню. А потом творение Эйфеля стало неотъемлемым символом Парижа. Станут такими же символами Москвы и эти островерхие сооружения, но не сейчас, в шестьдесят пятом, а значительно позже.
Пока же на московских окраинах росли кварталы «черемушек» или «хрущоб» – убогих блочных пятиэтажек. Которые тогда новоселам казались вовсе не убожеством, а счастливейшим разрешением жилищной проблемы, подарившим тысячам москвичей их мечту – отдельную квартиру. С крохотными комнатками, низкими потолками, совмещенным санузлом, но – отдельную, свою, и это было счастье!
«Хрущобы» строились, а самого Хрущева уже не было. Вернее, еще жил-поживал Никита Сергеевич, но уже не всесильный Первый секретарь ЦК КПСС и Председатель Совета Министров СССР, а рядовой пенсионер, которого полгода назад съели – скушали, схрумкали и не подавились – верные друзья и ближайшие соратники.
Отставкой Хрущева закончилась великая политическая «оттепель», и начался грядущий «застой» под руководством Брежнева.
А в остальном, не считая высоток и «хрущоб», Москва оставалась прежней – старинный центр, Красная площадь, башни Кремля, мосты на Москвой-рекой. На вечерних слабоосвещенных улицах было много людей, но еще совсем мало машин. По одну сторону Большого Каменного моста на месте бывшего (и через тридцать лет – будущего) Храма Христа Спасителя пока еще размещался бассейн «Москва», а по другую – знаменитый «дом на набережной» с Театром эстрады.
Туда, в театр, мы еще придем, а пока заглянем в уже не менее знаменитый дом – жилищный кооператив Большого театра на Каретном ряду. В этом доме жили не только певцы и балеруны, но и многие известные деятели культуры других жанров.
Жил здесь и Леонид Осипович Утесов.
И сейчас в его квартире из шикарного прибалтийского приемника «Ригонда» звучит знакомая каждому советскому человеку песня «Дорогие мои москвичи» в исполнении дуэта Утесова и его дочери Эдит:
Затихает Москва, стали синими дали,
Ярко блещут кремлевских рубинов лучи.
День прошел, скоро ночь. Вы, наверно, устали,
Дорогие мои москвичи.
Можно песню окончить простыми словами,
Если эти простые слова горячи.
Я надеюсь, что мы еще встретимся с вами,
Дорогие мои москвичи!
Ну что сказать вам, москвичи, на прощанье?
Чем наградить мне вас за вниманье?
До свиданья, дорогие москвичи, доброй ночи,
Доброй вам ночи, вспоминайте нас…
Леонид Осипович – уже грузный, но еще крепкий, уже седеющий, но с еще молодыми глазами, – стоит посреди комнаты, тоскливо подчиняясь рукам шустрого портного, заканчивающего подгонку на нем нового костюма.
Перед старинным, карельской березы, трельяжем наносит последние косметические штрихи сорокалетняя и, увы, слегка увядающая красавица – дочь Дита.
В углу застыл с несколькими галстуками на согнутой руке все еще невероятно привлекательный, с латиноамериканскими жгучими глазами и усами, Алик – муж Диты, кинорежиссер-документалист Альберт Генденштейн.
А когда по домам вы отсюда пойдете,
Как же к вашим сердцам подберу я ключи,
Чтобы песней своей помогать вам в работе,
Дорогие мои москвичи?
Синей дымкой окутаны стройные здания,
Ярче блещут кремлевских рубинов лучи…
Ждут вас завтра дела, скоро ночь, до свидания,
Дорогие мои москвичи!
Утесов вдруг нервно вскрикивает:
– Дита, выключи кричалку, я уже слышал это произведение!
Рука Диты, подносящей щеточку к глазу, чуть вздрагивает: она знает, очень хорошо знает, от кого у отца эти дурацкие словечки: «кричалка» вместо радио, «чесалка» вместо расчески, «обалденочка» вместо водки… Но Дита ничем не выдает свое знание, а послушно встает, чтобы выключить приемник. Однако песня уже закончилась, и звучит голос диктора: «Конечно, песня „Дорогие мои москвичи“ дорога не только москвичам, но и всем советским людям, которые поздравляют всенародно любимого артиста Леонида Осиповича Утесова со славным юбилеем – семидесятилетием!»
Все верно, дожил. Семьдесят. Когда? Как столько лет пролетело? Не заметил. Просто жил, жил, жил – и дожил. А диктор по радио продолжает заливаться бессмысленным соловьем: «В этот радостный и знаменательный для каждого человека день человек оглядывается на свою человеческую жизнь и по-человечески задумывается: что же сделано за эти семьдесят лет…»
– Эту цифру я тоже уже слышал! – торопит Утесов дочь.
Дита наконец выключает приемник. Но отец не успокаивается:
– И закрой простудилку!
И снова глаз Диты чуть дергается, реагируя на очередное дурацкое словечко. Но она переспрашивает ровным голосом, как ни в чем не бывало:
– Что, папа?
– Я говорю, закрой форточку! На улице прохладно!
– О, есть такой анекдот! – оживляется портной.
Этот портной – не просто так себе портной. Этот портной – Исаак Соломонович Затирка. Фамилия такая. Не просто фамилия – легенда.
Дело в том, что во времена тотального советского дефицита деньги не решали ничего. Все решали связи. Проще и грубее – блат. По блату получали квартиры и поступали в институты, по блату доставали шапки-ушанки и колбасу-сервелат, по блату добывали билеты на поезд и место на кладбище…
Но был блат на уровне директора магазина, начальника ЖЭКа или кассирши в театре, а был блат на высшем уровне. Парикмахер, который делал прически женам членов ЦК КПСС, механик, который ремонтировал машины в гараже КГБ, портной, у которого шили лучшие представители творческой интеллигенции, не ниже уровня народных артистов.
Таким портным и был Затирка, человек, приехавший из Одессы, герой историй, колоритом и числом не уступающих анекдотам про Ходжу Насреддина. Например, история, свидетельствующая о том, что уже в те времена было непримиримое состязание двух столиц России – Москвы и Ленинграда. Так вот, ленинградский писатель приехал в Москву, пришел к Затирке и надменно попросил сшить ему костюм не хуже того, который ему сшил знаменитый ленинградский портной. Затирка долго и тщательно осматривал костюм ленинградца, исследовал каждый шов и пуговицу. А потом спросил: «Так кто вам шил этот костюм?» – «Я же сказал, его сшил самый известный портной Ленинграда!» – «Да-да, это я слышал, но кто он по профессии?»
Портной Затирка не только порождал анекдоты, но и любил их рассказывать. Вот и сейчас, после утесовской реплики про форточку, портной оживляется:
– О, есть такой анекдот!
И, не прекращая колдовать над костюмом, рассказывает, как один еврей просит жену закрыть окно, потому что на улице холодно, а жена удивляется: «Изя, что за глупости! Если закрыть окно, так что – на улице станет теплее?»
Портной хихикает. Утесов бросает на него испепеляющий взгляд:
– К вашему сведению, товарищ Затирка, бог сотворил мир за шесть дней. А вы возитесь со штанами целый месяц!
Портной насмешливо парирует:
– Так вы таки посмотрите на этот мир – и на эти бруки!
Честно говоря, Утесову крыть нечем. Красавец-зять не выдерживает пассивной роли наблюдателя и прикладывает к пиджаку тестя полосатый галстук:
– Этот, по-моему, в тон… Советую…
– Алик, советуй своей жене! А я на сцене всегда в одном и том же галстуке!
Вообще-то, Альберт про это знает. И все близкие знают, что Леонид Осипович почти всегда, особенно на ответственные выступления – а уж сегодня куда ответственней! – надевает один и тот же залоснившийся от многолетнего употребления черный галстук.
– Талисман? – догадывается словоохотливый портной. – Знаете, у меня тоже был талисман: старая зингеровская иголка. И вы не поверите, но когда я эту иголку потерял…
Последствия этой потери остаются неясными, так как звонят в дверь. Утесов взволнованно вскрикивает:
– Алик, что ты стоишь, открой уже!
Альберт уходит и возвращается с кипой телеграмм, читая их на ходу:
– От Сыктывкарской филармонии… От госпиталя Министерства обороны… Просто земляки из Одессы, без подписей… Команда эсминца «Дерзкий»…
Утесов слушает поздравительный перечень раздраженно и с явным напряжением. Дита мягко улыбается:
– Папа, ты думаешь, правительственные телеграммы почтальоны носят?
– А что, телеграммы сами ходят? – пытается улыбнуться в ответ Утесов.
– Нет, тебе все принесут в театр.
– Ага, принесут они…
– Конечно, я уверена, обязательно дадут…
– Ага, дадут они…
– Точно дадут, сама Фурцева приедет.
– Ага, приедет она…
Дита не выдерживает однообразного брюзжания отца и взрывается:
– А не дадут – так не дадут!
Утесов застывает, как от выстрела в спину. То есть что это значит – не дадут?! Такое даже невозможно представить. Он шел к этому семьдесят лет. Он спел сотни песен. Он покорил сердца миллионов. Он стал воистину народным артистом по сути. Так почему же не стать им и по званию – «народный артист Советского Союза».
Слаб человек! Вроде все у него есть… нет, не вроде, а действительно все: фантастическая любовь зрителей, уважение и зависть коллег, благосклонность высшего руководства; есть ордена и медали, есть звания – «заслуженный» и «народный» России. Да, но – только России… Последнее время он спал мало и плохо. Долго ворочался, забывался кратким сном и вздрагивал, просыпаясь от тревожных сновидений. И дятлом долбила одна мысль: дадут – не дадут?
Дита его успокаивала, но сама, честно говоря, думала о том же. И его коллеги, знакомые, друзья и недруги думали о том же. Прикидывали, судачили, как ильфо-петровские «пикейные жилеты», взвешивали все за и против.
С одной стороны, как не дать, ведь такой человек – кумир, мастодонт, корифей эстрады… Да, но с другой стороны, всего лишь эстрады, а не театра и не кино… С одной стороны – великие песни, но с другой – были ведь и не великие, и даже сомнительные… С одной стороны – конечно Утесов, но с другой – все же изначально Вайсбейн…
А время неумолимо летело, и день юбилея неотвратимо приближался, и вот уже он настал, но до сих пор не ясно: дадут или не дадут Леониду Осиповичу Утесову высокое звание «народный артист СССР».
– А не дадут – так не дадут! – не выдержав, взрывается Дита. – Райкину на пятьдесят не дали – и ничего! Жив, здоров, работает…
– Аркаша – еще мальчишка! – запальчиво возражает Утесов. И махнув рукой, переключается на портного: – Ну что, что? Сколько еще ждать?
Великий портной Затирка флегматично отвечает:
– Гораздо меньше, чем вы уже ждали…
МОСКВА, ТЕАТР ЭСТРАДЫ, 23 АПРЕЛЯ 1965 ГОДА
Зал Театра эстрады полон – лучшие люди искусства, цвет Москвы и страны: Михаил Жаров и Фаина Раневская, Аркадий Райкин и Мария Миронова, Сергей Образцов и Клавдия Шульженко, Зиновий Гердт и Лидия Русланова…
Слышится ровный гул голосов, все смотрят на пустую сцену, где висят потрет Утесова в лавровом венке и две цифры: «70» – его возраст и «55» – его стаж в искусстве.
И все ждут. Ждут не юбилейной церемонии, не блестящего действа, не потрясающего концерта… То есть, нет, конечно, всего этого ждут, но и так понятно, что это все будет, однако не это сейчас главное. А главное все то же: дадут – не дадут?
Вообще-то, семьдесят лет Утесову исполнилось еще в марте. Но ясности с присвоением звания еще не было. Поэтому и с празднованием тянули, тянули и дотянули уже до апреля. А ясность так и не появилась. Но дальше тянуть с юбилеем было некуда. Тем более что пронесся слух: точно дадут. Вот и назначили день торжества. Однако пока слух оставался слухом. А точно сообщить (или не сообщить) об этом могла лишь министр культуры СССР Екатерина Алексеевна Фурцева. Но Фурцевой до сих пор не было.
За кулисами поглядывают на пустую сцену Утесов – в новом костюме, Дита – в платье с мехами и ведущий вечера режиссер Иосиф Туманов – в смокинге с бабочкой. Утесов нервничает:
– Я никогда не заставляю зрителей ждать!
Туманов спокойно парирует:
– Ждут не тебя, а Фурцеву.
Утесов закипает:
– В конце концов, это мой юбилей или Фурцевой?
– Твой, папа, конечно, твой, – поглаживает его плечо Дита.
– Да, Лёдя, юбилей твой, – улыбается Туманов. – И значит, ты уже большой мальчик и понимаешь, что министр культуры сама не решает.
Ну, конечно, он все понимает. Отлично понимает, что Фурцева при всей любви к нему не может просто сама взять и выдать ему «народного» из своего кармана. Понимает, что это рассматривают в разных инстанциях, взвешивают, обсуждают… Да, все он понимает. Он только не понимает одного: какого черта они рассматривают, взвешивают и обсуждают? Он не понимает, какого еще рожна им нужно, чтобы дать ему то, что он сто лет как заслужил!
А Туманов все журчит ему на ухо с ласковостью гипнотизера, что решения такого уровня принимает ЦК и Президиум Верховного Совета, а там и других вопросов хватает, видимо, они до этого еще не добрались, а Фурцева сидит и ждет, и обязательно дождется…
Тем временем гул голосов в зале нарастает. Многие нетерпеливо поглядывают на часы. Утесов смотрит в щелку занавеса на волнующийся зал и дергается еще больше:
– Оркестр готов?
– Оркестр готов, – заверяет Туманов и добавляет, предупреждая очередные вопросы: – И балет готов, и поздравляющие ждут, и цветы-подарки на месте. Слушай, Лёдя, на эту тему есть чудный анекдот…
– Да что меня сегодня все кормят анекдотами! – взрывается Утесов. – Все, начинаем!
Он решительно направляется из кулис на сцену.
– Папа! – пытается удержать его за рукав Дита.
Но он отбрасывает ее руку. А что – характер! Босяцкий, одесский характер. Конечно, за долгие годы жизни он пообтесался, пригладился, стал благообразней, научился ждать, терпеть, может даже лишний раз поклониться… Но только до поры до времени. А когда припечет, он не станет вилять и кланяться, он распрямится и пойдет крушить напролом.
Утесов распрямляется и делает решительный шаг из кулисы на сцену… Но на этот раз пронесло: из противоположной кулисы появляется министр культуры СССР Екатерина Алексеевна Фурцева.
Ах, красавица Катерина, Екатерина Великая! Ладная, статная, с косой-короной вокруг головы бывшая ткачиха привлекла внимание Никиты Сергеевича. И Хрущев поднял ее на небывалую высоту – не только министра культуры, но и единственной женщины – члена Президиума ЦК КПСС. Ну, само собой, ходили сплетни про особые отношения Хрущева с Фурцевой, но не в том дело, ей-богу, не в том. Катя Фурцева была хороша на посту министра культуры. Не для всех хороша, но для очень многих. Рука у нее была горячая, нрав вспыльчивый, кое-кому от нее доставалось под горячую руку. Но при этом она стольким помогла, столько судеб актерских устроила, столько спектаклей спасла от карающего меча партийной цензуры… Нет, она не была диссидентом и борцом за справедливость. Но она была женщина, и вполне могла расплакаться на трогательной постановке или мелодраматическом фильме. А искренние слезы смягчают души и нравы. Так что не зря, не зря назначил ее Никита Сергеевич министром культуры.
Правда, сейчас уже Хрущева нет, но Фурцева еще остается на своем посту. Хотя доживает на нем последние дни. И находится не в лучшей форме – моральной и физической, да и попивает она последнее время. Но сейчас она на высоте – в строгом костюме а-ля «член правительства», на высоких каблуках, с красной кожаной папкой в руке. Зал мгновенно затихает. В абсолютной тишине слышен лишь цокот каблучков Фурцевой. Она подходит к микрофону, открывает папку и безо всяких предисловий начинает читать:
– Указ Президиума Верховного Совета СССР…
Больше она ничего не успевает сказать – зал взрывается овацией. Всем уже и так все ясно. Дали!!!
Фурцева слегка вздрагивает, но ее строгое лицо смягчает понимающая улыбка. Она властно поднимает руку, зал послушно стихает. И Фурцева все-таки дочитывает:
– За большой вклад в развитие советского музыкального искусства присвоить Утесову Леониду Осиповичу почетное звание – «народный артист СССР»!
В зале снова шквал аплодисментов. Таких яростных, как будто это его – зала – личная победа. А застывший в кулисах Утесов вдруг обмякает, словно из него выпустили воздух, и как-то устало и негромко говорит сам себе:
– Дали… Таки дали… Ну и что?..
Он впадет в знакомое всем состояние, когда бессонными ночами напряженно готовишься к главному экзамену, а потом сдаешь его – и наступает полное опустошение. Но Дита торопит отца:
– Папа, иди! Иди же, папа!
Утесов встряхивает головой, мгновенно надевает свою обаятельнейшую улыбку – а как же, профессионал! – и выходит на сцену.
Зал встает и аплодирует стоя. Фурцева вручает Утесову папку. И весомо сообщает всем:
– Хочу отметить, товарищи, что Леонид Осипович – первый… я подчеркиваю, первый артист эстрады… которого партия и правительство удостоили столь высокого звания!
Фурцева выжидающе смотрит на Утесова. И он оправдывает ее ожидания. Серьезнеет, делает торжественное выражение лица, настраивает голос на взволнованную глубину:
– Уважаемая Екатерина Алексеевна! Разрешите мне высказать искреннюю и глубокую благодарность за эту высокую награду нашей дорогой коммунистической партии и советскому правительству! – Он умолкает, словно сомневаясь в уместности дальнейших слов, но все же решается и широко улыбается: – И еще спасибо моей родной Одессе!
Екатерина Великая в некотором недоумении чуть приподнимает бровь. Но зал расслабляется и снова восторженно аплодирует. Да еще ведущий Иосиф Туманов, смягчая ситуацию, дает отмашку оркестру, и звучит, пожалуй, самая главная песня Утесова:
Есть город, который я вижу во сне.
О, если б вы знали, как дорог
У Черного моря открывшийся мне,
В цветущих акациях город
У Черного моря…
И Утесова уже не удержать, и он уже забыл про официоз и церемониал, и он расплывается в трогательной улыбке, и почти по-дружески сообщает и Фурцевой, и всему залу, и всему миру своим неповторимым голосом – с характерной хрипотцой и одесским говорком:
– Вы ж понимаете, шо многие бы хотели родиться в Одессе, но не всем это удается! Для этого надо, шоб, как минимум, ваши родители хотя бы за день до вашего рождения попали в этот город. Но не все ж могут себе это позволить. А мои – всю жизнь там прожили…
ОДЕССА, ВЕСНА 1895 ГОДА
Волны Черного моря накатывают на берег, сверкая брызгами в ослепительных лучах южного солнца. Но до пыльного переулочка в районе Малой Арнаутской и Привоза море не достает, и солнце сюда пробивается с трудом сквозь тень деревьев и виноградной лозы.
Треугольный переулок, дом 11. Двухэтажный дом и типичный одесский дворик, опоясанный по всему периметру деревянной галереей с железными витыми перилами. Ворота – тоже железные – ведут из двора в переулок. На левой стороне дома – тяжелая резная дверь. Если войти в нее и подняться на второй этаж по очень крутой лестнице с выщербленной итальянской плиткой, то можно добраться до квартирки из трех комнат – две крошечные, окна во двор, и одна побольше, окна на улицу. Здесь живет семья Вайсбейнов.
А на первом этаже, напротив водяной колонки, проживает мадам Чернявская – известная повитуха, принимавшая всех младенцев в этом дворе, и во дворе рядом, и во дворе напротив, и во всех дворах Треугольного переулка и окрестностей. В ее квартиру и врывается поздним вечером разбитная голосистая девка Маня:
– Мадам Чернявская! Хватайте свой чемоданчик и скачите у пятнадцатую квартиру! Мадам Вайсбейн сейчас рассыплется на кусочки!
Грузная повитуха, в платке, заправленном за уши и подвязанном у подбородка, отрывается от пасьянса, который она раскладывала на столе, покрытом вязаной из ниток скатертью.
– Тихо, ша! И почему это в Одессе имеют моду рожать на ночь глядя, когда нормальные люди уже готовы скушать свой штрудель и спокойно отдыхать…
Продолжая ворчать, повитуха собирает докторский чемоданчик и меняет домашние тапки на уличные чоботы. Маня приплясывает от нетерпения у порога:
– Ой, ну шо ж вы копаетесь, как на похороны!
– Ай, на каждые роды будут свои похороны…
Маня выхватывает из рук повитухи чемоданчик и первой вылетает за дверь.
А в свою квартиру, открыв дверь ключом, устало входит хозяин – Иосиф Вайсбейн.
Он очень аккуратный человек – в отглаженном костюме, в начищенных ботинках, с довольно пышными, но тщательно подстриженными усами и с потертым, но чистеньким саквояжем в руке. Он аккуратно снимает сюртук, обмахивает его щеткой и вешает на плечики. Снимает золоченое пенсне, бережно укладывает в футляр, кладет футляр в комод, а оттуда извлекает простенькие очки, подвязанные веревочкой.
Но тут из соседней комнаты доносится женский стон. И степенный Иосиф, потеряв всю свою размеренность, бросается в комнату, где лежит на широкой супружеской постели его жена Малка. Лоб у нее весь в испарине.
– Малочка, что? Или уже началось?
Вместо ответа врывается Маня, таща за собой повитуху мадам Чернявскую.
– Холоднокровней! – ворчит повитуха. – Это если бы мадам Вайсбейн имела первое дитя, так я бы еще нервничала, а то уже, слава богу, четвертый визит…
Иосиф падает на колени перед женой, хватает ее за руку:
– Малочка, душа моя! Больно, да? Больно?
Малка лишь тихо стонет – черные пряди волос прилипли к мокрому лбу. А повитуха грозно заявляет Иосифу:
– Мосье Вайсбейн, сделайте так, чтобы вас здесь не было!
Девка Маня уже тащит таз с горячей водой. Повитуха расстилает белые простыни. Растерянный Иосиф плетется в кухню. И смотрит, не видя, в темное окно, нервно постукивает пальцами по стеклу. В кухню влетают мальчик Миша и две девочки, Клава и Прасковья, – в длинных ночных сорочках.
– Папочка, папочка, Миша говорит, что у нас будет братик! – кричит Клава. – А мы с Песей – что будет сестричка!
Появление детей мобилизует папу Иосифа, и он с максимально доступной ему строгостью переключается на воспитательную работу:
– Дети, во‐первых, вам нужно спать! А во‐вторых, кто будет – я не знаю…
– А я знаю – братик! – заявляет Миша.
– Нет, сестричка! – хором возражают девочки.
– Нет, братик! – дергает Клаву за косичку Миша.
– Нет, сестричка! – дает ему тумака Клава.
– Дети, не ссорьтесь! – вмешивается папа Иосиф. – Идите спать!
Появляется сияющая Маня:
– Мосье Вайсбейн, у вас – девочка!
Девчонки прыгают, показывая брату Мише «носики»:
– Сестричка! Ага, сестричка!
Из комнаты зовет повитуха:
– Манька, сюда иди!
Манька убегает. Папа Иосиф уже строго приказывает:
– Все, дети, я сказал: спать!
Малыши нехотя, продолжая тайком шпынять другу дружку, удаляются. Папа Иосиф взволнованно одергивает сюртук и направляется в комнату. В дверях его встречает повитуха:
– Мосье Вайсбейн! Вы будете сильно смеяться, но у вас двойня!
Папа Иосиф столбенеет:
– Как… двойня?
– Так, двойня! – усмехается повитуха. – Представьте себе, это бывает… Девочка, а потом таки мальчик.
– Что же вы сразу не сказали! Какое счастье – второй сын!
– Я вас поздравляю с этим счастьем, мосье Вайсбейн!
Папа Иосиф благостно улыбается, потом спохватывается:
– А как она?
– Ой, не берите в голову! Мадам Вайсбейн такая справная женщина, что может родить вам целый синагогальный хор!
Измученная мама Малка сидит на кровати, опираясь на гору подушек, а рядом – два кулечка с новорожденными: мальчик и девочка, сын и дочь. Папа Иосиф нежно гладит распущенные волосы жены. И смотрит ей в глаза, и молчит, и думает, как ему повезло в жизни.
Впрочем, он сам себе устроил это еврейское везение и счастье. Потому что неожиданно для всей своей зажиточной семьи, да и, честно говоря, для себя самого он не дал слабину. А поступил, как настоящий мужчина. Так считал он. Или – как настоящий босяк. Так кричал его отец. А было вот что: Иосиф привел в дом родителей невесту. Тоненькую черноглазую девчушку Малку Граник. Из очень бедной, да просто нищей семьи. Отец сказал Иосифу: «Нет!» Иосиф сказал отцу: «Да!» Отец сказал Иосифу: «Я выгоню тебя из моего дома!» Иосиф сказал отцу: «Я сам уйду!» Оба сдержали свое слово. Отец его выгнал, Иосиф ушел. И женился на любимой своей Малочке, и больше никогда не появлялся в родительском доме.
И вместо обеспеченной жизни богатого наследника стал вести тяжкую жизнь лепетутника. На одесском жаргоне «лепетутник» – это мелкий торговец, посредник в разных коммерческих сделках, маклер для разовых поручений… В общем ничего стабильного, ничего определенного – ни работы, ни заработка. Все зыбко, сиюминутно и воздушно. Мудрый Шолом-Алейхем называл таких людей – «человек воздуха».
Папа Иосиф гладит маму Малку по взмокшим волосам:
– Спасибо, родная моя! Два мальчика и три девочки! Или есть кто-то меня счастливее?
– И все это счастье хочет кушать, – вздыхает мама Малка. – Ох, Йося, с другой женой ты бы купался в деньгах, как утки в луже на Слободке…
– Не говори так, не рви мне сердце! Если мои родители не имели души и из-за бедной невесты отказали мне в деньгах, так пусть забирают их на тот свет! Пусть попробуют купить там на эти деньги хоть полфунта любви и благодарности…
Малка слабой рукой гладит руку мужа. Один из новорожденных – мальчик – разражается пронзительным криком. Мама Малка прикладывает его к груди. А папа Иосиф улыбается:
– С таким голосом он будет невроку хорошим кантором!
Одесса начала века – это кривые улочки и прямые бульвары, корабли и биндюжники в порту, церкви, мечети и синагоги, трамвай-конка и рынок Привоз, который круглый год ломился от фантастического изобилия мяса и рыбы, молока и сладостей, овощей и фруктов… Но какое бы изобилие еды ни царило на Привозе, мама Малка никогда не давала детям целое яблоко или пирожное, а только пол-яблока или полпирожного. От этого сладкое казалось еще желанней и слаще.
Удар ножом – и яблоко разделено на две части. Мама Малка выдает половинки на десерт стоящим перед ней детям – старшему сыну Мише и дочери Клаве.
– Спасибо, мамочка! – хором благодарят дети и уносятся.
В семье Вайсбейнов завтрак, обед и ужин – всегда в точно определенное время. И за столом каждый сидит точно на своем месте. Еще удар ножом – и еще одно яблоко разделено на половинки. Одну мама подает маленькой Полине. Вторую половинку вертит в пальцах:
– И где же Лёдя?
– Не жнаю, мамошка! – отвечает Полина, близнец Лёди, не выговаривая половину букв.
Малышка убегает за старшими. Мама Малка раздумывает еще секунду и протягивает пол-яблока папе Иосифу:
– Ешь, Йося!
– А как же Лёдя?
– Ребенок должен знать порядок! Не пришел к обеду – ходи голодный!
– Но…
– Ешь!
Иосиф нехотя берет яблоко, но тут вбегает разбитная девка Маня.
– Малка Моисеевна! Вы побежите, погляньте, где ваш Лёдька!
Папа и мама спешат по галерее второго этажа, опоясывающей внутренний дворик. Откуда-то доносятся звуки скрипки. Мелодия становится все громче.
Вбежав в коридор, они видят трехлетнего сына, свернувшегося калачиком под дверью. Здесь живет учитель музыки Гершберг. И там, за дверью, сейчас поет его скрипка. Мама Малка бросается к лежащему на полу сыну.
– Лёдя! Что ты тут валяешься, как беспризорник! И что подумает маэстро Гершберг?
Папа Иосиф ее останавливает:
– Тише, он спит…
Родители склоняются над уснувшим малышом. Мама бережно берет его на руки.
– Ой, горе ты мое!
Папа поправляет задравшуюся рубашонку сына. Лёдя открывает глаза, прижимается к материнской груди и сонно улыбается:
– Мамочка… Там хорошо… Там – музыка!..
Мелодия скрипки за дверью становится все нежней и возвышенней.
Совсем другая музыка – разудалая, народная, многоголосая музыка одесской речи – звучит на Привозе, по которому бредет семилетний Лёдя.
– Сахарно-о морожено-о! – тенором заливается мороженщик.
– Кавуно-ов! На разрез кавуно-ов! – басит усатый продавец арбузов.
– Селк! Цисуца! Селк! – шепелявит китаец, торгующий тканями.
– Туфлы грецески! Грецески туфлы, батынки! – бубнит грек-обувщик.
Дородная мамаша со скрипичным футляром в одной руке другой тащит за собой тщедушного пацана в бархатной курточке и с бантом на шее. Мальчик пытается затормозить у тележки мороженщика.
– Мамочка, мороженое! Ну, мороженое!
– Боже упаси! У тебя может приключиться ангина, а потом – менингит головы! Как ты будешь играть на скрипке?
– Но я же играю руками, а не головой!
Этот аргумент не убеждает маму, она тащит вундеркинда с бантом дальше. Лёдя, проводив бедолагу сочувственным взглядом, протягивает торговцу копеечную монетку и важно приказывает:
– На все!
Мороженщик усмехается, берет самый маленький вафельный рожок, зачерпывает круглой ложкой один шарик мороженого, шлепает его в рожок, протягивает мальчику. Лёдя поспешно слизывает стекающую каплю драгоценного лакомства. И хмуро наблюдает, как мороженщик накладывает разодетой девчонке-толстушке целую горку мороженого в самый большой рожок. Девчонка замечает его взгляд, отхватывает немалый кусман мороженого и показывает Лёде испачканный язык.
А Лёдя убегает с Привоза, несется на Итальянскую улицу, мимо тенистых платанов, по булыжникам, по кривым улочкам, пересекает Дерибасовскую и вылетает на Николаевский бульвар.
Здесь тоже звучит музыка. Много музыки. По случаю воскресного дня в излюбленном месте прогулок горожан – от здания Городской думы до Воронцовского дворца, где бывал Пушкин – в центре бульвара на круглой площадке играет духовой оркестр. В ресторане под навесом – итальянский оркестрик. А в пивной без навеса – румынский. Играют они по очереди, друг другу не мешая.
Близнецы – Лёдя и Полина – бегают наперегонки вокруг Дюка.
Папа Иосиф умильно, а мама Малка строго наблюдают за ними. Папа радуется, какие невроку живые дети. Мама требует, чтобы оба – и Лёдька, и Полька – живо таки успокоились, иначе она им надерет уши.
Она вообще была очень скупа на ласку, строгая мама Малка. Если кто-то из детей удостаивался того, что мама погладила его по головке, – он мог быть уверен, что сделал что-то уж очень хорошее. Тогда ребенок бежал к братьям и сестрам, радостно хвастая этой маминой наградой. И еще мама почти никогда не целовала детей. То ли стыдилась такого несказанного, по ее мнению, проявления чувств. То ли считала, что эти нежности портят детей, лишая их твердости в жизни.
А папа Иосиф был совершенно другим человеком. Сентиментальный добряк, очень деликатный, никогда не ругался и не то что не кричал, но даже громко не разговаривал. Обожал любимую Малку и был так наивен, что совершенно не верил, будто есть мужья, которые изменяют своим женам. Он считал, что это все выдумывают писатели, и удивлялся: «Ну зачем же идти к чужой женщине, если есть жена?» А когда ему сказали в шутку, что один муж на Лимане изменил своей жене и умер от этого, он ответил всерьез: «Вот видите, что бывает!»
По одному мановению пальца мамы Малки растрепанные Лёдя и Полина подбегают к родителям. Мама интересуется: или их вывели гулять, чтобы они снесли голову уважаемому Дюку? На что Лёдя нагло, хотя и резонно, заявляет, что, если даже так, то Дюку будет не больно – он железный! Мама гневно заносит руку для подзатыльника. Но Лёдя отскакивает, сообщая, что он-то уж точно не железный.
И тогда папа, милый мягкий папа в отчаянной попытке смягчить конфликт переводит стрелки на исторически познавательную беседу:
– Между прочим, Дюк де Ришелье тоже не всегда был железным. Памятником Дюк стал в благодарность за что, что он, а также Де Рибас и другие французы создавали Одессу. Чем-то похожую на Париж. И улицы названы их именами – Ришельевская, Дерибасовская…
Лёдя перебивает папу – из всего просветительского курса он выловил только одну интересующую его мысль:
– А моим именем могут назвать улицу?
– Это как, Лёдька? – смеется Полина. – Что ли – Вайсбейновская?
Мама даже не желает рассуждать на дурацкую тему и сообщает, что детям пора домой. Дети канючат, просят еще погулять. Нет, не у мамы канючат – у мамы канючить бессмысленно, это они понимают, – и потому уговаривают еще погулять папу. Папа робко пытается заступиться: или мы уже не можем позволить детям еще подышать свежим воздухом в праздничный день? Но мама иронически прищуривается:
– Какой праздничный день, Йося? Я еще понимаю, был бы шабес, а что это за праздник – воскресенье?
Двор в Треугольном переулке был образцом большого интернационала старой Одессы.
Кроме уже знакомых вам семейства Вайсбейнов и одинокой повитухи мадам Чернявской, там жили еще две еврейские семьи.
Первая состояла из учителя музыки маэстро Гершберга с тихой женой-хромоножой Соней и их единственного ребенка Зюни – музыкального вундеркинда, ненавидевшего музыку и ее носителя-мучителя, родного отца.
Вторая еврейская семья была неполной: пухленькая симпатичная Розочка рано потеряла своего мужа Сему, оставившего ее с тремя детьми мал мала меньше. Покойный муж Сема был представителем редчайшего, но все же встречающегося в природе человеческого вида: еврей-пьяница. В свободное от пьянства время он рыбачил и утонул в нетрезвом состоянии, опровергнув пословицу, что пьяному море по колено.
Ридну Украину во дворе представлял прежде всего мясник Кондратий Семенович Загоруйко. Огромный, краснолицый, с закатанными рукавами и грязным фартуком на могучем животе. Под стать Кондратию Семеновичу была и его жена Аня: дородная подруга и помощница мужа, эта дама могла не хуже него одним ударом топора развалить пополам мясную тушу. Впрочем, делала она это не в рабочем порядке, а пару раз – на спор. Но с мужем она вела себя тише воды ниже травы, а свою нешуточную силу и взрывной характер изредка обрушивала лишь на соседей по двору. А вот Никитка – единственный сыночек этих двух богатырей – был будто тоненький стебелек, колышущийся на ветру, задумчивый и застенчивый, чем крайне огорчал отца Кондратия, чуявшего сердцем, что такой хилый сынок вряд ли станет достойной сменой в его мясной лавке.
Еще из украинцев была румяная чернобровая дивчина Маруся. Ну, не совсем дивчина, скорее – мадонна. Она постоянно кормила грудью одного младенца и была беременна следующим. При этом было совершенно непонятно, куда же девались ее предыдущие, уже рожденные и выкормленные дети. То есть они, конечно, где-то были, но существовали как-то отдельно от Маруси, ходившей, повторяем, вечно с пузом и с младенцем у груди. Маруся потрясающе пела украинские песни, а когда к ее голосу присоединялся баритон мужа Николая-Мыколы, босяка и весельчака без определенных занятий, то все соседи высовывались из окон или выходили на галерею, внимая столь неземному пению в исполнении таких земных вокалистов.
Еще во дворе проживали: грек – торговец орехами по фамилию Непростиди, причем никто не верил, что эта фамилия настоящая; татарин – само собой, дворник и, само собой, многодетный отец Калман Калманыч; русская портниха Галина Сергеевна, обшивавшая весь двор не то чтобы бесплатно, но в долгий-долгий долг; а также еще какое-то количество персонажей, которые появлялись во дворе ненадолго и исчезали навсегда.
А еще во дворе жил очень старенький, может быть даже вечный дедушка. Неизвестно, когда он здесь появился. Неизвестно даже, где он, собственно, тут жил. Он просто сидел во дворе всегда. На одном и том же месте. На одной и той же табуреточке. Никому не мешал. Никого не беспокоил. Сидел себе и сидел, улыбаясь солнцу. Или – дождю. Или – снегу.
Многонациональные жители двора в Треугольном переулке были людьми, не ангелами. Они и дружили, и ссорились, и ругались вдрызг, а порой и дрались в кровь. Но все равно жили вместе. И никуда друг от друга не девались. Как будто дворик в Треугольном переулке – это такой маленький островок, за пределами которого нету другой жизни.
И повторяя характеры, нравы, слабость и силу взрослых, жили во дворе их дети, по большей части почему-то пацаны. И тоже дружили, ссорились, дрались, но попробуй тронь их ребята из другого двора… Мало тем не покажется! Это твердо обещал Лёдя, бывший заводилой и главарем всех пацанов во дворе.
И вот что еще интересно – да нет, это просто естественно: украинцы или евреи, русские, греки или татары – все жители двора в Треугольном переулке говорили на одном языке – одесском.
– Розочка! Розочка! – истошно кричит могучая жена мясника Аня посреди двора.
На галерее второго этажа Розочка что-то жарит на примусе и отвечает, не оборачиваясь:
– Я вас слухаю, Анечка!
– Розочка, или вы даете чеснок в фарш?
– Я даю только лук. Желаете попробовать?
– Нет, я желаю угадать, что это так воняет!
Розочка презрительно передергивает пухлым плечиком, не отрываясь от примуса.
Чернобровая Маруся – живот барабаном, младенец у титьки – налетает на Галину Сергеевну, развешивающую на веревке белье:
– Слушайте, мадам Гурина! Вы своим бельем заняли весь двор!
– Ой, только не надо завидовать! – насмешливо отрубает владелица белья.
На террасе мама Малка варит вишневое варенье в медном тазу. Папа Иосиф вынимает шпилькой косточки из свежих вишен и складывает в миску.
– Йося, у тебя еще много?
– На целый таз! – отвечает папа Иосиф.
– Так у меня не хватит сахара.
– Ничего, – успокаивает папа Иосиф, – говорят, что сахар – это вредно.
– Это говорят те, у кого нет сахара! – усмехается мама Малка.
Маруся, отстав от Галины Сергеевны, задирает голову:
– Мадам Вайсбейн, я вам завидую: иметь такого мужа – так не надо никакого богатства!
Малка только улыбается. А Иосиф вздыхает:
– Как раз таки богатство нам бы не помешало. Нет чтобы нам жить в собственном доме, где каждый имел бы свой угол с окошком…
– Будут другие времена, – успокаивает его жена Малка.
– Когда они будут – другие времена? Что я могу, маленький лепетутник, если хлебные биржи трещат по швам… Даже Ротшильд терпит убытки!
– Не гневи бога! Все невроку здоровы, ни войны, ни погромов… Что еще надо?
– Дети растут, им скоро негде будет заниматься уроками…
– А у некоторых твоих детей уроки совсем не в голове!
Поднимая босыми ногами пыль, во двор влетает Лёдя. Его тут же окружают дружки-пацаны.
– Вот! – Мама Малка с галереи указывает на Лёдю. – Уже семь лет, а он и слышать не хочет ни про какую учебу!
Лёдя, не обращая на маму внимания, предлагает дружкам:
– Айда сливы таскать у барыни! – И во главе своей компашки уносится со двора.
– Лёдька! – летит ему вслед возмущенно-беспомощный дуэт мамы с папой.
Таскать у барыни сливы, а также яблоки и груши было любимым занятием этих малолетних паразитов.
Барыня – впрочем, неизвестно, почему они называли ее барыней, – жила одна в старом доме. Ветви деревьев ее небольшого запущенного сада склонялись под тяжестью плодов. А сама барыня – ну или кто она там была, – тощая женщина с растрепанными седыми прядями, взбитыми легкомысленными кудряшками, одетая в пышный розовый пеньюар, тоже легкомысленный и не вязавшийся с ее старческой фигурой, подперев кулачком подбородок, слушала лакированный фонограф, стоявший на столе. При этом она мечтательно прикрывала глаза и странная улыбка блуждала на ее узких губах. Кто знает, о чем думала, что вспоминала, куда уносилась в мечтах эта, вполне возможно, бывшая красавица… А на валиках фонографа крутилась всегда одна и та же мелодия – ария Ленского: «Куда, куда вы удалились, весны моей златые дни?»
Эта картина – «барыня», слушающая за столом у окна фонограф, – была неизменной, и не важно, что именно воровали пацаны в ее саду в зависимости от сезона. И картина поведения шантрапы тоже была одинаковая: проделав дыру в трухлявом заборе сада, пацаны набивали карманы, пазухи и рты сочными фруктами, а Лёдя, как загипнотизированный, устремлялся на звуки музыки.
Он осторожно подтягивался, влезал на подоконник, тихонько прятался за шторой и замирал, глядя, как крутятся валики фонографа, слушая, как Ленский поет: «Куда, куда вы удалились, весны моей златые дни…» Он шевелил губами, повторяя мелодию, выговаривая слова, смысла которых не совсем понимал, и потому пел вместо «удалились» – «увалились», а вместо «дни» – «пни».
Обычно барыня, уплывшая в свои воспоминания и мечты, ничего не замечала вокруг. Но сегодня выходит по-другому. Где-то в саду трещит ветка, и раздается вопль свалившегося с нее пацана. Старуха бросается к окну и обнаруживает Лёдю. Она вцепляется в юного меломана и принимается лупить его мухобойкой.
– А-а-а! – вопит Лёдя. – Тетенька, отпусти!
– Ах ты, бесстыдник! Подглядывать? Как я в неглиже – они тут как тут!
– Да не подглядывал я! Я музыку слушал!
– Вот тебе музыка! Вот! Вот!
Ария Ленского сливается с воплями Лёди.
Но не зря страдал Лёдя, не зря. А страдал он за то, что станет первым в его жизни артистическим гонораром.
В комнате Вайсбейнов соседи по двору празднуют Песах. На столе маца, бокалы с кошерным вином и фарфоровое пасхальное блюдо, на котором лежат яйцо, куриная косточка и хоросис – тертые орехи с хреном. Папа Иосиф заканчивает читать молитву. Все пригубливают вино и желают другу другу счастливой Пасхи.
– А теперь – Лёдя! – категорически приказывает Розочка.
– Просим, просим! – поддерживают ее и другие гости.
Мама Малка недовольно поджимает губы. Но папа Иосиф ласково кивает сыну:
– Давай, Лёдичка…
Лёдя привычно взбирается на табурет, принимает картинную позу оперного певца, выдерживает театральную паузу и вдохновенно запевает, как умеет:
Куда, куда вы увалились,
Весны мой златые пни?
Слушатели, ничуть не смущаясь вольностями текста, с удовольствием покачивают головами в такт. Лёдя допевает арию. Гости аплодируют. Папа подает певцу монетку – три копейки. Гости наперебой веселятся:
– О, невроку заработал! Если так пойдет, с твоего пения вся семья будет жить! Купи себе мороженое!
– А я хочу два мороженых! – заявляет Лёдя.
И уже безо всяких приглашений снова заводит арию Ленского.
Раздается стук в дверь. Папа Иосиф, сделав сыну знак не прерывать пение, тихонько выходит. Потом возвращается и кивает жене. Мама Малка знает, что надо делать: она наливает рюмку, ставит ее на поднос, и папа Иосиф удаляется с подносом.
За дверью топчется огромный багровомордый городовой. Это уже давний ритуал. Ферапонт Иванович – исконный российский городовой и ведет себя, как татарский хан: он собирает дань. С православных христиан – в день светлой Пасхи, с иудеев – в день не менее светлого Песаха, с мусульман – в день их светлого праздника жертвоприношения Курбан-Байрам.
Папа Иосиф протягивает городовому поднос, тот одним глотком осушает рюмку.
– С праздничком светлой христовой… о-о-о… или как там у вас… в общем, Пасхи!
Спасибо, Ферапонт Иванович, большое вам спасибо!
Иосиф достает из карману купюру и вкладывает ее в лапу городового.
– И вам премного благодарствуем! – кивает городовой.
Он прислушивается к тоненькому голоску за дверью, выводящему арию Ленского:
– А это кто там глотку разоряет?
– Сын! – подобострастно сообщает Иосиф. – Лёдя… э-э… Лазарь.
– Глотка здоровая, – одобряет Ферапонт Иванович, – видать, артист будет.
– Ой, не дай-то бог! – пугается папа. – Не наше это дело!
– И то верно, – соглашается городовой. – Каждый свое дело делать должон. Ваше, к примеру, жидовское дело – купи-продай, а наше – за порядком соблюдать!
Да, полицейские силы – надежные блюстители порядка, верная опора режима. В повседневных синих мундирах являют они свою власть на улицах, а в праздничных белых – маршируют на парадах. Но что-то не видно их – ни синих, ни белых, – когда по городу катится разгульная страшная толпа черносотенцев…
Солнечная и как-то странно пустынная улица. Звенящая тишина и пустота создают ощущение тревоги. Впрочем, издалека доносится вполне мирное и торжественное «Боже, царя храни!». На эти звуки – как всегда на любые звуки музыки – из ворот своего дома выглядывает Лёдя.
Поющие голоса все громче, все ближе. Но самих поющих еще не видно. Зато, опережая их, на пустынную улицу выбегает человек – лицо в крови, рыжеватая бородка, огромными страдальческие глаза. Лёдя испуганно пятится во двор.
И наконец, вслед за избитым человеком появляется поющая процессия – крепкие нетрезвые мужики. Во главе процессии несут церковные хоругви. Толпа не гонится за окровавленным человеком, нет, она просто надвигается на него неотвратимой темной массой. Человек пытается бежать, но силы оставляют его, он спотыкается, вот-вот упадет…
Любопытство Лёди пересиливает страх – он опять выглядывает из ворот. Человек обращает к мальчику страдальческое лицо. Лёдя смотрит на него, переводит взгляд на толпу, на хоругви. Лицо мальчика исполняется удивлением и ужасом, потому что на самой первой и большой хоругви – лик Спасителя, как две капли воды похожий на лицо преследуемого. Те же страдальческие глаза, та же бородка, такая же струйка крови у рта.
Лик на хоругви. Окровавленное лицо человека.
Глаза Спасителя. Глаза пытающегося спастись.
Лёдя хватает человека за руку, тащит во двор. Тот из последних сил ковыляет за ним. Они минуют арку, пролезают через дыру в заборе.
Навстречу – обезумевшая от страха, с растрепанными волосами, мама Малка.
– Лёдичка! Родненький!
Она хватает сына, целует и тут же отвешивает подзатыльник:
– Где тебя носит? Горе мое, бежим скорей!
Но Лёдя оглядывается на окровавленного человека.
– Ой, горе мое, горе! – вновь стонет мама.
В подвале мясной лавки, среди висящих на крюках туш, притаилась вся семья Лёди: мама, папа, три сестры и брат.
На полу тихо стонет раненный человек с улицы. Папа Иосиф читает еврейскую молитву. Остальные молчат, прислушиваются к происходящему наверху.
Скрипит подвальная дверь, все вздрагивают и смотрят в темный проем. Оттуда спускается по ступеням, тяжко отдуваясь, огромный мясник Кондратий Семенович.
– Ну, там вже стихаеть, – сообщает он и замечает раненого. – А цэ хто?
Все испуганно переглядываются. Папа Иосиф робко мямлит:
– Понимаете, Кондратий Семенович… Видите ли…
Та усэ я понимаю и усэ бачу: еще одын жид. Ну, нехай…
Он милостиво машет толстой ладонью.
Все облегченно выдыхают. Папа Иосиф трясет руку мясника:
– Спасибо вам, Кондрат Семенович! Вы наш спаситель! Вы…
Мясник смущенно вырывает свою руку:
– Та ладно! Там уже ваши отряды самообороны подтянулыся… Даром, шо жиды, а хлопцы боевые!
– Спасибо вам! – все бормочет папа Иосиф. – Мы вас… мы отблагодарим…
– От люды! – огорчается мясник. – Та якбы ж я хотел магарыч, так чем вас тут ховать, я бы с теми бандюками зараз шарил по вашим комодам!
Кондрат Семенович уходит, в сердцах хлопнув дверью. Папа Иосиф опять читает молитву. Мама Малка смачивает тряпку и утирает лицо раненого.
– Дядечка, – спрашивает Лёдя, – а ты кто?
Раненый поднимает огромные печальные глаза на мальчика.
– Я?.. Я музыкант.
– Музыкант?! – У Лёди перехватывает дыхание от восторга.
– Да, скрипач…
Восхищенный взгляд Лёди падает на руки музыканта и гаснет – обе кисти разбиты в кровь.
А руки дирижера духового оркестра порхают в такт мелодии. Вернее, конечно, наоборот – мелодия подчиняется дирижерским рукам. Оркестр играет на площадке Николаевского бульвара для прогуливающихся нарядных дам и их кавалеров.
Лёдя проходит мимо этого оркестра и направляется к другому – в сотне метров от первого. Этим – немецким – оркестром дирижирует капельмейстер с пышными нафабренными усами а ля император Вильгельм. Он не просто так дирижирует, а восседает при этом верхом на белом коне. Публики аплодирует, а Лёдя вообще в полном восторге – уселся на землю и не сводит глаз с дирижера-всадника. Но вдруг трубач берет невероятное фортиссимо, конь испуганно взвивается на дыбы, и седок падает. К нему бросаются слушатели. Оркестр умолкает.
А музыкальную эстафету подхватывает другой – румынский – оркестр, возле пивной. Лёдя перемещается туда. Слушает, подпевает, даже взмахивает руками, изображая дирижера.
Оркестр доигрывает и усаживается тут же, за столиками – пить пиво. Лёдя робко подходит к гитаристу. Хотя оркестр «румынский», гитаристом в нем служит известный одессит, брутальный красавец со странным прозвищем Фуня-Водолаз. Лёдя наблюдает, как он пьет янтарную влагу из огромной кружки, и робко просит:
– Дядечка, можно я на гитаре попробую?
– А ты умеешь?
– Не-а. Я ж говорю: попробую…
– Да что ж пробовать, если ты не умеешь?
– А вы меня научите!
Фуня-Водолаз смеется, допивает кружку и машет официантке.
– Катюша, еще одну мою!
Лёдя терпеливо ждет. Официантка приносит новую – такую же огромную – кружку пива и призывно улыбается гитаристу. Тот слегка хлопает ее по крутому бедру и добреет.
– Ну, что ж, хлопчик, чего бы тебя и не поучить…
По лестнице из порта на бульвар поднимается папа Иосиф. В руке его рабочий саквояж. И голова его тоже, видимо, занята рабочими проблемами – он бормочет себе под нос, словно подсчитывая что-то в уме.
А что поделаешь, бедный одесский лепетутник должен все время считать, все время соображать, все время вертеться. Папа Иосиф – специалист по хлебной торговле. Ну, это громко сказано – «специалист» и «торговля». Какая там торговля? Ай, удалось сообразить два биндюга с десятком мешков муки от Одессы до Херсона – и уже гешефт. А «специалист» – таки да. Его все-таки немножко знают коллеги и уважают знатоки. Они собираются каждый день в знаменитом кафе Фанкони – скромные лепетутники. И на этой маленькой бирже у каждого из них невроку приличный костюм с жилеткой, и имеются часы на цепочке, и они не зря едят свой хлеб, да еще кормят хлебом своих детей.
Какой-то франт в клетчатом костюме задевает папу Иосифа плечом и, даже не извинившись, шпарит дальше. Вынужденный отвлечься от своих раздумий, папа Иосиф неодобрительно качает головой вслед франту и окидывает взглядом всю беспечную жизнь бульвара с явным неодобрением.
А в пивной Фуня-Водолаз ставит пальцы Лёди на гитарных струнах.
– Так… Так и так… И все вместе – плавно…
Лёдя, сосредоточенно сопя, берет аккорд.
– Ты – мелочь человеческая! У тебя упрямство переросло пальцы! – Гитарист оборачивается к официантке: – Катюша, еще одну!
Тут Лёдя замечает идущего по бульвару папу Иосифа. Он резко сползает под стол. Фуня поворачивается от официантки к столу:
Слушай сюда, хлопчик…
И замирает в изумлении, увидев на стуле только гитару.
А Лёдя, наблюдая за маршрутом папы, на четвереньках покидает пивную, укрываясь за пышной юбкой прогуливающейся дамы, затем ныряет за оплетенный диким виноградом заборчик итальянского ресторана, где сладкий тенор выводит неаполитанскую песенку.
Папа скрывается в конце бульвара. Лёдя облегченно переводит дыхание. И замечает за богато уставленным столиком у ограды красивую пару: загорелый морской капитан и красавица-блондинка. Капитан, почувствовав взгляд Лёди, оборачивается.
– Мальчик, ты что смотришь?
– Я думаю…
– О чем?
Лёдя смущенно мнется.
– О чем, мальчик? – спрашивает блондинка.
Лёдя решается:
– Я думаю, а вдруг я когда-нибудь сяду вот так в ресторане и съем все, чего захочу!
Капитан и дама переглядываются с улыбкой.
– Считай, этот день уже настал, – объявляет капитан. – А ну-ка, давай сюда!
Лёдя не долго думая перемахивает через ограду и плюхается прямо за столик. Тут же возникает строгий официант. Лёдя съеживается на стуле, но капитан останавливает официанта:
– Мальчик – с нами. Ну, друг мой… Ты ведь хотел съесть «все»? Так выбирай!
Лёдя недоверчиво смотрит на капитана, на официанта. Тот поднимает мученический взор к небу.
– Ну же, заказывай! – подбадривает капитан.
Лёдя мучительно соображает и наконец выпаливает:
– Мороженого! Ванильного с клубникой и орехами! На двадцать копеек!
Спутница капитана смеется. Капитан тоже терпеливо улыбается.
– Так, мороженое… Еще что?
– Все!
Официант хмыкает, удаляясь выполнять заказ, и возвращается с целой горой мороженого, украшенного фруктами и цукатами. Лёдя принимается с невероятной скоростью уплетать мороженое. И когда он доедает, капитан интересуется:
– Ну, а все-таки еще что?
Лёдя переводит дух, секунду размышляет и объявляет:
– Еще мороженого на двадцать копеек!
Вторая порция украшена еще затейливее. Лёдя несколько сбавляет темп, но расправляется и с ней. Спутница капитана наблюдает за ним с нарастающим изумлением. А капитан спрашивает:
– Ну, и как в сказке: третье желание?
Лёдя встает и галантно кланяется.
– Благодарю! Больше ничего не хочу.
– Совсем ничего?
– Совсем.
Капитан притягивает Лёдю за рукав обратно на стул.
– Сядь, послушай… Дед нашего одесского Дюка был маршалом. Однажды он подарил внуку сорок золотых монет. А через десять дней решил подарить еще. Но внук гордо показал ему нетронутые золотые. Он ожидал, что дед похвалит его за бережливость. Но старик рассвирепел, схватил деньги и выбросил их в окно нищему, крикнув: «Вот тебе деньги, которые мой внук не сумел потратить!»
Объевшийся Лёдя подпирает голову рукой, пытаясь вникнуть в сказанное.
– Ты понял? – спрашивает капитан.
Лёдя уклончиво пожимает плечами.
– Ничего, пока просто запомни, – улыбается капитан. – Поймешь, когда придет время…
Десятилетний Лёдя купается в море. Он чувствует себя в абсолютно родной стихии: плавает, ныряет, кувыркается, блаженно отдыхает на волнах, широко раскинув руки.
Но всегда найдется кто-нибудь, кто испортит хорошее. На обрыве появляется брат Михаил – серьезный молодой человек. Да, ему уже восемнадцать лет, он уже учится на бухгалтерских курсах, он уже вот-вот начнет самостоятельно работать, он любимчик мамы Малки и гордость папы Иосифа. И голос брата Михаила с обрыва звучит, как глас свыше – в прямом и в переносном смысле.
– Лёдька, домой!
Лёдя, сделав вид, что не слышит брата, ныряет, исчезает надолго в глубине, наконец выныривает, жадно заглатывая воздух, и с надеждой смотрит вверх. Но надежда не оправдывается: Михаил не улетучился, он стоит на том же месте, покусывая травинку. И обещает надавать Лёдьке по шее, если тот сию же минуту не вылезет из моря. Лёдя нехотя выбирается на берег, натягивает на мокрое тело линялую тельняшку и поднимается по обрыву к Михаилу.
Брат отвешивает ему профилактический подзатыльник и направляется к дому. Лёдя плетется за ним, а Михаил, не оглядываясь, его стыдит, что пока он дурака валяет и шлендрает – это такое у солидного Михаила презрительное словечко для бездельников – так вот, пока Лёдя шлендрает, его отец из сил выбивается на работе, а мать из сил выбивается дома, а прочие положительные братья и сестры из сил выбиваются на учебе… А этот десятилетний шлемазл Лёдя и не думает учиться, хотя отец наконец договорился с Кондратием Семеновичем…
– При чем тут мясник? – удивляется Лёдя.
– А как ты в училище поступать собираешься?
– Я никак не собираюсь.
Михаил разворачивается и вновь заносит руку для подзатыльника, но Лёдя отскакивает в сторону, так что Михаил рукой только машет. И нудно поясняет, что для поступления еврея в коммерческое училище Файга, нужно найти русского мальчика и платить за него и за себя, это называется – пятидесятипроцентная система.
Лёдя возмущается: и что, папа будет платить за мясниковского Никитку, когда у них же денег куры не клюют? Это несправедливо. Михаил вздыхает:
– Если ты родился евреем, забудь о справедливости.
– Да на что мне вообще это училище!
– Училище – чтоб учиться, шлемазл! Я, вот, лет через пять бухгалтером стану, потом – старшим… Потом свою контору открою, потом женюсь… А если с хорошим приданым – можно еще дело расширить…
Михаил мечтает. А Лёдя слушает его мечтания с тоскливым ужасом и не выдерживает:
– Ты же тогда уже будешь старик!
Михаил огорченно замолкает. Лёдя виновато утирает нос рукавом тельняшки.
– Короче, тебе уже мундир купили! – сообщает Михаил.
Стройный Лёдя чудо как хорош в длинном черном сюртуке, подбитом белой шелковой подкладкой, с красной выпушкой и шитым золотом воротником, с золотыми обшлагами и пуговицами. Лёдя вертится перед зеркалом и очень нравится сам себе.
Мама Малка замешивает тесто, но нет-нет, да и глянет на сына, пряча довольную улыбку. Папа Иосиф одергивает на Лёде сюртук.
– В таком костюмчике таки не стыдно показаться самому государю императору!
Хитрован Михаил интригует, играя озабоченность:
– А портной примет обратно мундир? Лёдька же не хочет в училище…
– Не-не! Я уже хочу! – поспешно кричит Лёдя. – Буду учиться!
И напяливает в дополнение к шикарному костюму еще и роскошную фуражку.
Дверь приоткрывается, и в нее просовывается вихрастая голова мальчишки.
– Господин Вайсбейн, вы дома?
– Никитка? Ты чего там, заходи! – зовет папа Иосиф.
Тоненький большеглазый Никитка входит и, шмыгая носом, сообщает:
– Батько это… послал сказать… ну, несогласный он… чтоб меня учиться к Файгу…
Папа Иосиф от неожиданности падает на стул:
– Как – несогласный? Он же твердо обещал!
Никитка пожимает плечами. Папа Иосиф вскакивает и в крайнем волнении спешит к выходу:
– Мне это нравится – несогласный он! А мой сын должен всю жизнь, как его отец, лепетутником мучиться?
Огромный мясник сидит в своей лавке, положив на стол пудовые кулаки. На его фоне папа Иосиф кажется еще более тощеньким, но энергии ему не занимать.
– Кондратий Семенович, имейте сострадание к моим больным нервам! Вы уже сказали «а», так не перерывайте же весь алфавит! Вы дали слово, я его взял!
Непонятно, слышит ли мясник Иосифа – его лицо совершенно непроницаемо. Как у Будды. Про которого он скорее всего никогда не слыхал.
– Кондратий Семенович, вы что – враг своему дитю? Или будет плохо, если дите выучится на Рокфеллера? Вы будете целыми днями кушать бланманже и гулять по бульвару в люстриновом жилете…
Оказывается, мясник все-таки слышит Иосифа. Он морщится и весомо роняет:
– Нехай в лавке работу робить!
Иосиф от неожиданности запинается, но продолжает с еще большим жаром:
– Ну какая лавка? Лавка – это тьфу! Ваш сынок заткнет за пояс самого Рокфеллера! А вам это не будет стоить, вы не поверите, ни копейки! Все копейки, нет, таки большие рубли – за мой счет!
Мясник отмахивается от папы Иосифа, как от назойливой мухи, и грузно поднимается со стула.
– Нема такого моего родительского желания. Усе, обедать треба!
Но тут в лавку врывается Никитка и тащит за собой Лёдю в нарядном мундире.
– Батько! Дывысь, мундирчик! Як картинка! Батько, я тоже такой хочу!
Похоже, мясника тоже поразила красота мундира. Он щупает ткань, крутит золоченую пуговицу. А тоненький Никитка все умоляет:
– Батько, ну шо Лёдька – як офицер, а я шо? Хочу мундирчик, батько!
А что, мясник – не человек? Ему разве начихать на своего единственного сына? Тем более что он замечает в дверях свою гренадершу-жену Аню, которая уже утыкает свои кулаки в свои крутые бока. И Кондратий Семенович царственно машет рукой:
– А, хрен с вами! Нехай учится!
Папа Иосиф сияет:
– Я знал: ваше слово – кремень!
А Кондратий Семенович напоследок все же урывает свой кусок от пирога.
– Мундирчик Никитке – за ваш кошт!
17 февраля 1905 года царский манифест даровал гражданам демократические свободы. Одним гражданам этих свобод вполне хватило. Другим гражданам все было мало. Грянула первая российская революция. В Петербурге были демонстрации, в Москве – бои. А в Одессу пришел восставший броненосец «Потемкин» и встал на рейде, наведя свои пушки на город.
Одесситы раскололись – за и против. Котелки, цилиндры и шляпы были в ужасе от этих матросов-бандитов. Кепки и платочки – за героев революции. Рабочие заводов, портовые грузчики, студенты и гимназисты бесконечной чередой провожали в последний путь старшину Вакулинчука, на груди которого покоилась картонка с надписью: «Один за всех и всех за одного».
Потемкинцам были нужны еда и вода. Но власти им ничего не давали, власти хотели взять их измором. И тогда с Пересыпи, с Малого, Среднего и Большого Фонтанов на шаландах и яликах повезли потемкинцам то, что смогли оторвать от своих скудных запасов, рабочие, грузчики, рыбаки… И конечно, тут не обошлось без вездесущих одесских пацанов.
В ночной темноте Лёдя подбегает к пристани, когда у причала остается последний ялик. Кряжистый рыбак Михайла командует цепочкой из несколько мужчин, которые перебрасывают друг другу мешки. Лёдя становится в цепочку, протягивает руки. Но Михайла придерживает мешок.
– А ты, пацан, что тут делаешь?
– Я помогаю непокоренным героям! – гордо сообщает Лёдя.
– Брысь отсюда, герой!
Один из рыбаков усмехается:
– Шут с ним, Михайла, нехай допомогает!
Он передает Лёде мешок. Мальчик сгибается под тяжестью, но все же дотаскивает и скидывает в ялик. Михайла машет гребцу на веслах:
– Привет потемкинцам! Пусть там держатся!
Ялик уходит от берега и растворяется в темноте. Михайла улыбается Лёде:
– А ты ничего, пацан… Приходи в гости!
Раздается трель полицейского свистка. Причал окружают городовые. Один было схватил Михайлу, но Лёдя дико верещит:
– Ховайся! У меня бонба!
Городовые падают наземь. Михайла исчезает в темноте. Лёдя вопит:
– Да здравствует…
Но рот ему затыкает багровомордый Ферапонт Иванович, который приходил поздравлять Вайсбейнов с еврейской Пасхой.
В доме Лёди, как обычно, никто не сидит без дела. Мама Малка гладит белье чугунным утюгом, время от времени помахивая им, чтобы раздуть угли. Папа чистит щеткой свой потертый сюртук. Старшие сестры Клава и Прасковья-Песя делают уроки. Младшая Полина вышивает крестиком. Брат Михаил разлиновывает бухгалтерские ведомости.
Распахивается дверь – на пороге городовой Ферапонт Иванович держит за шкирку Лёдю.
– Вот, любуйтесь, социялист сопливый!
– Лёдичка!
Папа бросается к сыну. Но мама перехватывает мужа за руку и строго вопрошает:
– Лазарь, что ты опять натворил?
Лёдя ковыряет пол носком ботинка. За него отвечает городовой:
– Господин социялист помогал бунтовщикам с «Потемкина».
Мама и папа дружно хватаются за сердце. Городовой прищуривается с прозрачным намеком:
– Ну, и шо теперь? У Сибир его, на каторгу?
– Что вы, Ферапонт Иванович, что вы!
Папа судорожно роется в карманах, находит купюру и сует ее в лапу городовому. Тот одной рукой держит Лёдю, а другой – вертит бумажку. И сурово качает головой:
– Не, у Сибир, у Сибир… На каторгу!
Папа со вздохом выуживает из кармана еще одну купюру, отдает городовому. Тот наконец выпускает Лёдю и грозит ему пальцем-сосиской:
– Но другый раз – точно у Сибир!
Коммерческое училище Файга было престижным, уважаемым и солидным. Добротный особняк с мраморными колоннами и лестницами, тщательно подобранный состав педагогов, концертный зал, музыкальные классы для духовного развития и отличный гимнастический зал для совершенствования тела.
Училище Файга славилось еще и тем, что из него никогда и никого не исключали. И потому рядом за партами сидели учащиеся самого разного возраста. Говорят даже, что в одном классе рядом с малолетками сидел двадцатилетний верзила.
Лёде уже четырнадцать. Явно скучая, он выбивает пальцами ритм на парте, сидя в классе в компании разновозрастных учеников. Директор Файг – маленький желчный человечек с пронзительным взглядом – прохаживается перед учащимися, сообщая, что их ожидает волнующее событие: в честь тезоименитства государя императора в училище состоится праздничный вечер, который посетят уважаемые члены попечительского совета и господа депутаты Городской думы.
Лёдю это волнующее событие совершенно не волнует. Его волнует совершенно другое: удастся ли расколоть сидящего впереди него отличника Шульца. Лёдя сзади щекочет перышком его шею, а тщательно причесанный отличник Шульц из последних сил сидит прямо, как аршин проглотил, боясь нарушить порядок.
Директор Файг продолжает рассказывать о предстоящем празднике, в ходе которого состоится бал с приглашением девочек из женской гимназии; также в честь высоких гостей будет дан концерт силами учеников училища. Вот это сообщение уже интересует Лёдю, он даже оставляет в покое отличника Шульца, не домучив его, и вскидывает руку.
– Я, я, можно я! У меня концертных номеров – куча!
Файг иронично прищуривается:
– Вы? А вы, простите, кто такой будете?
– Как… кто? – на миг теряется Лёдя. – Я студент Лазарь Вайсбейн.
– Вайсбейн? Да-да, что-то такое слышал… Но уже давным-давно не видел!
Одноклассники хихикают.
– А почему я вас не видел? – язвительно продолжает Файг. – Наверное, потому, что вы – злостный прогульщик!
Лёдя насупился и молчит.
– А что же я о вас слышал? А-а, припоминаю: вы замечательный студент, и у вас нет ни одной отметки «удовлетворительно» – только «плохо» и «очень плохо»!
Одноклассники смеются.
– Cлышал я также, что вы заперли в классе церковного регента, когда он не позволил вам петь сольную партию… Слышал, что, не выучив материал по химии, вы ставили опыты по своему разумению, что привело к поджогу лаборатории…
Лёдя пытается перехватить инициативу:
– Но я участвую во всех кружках: и в драматическом, и в оркестре, и в хоре!
– Молодой человек, возможно, вам неизвестно, что у нас – коммерческое училище, а не цирковой балаган! Так что об участии в концерте забудьте!
Файг хлопает указкой по столу и уходит. Но в дверях оборачивается:
– Советую брать пример с вашего товарища – Никиты Загоруйко. Отличная успеваемость и примерное поведение. А вы… Стыдитесь!
Тоненький Никитка, сын мясника, смущенно и виновато смотрит на Лёдю.
На торжественный вечер в честь тезоименитства государя императора собираются лучшие люди Одессы. Студенты встречают их в парадной форме, стоя по обеим сторонам мраморной лестницы. Солидные господа во фраках и смокингах, дамы в мехах и брильянтах поднимаются по ступеням не спеша, исполненные сознания собственного достоинства.
А юные гимназистки вспархивают по лестнице веселой стайкой. Однако специально выделенные для этой цели студенты учтиво подхватывают гимназисток под руку и ведут их в актовый зал.
Директор Файг успевает уделить внимание каждому из членов попечительского совета. Особое почтение он выказывает председателю совета – старику в мундире с иконостасом орденов на груди. Председатель благосклонно принимает приветствия Файга, выслушивая их через приставленную к уху трубку слухового аппарата.
Наконец, все заняли свои места. Школьный оркестр играет туш. На сцене начинается выступление акробатического кружка. Крупный второгодник Шатковский несет на своих широких плечах мальчиков поменьше, которые изображают «звездочку», держась за руки. А уже на их плечах на самой вершине пирамиды выпрямляется совсем маленький студентик.
За кулисами готовится к выходу отличник Шульц с прилизанными волосами и галстуком-бабочкой на шее. Он напряженно шевелит губами, повторяя текст. И не замечает, как к нему подкрадываются Лёдя и Никитка. Лёдя привязывает веревку к хлястику его мундира и кивает Никитке. Тот понимающе кивает в ответ.
В зале овация. Взмокшие юные акробаты убегают за кулисы.
Ведущий на сцене объявляет:
– Песня «Соловушка»! Исполняет студент Илья Шульц в сопровождении хора!
Отличник Шульц делает шаг к сцене, но Лёдя дает отмашку – Никитка веревкой утаскивает отличника вглубь декораций и там наваливается на него.
А Лёдя решительно выходит на сцену и сообщает:
– Дамы и господа! Маленькое уточнение: песню «Соловей» исполняет Лазарь Вайсбейн.
Файг в первом ряду наливается яростью и хочет вскочить, но председатель попечительского совета уже настроил свою слуховую трубку на Лёдю и улыбается в ожидании. Файг тоже выдавливает из себя улыбку.
– Хор, прошу! – командует Лёдя.
Хор несколько растерян заменой солиста, но его – хора – дело простое: надо запевать. И хор запевает, грустно вопрошая:
Что же ты, соловушка,
Зерен не клюешь,
Вешаешь головушку,
Песни не поешь?
А Лёдя печально отвечает хору от имени соловья:
На зеленой веточке
Весело я жил,
В золоченой клеточке
Буду век уныл…
Лёде так жалко бедного соловья, что голос дрожит на пределе, а к финалу песни по щекам Лёди катятся крупные натуральные слезы. Дамы в зале прижимают к глазам платочки. Мужчины сочувственно вздыхают. Синеглазая гимназистка прикусила губку и вот-вот зарыдает.
Песня окончена, зал взволнованно аплодирует, Лёдя гордо раскланивается. Председатель попечительского совета со слуховым аппаратом восклицает:
– Талант, истинный талант!
Это сигнал и для остальных попечителей, они жмут руку Файгу, поздравляя его с наличием в училище истинного таланта. Файг, принимая поздравления, держит натянутую улыбку и с трудом выдавливает из себя:
– Спасибо, благодарю вас, спасибо… Это наш лучший студент, гордость училища…
Потом силач-второгодник Шатковский, державший акробатов, вносит на своем плече Лёдю, как триумфатора, в бальную залу, где уже начались танцы, и бережно опускает его на пол. Гости одобрительно кивают Лёде, барышни стреляют в него глазками, даже Файг с кривой улыбкой приветливо делает ему ручкой.
Лёдя победно оглядывается и замечает синеглазую гимназистку, вальсирующую со старшим студентом. Лёдя решительно направляется к ним.
– Разрешите пригласить вашу даму на тур вальса?
– Ну, давай, соловей! – усмехается студент.
Лёдя умело кружит синеглазую и без излишней скромности интересуется:
– Как вам понравилось мое выступление?
– Неплохо, – снисходительно улыбается гимназистка. – Хотя вы несколько перестарались с эмоциями. Да и с мимикой следует поработать, не говоря уж о сценическом движении.
Изумленный Лёдя притормаживает танец. А синеглазая объясняет:
– Вечерами после гимназии я служу артисткой в антрепризе Суркова.
Лёдя не скрывает своего потрясения:
– Артисткой? В настоящем театре?!
Синеглазая по-взрослому кокетливо поводит плечами:
– А разве бывает театр ненастоящий?
И удаляется, помахивая веером, оставив Лёдю торчать столбом. К нему подлетает распаренный танцами друг Никитка.
– Ну як, победа? Дивчина шик-блеск!
– Ди-и-ивчина, – уныло тянет Лёдя и завистливо вздыхает: – Артистка!
Эстрадная площадка в саду Общества трезвости набита разношерстной публикой и, судя по ее шумному поведению, вовсе не активистами этого самого общества трезвости.
Лёдя и Никитка сидят прямо на земле перед сценой.
А на сцене добродушный толстяк, хозяин площадки, провозглашает:
– Открытый театр Борисова – то есть лично меня – дает шанс каждому! Не надо быть артистом, чтобы вас полюбила публика! Можно выступить впервые в жизни, а назавтра о вас будет шептаться весь Привоз и Новый рынок в придачу! Ну, кто смелый?
На сцену поднимается пижонистый молодой человек с колечками усиков. Борисов его рекламирует:
– Вот он! Наш герой! Слава дышит ему в профиль и анфас!
Пижон принимает эффектную позу и запевает арию Мефистофеля:
Люди гибнут за металл!
Сатана там правит бал!
Страсти и пафоса у него хоть отбавляй, но – ни голоса, ни слуха. Зрители, не дослушав и куплета, бесцеремонно топают, кричат и свистят.
Вдруг Никитка толкает Лёдю в бок, указывая в сторону выхода из сада. Там на скамейке сидит знакомая синеглазая гимназистка с пухленькой подружкой. Они едят черешни, срывая их с оплетенных алыми ягодами веточек, и хихикают над торчащим на сцене пижоном.
А пижон машет рукой, пытаясь утихомирить зал. Но еще никому не удавалось утихомирить одесситов, если они чем-то недовольны. И тогда он сам орет, перекрывая вопящую публику:
– Ша, жлобы! Или мне это надо – петь всякие шансонетки? У меня, шоб вы знали, сапожная мастерская! Ну так я да – не артист! Ай-яй-яй, подумаешь!
Пижон горделиво удаляется. Зрители опять вопят и свистят ему вслед, но уже с некоторым уважением к его открытой независимости.
Лёдя не отводит взгляда от гимназистки. И вдруг вскакивает с земли, устремляясь к эстраде. Никитка пытается его удержать за штанину, но Лёдя вырывается и решительно возникает на сцене. Хозяин Борисов радуется:
– Еще один желающий восторга публики!
Публика не готова переключиться на нового исполнителя, она еще топочет, провожая горделивого пижона. Но Лёдя не собирается отступать, он делает сальто на сцене, после чего иронически вопрошает:
– Ну, шо вы топаете? Так топать – это ж не жалеть своих штиблетов!
Публика, удивленная неожиданным начало номера, наконец стихает.
Синеглазая гимназистка с удивлением смотрит на Лёдю, потом явно узнает его и возбужденно что-то шепчет подружке.
А Лёдя указывает в спину удаляющемуся из зала пижону:
– Вы слышали, шо пел этот сапожник? Люди гибнут за металл… Какой металл, я вас спрашиваю? Люди гибнут за любовь!
Зрители, уже попавшие под его обаяние, согласно смеются.
– Потому что без любви нету жизни! – уточняет Лёдя и машет рукой несуществующему оркестру: – Маэстро, прошу!
И хотя никакого маэстро нет, Лёдя имитирует как бы ожидание музыкального вступления, кивает неслышным тактам головой и лишь затем негромко и проникновенно запевает:
Маруся отравилась,
В больницу повезли…
История несчастной любви девушки Маруси плюс душевное исполнение Лёди трогают зал. Публика снова кричит, топает и свистит, но уже весьма одобрительно. Лёдя победно раскланивается. И видит, что гимназистка с подругой направляются к выходу из сада. Лёдя огромным прыжком покидает сцену, хватает за руку Никитку и безо всяких объяснений тащит его на выход.
Публика еще больше аплодирует эксцентричному юноше. А Борисов ухмыляется ему вслед:
– Артист! Ей-богу, артист!
Вечерний сад Общества трезвости волшебно освещен огнями фонарей. По аллеям неторопливо прогуливаются одесситы. В большинстве своем, естественно, парочками – летний вечер так располагает к лирическим отношениям.
Однако их лирику бесцеремонно нарушает Лёдя, который, рассекая влюбленных, как ледокол, тащит за собой Никитку, стремясь настичь уходящих впереди по аллее гимназистку с подружкой. Сделать это непросто, потому что Никитка отчаянно упирается.
– Лёдь, не треба, я краще пойду… Иды сам…
Лёдя еще крепче держит друга за руку:
– Куда иди? Какой сам? Там же еще подружка… Симпатичная!
– Та ни, Лёдь… Пойду я… Ну, на шо мэни эти девчонки?
Лёдя даже останавливается на миг, пораженный.
– На что девчонки?! Да ты… Ты… – И презрительным тоном опытного ловеласа завершает: – Ты – дите малое!
Не находя более слов и не отпуская Никиткину руку, Лёдя делает последний решительный рывок и наконец настигает девушек. Что, впрочем, заслуга не только Лёди, нет, конечно, юные дамы уже давно каким-то своим особым – боковым, задним или вообще внутренним – зрением засекли приближающихся юных кавалеров, и сами не слишком резко, но все же достаточно сбавили ход, чтобы дать себя догнать.
– Мадмуазели! – галантно восклицает Лёдя – Вы не очень спешите?
Гимназистка оборачивается и с деланным удивлением округляет свои синие глазки:
– А-а, это вы… Триумфатор! Что же вы не остались насладиться успехом?
Лёдя нахально срывает последнюю черешенку с веточки, которую синеглазая держит в руке.
– А может, насладимся вместе?
Гимназистка, играя возмущение, шлепает Лёдю опустевшей веточкой по лбу:
– Вам не кажется, что вы чересчур самоуверенны?
– Нет, мне кажется, что вам это нравится!
Вдруг Никитка, безмолвно торчавший до сих пор столбом, заявляет:
– Я пишов!
– Как это вы пошли? – суетится гимназистка. – Нет, вы уж, пожалуйста, знакомьтесь, это Нина – моя ближайшая подруга! А вас как зовут?
Никитка молчит, за него отвечает Лёдя:
– Никита Загоруйко. Мой лучший друг!
– Вот и чудесно! – радуется гимназистка. – Вот и познакомились…
Она подталкивает Нину к Никитке, Лёдя подталкивает Никитку к Нине, но тот вдруг разворачивается и улепетывает прочь по аллее. Лёдя с гимназисткой растеряны, а подружка Нина обиженно поджимает губы:
– Ну и пожалуйста! Ну, я тоже пойду, не стану я вам мешать!
Гимназистка, конечно, уверяет подругу, что она ничуть и никому не мешает, а наоборот, поможет им всем втроем славно провести этот вечер, но Нина, не слушая фальшивых уверений, гордо перекидывает со спины тощую косичку на пышную грудь и удаляется.
Теперь очередь Лёди фальшивить. Что он и делает, играя искреннее сожаление по поводу того, что нарушил их девичью компанию и в жизни себе этого не простит. В ответ синеглазая утешает, что ничего такого он не нарушил, а Нинка сама виновата, потому что она хоть и лучшая подруга, но слишком много о себе воображает.
Лёдя завершает эти маневры сообщением, что раз уж все так вышло, он просто обязан проводить синеглазую. Та не сразу соглашается, а ловит его на слове: что значит – обязан? Лёдя быстренько поправляется: нет-нет, не обязан, а будет счастлив ее проводить. Только после этого гимназистка благосклонно опирается на подставленную Лёдей руку. И они удаляются, сворачивая с центральной аллеи в боковую.
Лёдя, активно жестикулируя, болтает без умолку. Собственно говоря, болтовня – пока что его главное оружие в деле завоевания девичьей взаимности. И потому он плетет безумную вязь о своих подвигах в стенах училища Файга. Одна из самых героических историй повествует о том, как регент хора, скользкий червяк, вместо лучшего солиста – естественно, самого Лёди – назначил солистом внука председателя попечительского совета, малолетнего дебила, у которого ни слуха, ни голоса, ни даже ума, но Лёдя не стерпел такой несправедливости, заманил регента в спортивный зал, запер его там и не выпускал, пока регент не дал ему клятву назначить его обратно в солисты, в результате чего Лёдя таки спел на новогоднем балу.
Синеглазая слушает, испуганно ахает, восхищаясь смелостью Лёди и заверяя, что она бы так ни за что не смогла. Лёдя, исполненный самоуважения, снисходительно уверяет, что в общем-то это ерундовое дело и бывали в его жизни истории и покруче. А тем временем малолюдная боковая аллея уходит все дальше в темноту, и чем дальше она уходит, тем отчаянней и фантастичней становятся Лёдины истории, и тем восторженней и испуганней ахает синеглазая.
Лёдя еще пуще разводит пары на тему, как вот еще был потрясающий случай… Но потрясти этим случаем гимназистку он не успевает: синеглазая, быстро оглянувшись в темноте аллеи, нет ли кого поблизости, кладет руки на плечи Лёди, зажмуривается и страстно шепчет:
– Наверное, это судьба!
Лёдя отшатывается испуганно и так резко, что руки гимназистки падают с его плеч.
– Ты… вы… чего?!
Гимназистка недовольно открывает глаза и удивленно тянет:
– Ну-у-у?
– Чего… ну? – не понимает Лёдя.
– Ну, поцелуй же меня! Поцелуй!
Лёдя стоит, как истукан. И она все понимает:
– Не умеешь?
Лёдя из последних мальчишечьих сил вскидывается:
– Кто? Я? Не умею? Ха-ха…
И умолкает. Гимназистка томно улыбается, ласково тянется к Лёде:
– Ну-ну, нецелованный ты мой, я тебя научу…
Она наступает, он отступает, она – шаг вперед, он – шаг назад… И наконец наш якобы бывалый ловелас, знаток и покоритель женских сердец не выдерживает – дает стрекача в темноту кустов. А вслед ему несется звонкий смех синеглазой искусительницы.
Пожалуй, самым модным видом спорта в начале двадцатого века была вольная борьба – французская, английская, русская, какой только ее не объявляли. Коренастые мужчины в смешных обтягивающих трико и почему-то в большинстве с лихо закрученными усами, изрядно попотев и попыхтев, укладывали друг дружку на сценах, манежах и аренах. Боролись на деньги, на пари, на славу чемпионов. По всему миру гремели имена российских богатырей Ивана Поддубного и Ивана Заикина.
В борцовских состязаниях не обходилось и без нечистой игры: могли, если гонорар был хорош, и «лечь» под более слабого противника. Но ходила и ходит до сих пор легенда, что раз в год сильнейшие борцы со всего мира собирались в немецком городе Гамбурге и там, в закрытом помещении без публики, боролись по-честному, выявляя, кто действительно чего стоит. Отсюда и пошло известное выражение «гамбургский счет».
В Одессе на Молдаванке был свой борцовский Олимп – Чумная гора или попросту Чумка, постоянное место мальчишеских драк. Здесь дрались не по какому-то поводу, не из-за каких-то ссор, а просто так – игра требующих выхода молодых сил. Иногда дрались и на деньги, но чаще это была битва амбиций – кто сильнее, а значит, кто будет главарем на своей улице или хотя бы в своем дворе.
В центре пустыря сражаются два подростка. Толпа вокруг активно болеет за бойцов. А на перевернутой телеге бесстрастно наблюдает битву парень постарше – «король» Чумки Мишка Винницкий в окружении своей «свиты».
Лёдя подходит, с интересом наблюдает за схваткой, потом спрашивает у стоящего рядом пацана в рваной сорочке:
– На что бьются?
– Кто выиграет – с Мишкой драться будет на «королечка».
Это значит, что победителю схватки будет предоставлена почетная, хотя и безнадежная возможность померяться силами с самим Винницким. Конечно, все равно «королем» останется Мишка, но его соперник может отхватить весьма почетное звание «королечка» горы Чумка.
Один из бойцов – толстяк с головой, вросшей прямо в плечи, без шеи, применяет грубый запрещенный прием, второй боец орет от боли и падает.
– Нечестно! Неправильно! Нельзя так! – вопят болельщики, в том числе и Лёдя.
Нарушитель грозно обводит всех взглядом, его жесткие глазки впиваются в каждого, и мальчишки один за другим умолкают. В конце концов остается один Лёдя:
– Нечестно! Не по правилам!
Но тоже умолкает под взглядом нарушителя правил. Толстяк вразвалочку подходит к Лёде и замахивается кулаком:
– Чего ты поешь, сявка?
Лёдя, стиснув зубы, зажмуривается.
– А ну, ешь землю, а то не видать тебе больше мамкиной сиськи!
Трусливая публика подобострастно хихикает. Лёдя открывает глаза и с трудом заставляет себя сказать:
– Нечестно ты ему дал! Не по правилам!
– Шо-шо, сявка? Ты такой смелый? А ну, давай побьемся по твоим правилам!
Лёдя напряженно молчит. Притихли и болельщики. И «король» Мишка Винницкий не вмешивается в происходящее. Толстяк победно ухмыляется:
– Не дрейфь, малек! Иди, жуй сопли, покеда я добрый…
Он уходит. Лёдя неожиданно для всех, а может, и для себя самого кричит:
– Давай биться, жирный хряк!
Толстяк удивленно поворачивается, а Лёдя без лишних слов врезается ему головой в пузо. И начинается драка не на жизнь, а на принцип. Но силы явно неравны. Лёдя выдыхается, падает, снова вскакивает, снова падает, утирая кровавые сопли.
И тогда с королевского места поднимается Мишка:
– Брось пацана! Со мной биться будешь!
Разъяренный схваткой толстяк с ходу переключается на Мишку, наносит ему несколько неслабых ударов, но «король» двумя приемами укладывает его наземь. Болельщики восторженно орут. Лёдя, улыбаясь, вытирает алую юшку. Мишка тоже ухмыляется ему:
– А ты, пацан, ничего… Подучить только тебя надо.
Лёдя не верит своему счастью:
– Ты научишь меня так драться?
– Это не драка, – весомо говорит «король». – Это – французская борьба.
В фойе кинотеатра «Иллюзион» наяривает небольшой, человек восемь, оркестр. Лёдя играет на гитаре рядом с Фуней-Водолазом. Тот все-таки выучил Ледю гитарному искусству и порой снисходительно разрешает ему немного поиграть вместе с собой. Публика в ожидании киносеанса прогуливается по фойе, пьет сельтерскую воду в буфете и вполуха слушает оркестр.
Впрочем, одна симпатичная брюнетка не отвлекается на прогулки и буфет, а слушает музыку, усевшись прямо перед оркестром. И когда номер заканчивается, брюнетка бросает букетик ландышей. Он летит к Фуне-Водолазу, но Лёдя перехватывает букетик перед самым носом гитариста. Брутальный красавец Фуня грозно интересуется:
– И с каких это пор тебе цветы дарить стали?
– С тех пор, как тебе перестали! – нагличает Лёдя.
Звонок оповещает о начале сеанса, публика тянется в зал, а девушка направляется к музыкантам. Лёдя, победоносно глянув на Фуню, спрыгивает с эстрады навстречу ей, но она проходит мимо него – к Фуне и целует его в щеку.
Фуня подмигивает Лёде. Тот сконфуженно протягивает Фуне букетик. Но музыкант великодушен:
Не надо. Тебе – цветочки, а мне…
Он не договаривает, вполне красноречиво обнимая девушку.
Лёдя огорченно наблюдает чужое счастье.
Зато на горе Чумка Лёдя уже сидит рядом с «королем» Мишкой Винницким.
Сегодня молдаванские мальчишки дерутся на деньги. Побежденный мрачно отдает победителю рубль. Тот вскидывает над головой уже три выигранных рубля. И вызывает очередного соперника:
– Ну, кто еще – на рупчик?
Желающих нет, и победитель уходит, помахивая честно завоеванными «рупчиками». Но на краю пустыря какой-то здоровяк вырывает у него деньги. Лёдя возмущенно вскакивает. Мишка придерживает его за шиворот. А здоровяк ухмыляется обобранному победителю:
– Имеются вопросы? Тогда поборемся…
Парнишка смотрит на здоровяка и тушуется. Здоровяк нагло сует деньги в карман и не спеша уходит. Но Лёдя, все-таки вырвавшись из руки Мишки, подлетает к нему.
– Эй ты, бугай, давай со мной! На все рупчики!
Здоровяк скептически оглядывает небогатырского Лёдю и небрежно, но ощутимо дает ему в челюсть. Лёдя падает, вскакивает, дерется. Здоровяк метелит его от души, но Лёдя как-то выворачивается, строит рожи и подначивает соперника:
– Ой, как страшно! Смотри, штаны лопнут! Ручонку об меня не ушиб?
Зрители покатываются со смеху. А здоровяк злится, наносит яростные, но неточные удары, и Лёдя, улучив момент, несколькими приемами укладывает соперника физиономией в пыль. Болельщики вопят. «Король» Мишка одобрительно кивает:
– Не зря учился, пацан, освоил!
Лёдя достает из кармана поверженного здоровяка деньги и отдает их парнишке-победителю предыдущей схватки. Мишка презрительно усмехается:
– Телячьи нежности!
Душа Лёди тянулась в искусство – хоть где-нибудь, хоть как-нибудь. Кроме редких выступлений с Фуней в «Иллюзионе», он играл и пел просто на улице – на углу Дегтярной и Спиридоновской. И даже порой получал гонорар – благодарные слушатели вели артиста в персидский магазин и угощали пахлавой с разными сиропами.
Кроме того, чудаковатый парикмахер Перчикович, видимо, тоскуя от своей прозаической профессии, сколотил духовой оркестрик из простых уличных пацанов, и Лёдя там не слишком умело, но дудел на трубе.
А еще одной концертной площадкой Лёди был берег моря. Там собирались рыбаки бригады старика Михайлы, с которым Лёдя подружился, когда помогал отправлять ялики с едой и питьем для потемкинцев. Он пел рыбакам простые народные песни, и не было на свете более благодарных слушателей. Иногда рыбаки брали его с собой в море. Однажды это чуть не кончилось плохо…
На море – шторм. Волны швыряют рыбацкую шаланду, в которой – старик Михайла и Лёдя. Юноша довольно умело управляется со снастями.
Но ветер относит лодку от берега. Рыбаки гребут, что есть сил. И Лёдя – наравне. Тяжелый невод, висящий за бортом, заваливает шаланду набок. Лёдя, бросив весло, перебирается к накрененному борту и ножом отсекает канат невода. Лодка выравнивается. Но высокая волна смывает Лёдю за борт. Следом бросаются двое рыбаков.
На берегу рыбаки откачивают Лёдю, он отплевывается фонтанчиками воды. Потом все, бессильно раскинувшись на песке, лежат вокруг костра. Один из рыбаков вздыхает:
– Эх, справный был невод!
Лёдя виновато глядит на него. А Михайла урезонивает:
– Не гневи бога! Лучше спасибо скажи юнаку! А невод новый сплетем, раз все живые.
Лёдя благодарно улыбается. Старик ерошит его вихры:
– Чтой-то ты, юнак, давно нам не спивал? Давай мою любимую!
И Лёдя запевает.
Раскинулось море широко
И волны бушуют вдали,
Товарищ мы едем далеко,
Подальше от нашей земли.
Дубленные всеми ветрами лица рыбаков светлеют, они подсаживаются теснее к костру, слушая Лёдю.
Не слышно на палубе песен,
И Красное море шумит.
А берег суровый и тесный.
Как вспомнишь, так сердце болит…
Однако и училище Файга требует своего времени. Лёдя тоскует за партой.
Директор Файг, мерно расхаживая по классу, сообщает:
– Наше училище – это место, где студенты хотят учиться…
– Ага! Особенно – я! – шепчет Лёдя соседу Никитке.
Директор бросает на него острый взгляд и продолжает:
– Кто не учится, никогда не станет хорошим инженером, врачом или коммерсантом. И заблуждается тот, кто думает, что в жизни его ждут одни розы…
– Не только Розы, а еще Мани и Кати! – шепотом комментирует Лёдя.
Соученики хихикают. Файг вдруг разворачивается, хватает Лёдю за ухо и вытаскивает из-за парты. От неожиданности и боли Лёдя вопит и непроизвольно тоже вцепляется в ухо Файга. Теперь вопит директор. Так они дружно и вопят, выкручивая друг другу уши, – к веселью и ужасу студентов.
Чуть позже Лёдя понуро спускается по широким мраморным ступеням училища, выходит во двор. А в окне первого этажа, как в раме, торчит гневный директор Файг.
– И запомните, господин Вайсбейн: за двадцать семь лет существования моего училища из него не был отчислен ни один студент! Вы, Вайсбейн, – первый, запомните!
Лёдя останавливается и кричит на весь двор:
– Это вы запомните: я всегда буду первый!
Печально бредет Лёдя по городу. Разнообразные оркестры, как обычно, играют на бульваре, но Лёдя их не слышит.
Он спускается к морю, сидит на песке, уныло глядя на белые паруса вдали. Потом вдруг вскакивает и с каким-то отчаянным азартом начинает делать стойки, крутить сальто, ходить колесом на руках, кувыркаться… Из последнего полета он приземляется у ног плотного усатого мужчины. Тот стоит, широко расставив ноги, уперев руки в бока.
– Извините! – вскакивает Лёдя.
– А ну, еще кувырок, – предлагает усатый. – Только группируйся плотнее…
Лёдя растерян. Усатый властно берет Лёдю за бока:
– Давай крутану и подстрахую…
– А вы кто? – вырывается Лёдя.
Усатый показывает большим пальцем себе за плечо. Там наверху – цирковой шатер.
– Вы из цирка? Здорово! Я тоже хочу в цирке работать!
– Так за чем дело стало? Данные у тебя есть. А нам как раз акробата не хватает.
– Да я не могу… Меня из училища выперли…
– Так если выперли, зачем твоему батьке лишний рот? Короче, мы завтра – на гастроли. Надумаешь, приходи – цирк Бороданова. Спросишь меня.
– А как спросить?
– Так Бороданова же! – удивляется усатый.
В доме Лёди – жуткий скандал.
– Вэйзмир, какой позор! Он таки будет на большой дороге! – стонет папа Иосиф.
– Нет, его даже на большую дорогу не возьмут! – уверяет мама Малка.
– Сколько сил стоит папе платить за училище! – возмущается брат Михаил.
– Теперь не надо платить, – ворчит Лёдя.
– А кормить тебя все равно надо, – замечает сестра Клава.
Мама Малка приказывает:
– Короче, Йося! Иди к господину Файгу, проси, умоляй! Завтра же утром иди…
Но Лёдя перебивает:
– Завтра я уезжаю!
Родственники на миг замирают. А потом кричат наперебой:
– Что? Как уезжаешь? Куда?
На все эти вопросы Лёдя дает один ответ:
– Я уезжаю на гастроли с цирком!
Ошарашенные родственники опять умолкают, беспомощно переглядываются.
– Ты будешь в цирке клоуном? – язвит брат Михаил.
– Нет, акробатом, – серьезно отвечает Лёдя. – Но могу и клоуном.
Мама Малка обхватывает голову руками:
– Люди, мой сын сумасшедший!
А папа Иосиф – с непривычной для него твердостью – молча берет сына за плечо, выводит из комнаты.
Они сидят на вечерней, тускло освещенной террасе, и папа – так же непривычно сдержанно – ведет негромкий, внешне спокойный, но исполненный внутренней боли рассказ:
– Было такое неотложное дело, что я поехал в Петербург. Еще в поезде узнал, где недорого переночевать… Там были другие, как я, которые не имели права ехать за черту оседлости. И только мы сели поговорить за дела, как вбежал хозяин и закричал, что облава. Я испугался: меня могли отправить по этапу, могли вообще в тюрьму посадить за паспортный режим… Не дожидаясь такого счастья, я убежал на улицу…
Он умолкает. Лёдя терпеливо ждет. И папа со вздохом продолжает:
– Ой, Лёдя, что тебе сказать! Всю ночь я боялся присесть хоть на минутку, чтоб не привлечь до себя городовых. Я шел, бежал, опять шел… Мороз такой, что звезды замерзли на небе! А в домах светятся огонечки, видно, что людям там жить тепло, дай им бог… И только я, бедный маленький еврей, бегал по городу, как бездомная собака…
Повисает тяжелая пауза.
– И что? – тихо спрашивает Лёдя.
– Утром я уехал домой.
Они опять молчат. Потом Лёдя говорит твердо:
– Папа, я тебя люблю. Я всех вас очень люблю. Но я хочу быть артистом!
Отец горестно берет руки сына в свои. В его глазах блестят слезы.
– А-а, слова папы тебе дешевле воздуха… Хорошо, поезжай. Но помни, что никогда и никуда ты не уедешь дальше Одессы!