Читать книгу Отчёт перед Эль Греко - Никос Казандзакис - Страница 11

9. Жажда бегства

Оглавление

Медленно и монотонно тянулись в те времена дни. Газет люди не читали, радио, телефон, кинематограф еще не появились на свет, и жизнь протекала тихо, серьезно, немногословно. Каждый человек был отдельным замкнутым миром, каждый дом – на крепком засове, а обитатели его старели изо дня в день, веселились тихо, чтобы никто не слышал, ссорились тайком, болели молча и умирали. И только тогда, когда открывали дверь, чтобы вынести покойника, мир меж четырех стен на мгновение являл тайны свои, но тут же дверь запирали снова, и жизнь снова продолжала свое бесшумное течение.

Ежегодно на праздники, когда Христос рождался, умирал или воскресал, все надевали свои лучшие одежды и украшения, покидали дома и по всем улочкам стекались к церкви, которая ждала их, широко распахнув двери. Церковь зажигала свои канделябры и паникадила, и хозяин ее – всадник Святой Мина встречал у порога дорогих своих кастрийцев. Души их распахивались, горе и печали развеивались, все становились единым целым, забывали свои имена, и уже не были рабами, не было больше ни ссор, ни турок, ни смерти. В церкви все вместе, во главе с капитаном Миной, сидящим верхом на коне, чувствовали себя неким бессмертным воинством.

Глухая, неподвижная жизнь была в те времена. Изредка смех, очень часто плач, а еще больше затаенные страсти – так жил Мегало Кастро. Хозяева были алчны и суровы, а покорные батраки почтительно вставали с мест, когда мимо проходил богач. Но всех их объединяла одна страсть, заставлявшая забыть про нужду да заботы и делавшая всех братьями, – страсть, в которой они не признавались, потому что боялись турок.

И вот однажды взыграли тихие воды. Однажды утром показался плывущий в порт разукрашенный флагами корабль. Все кастрийцы, оказавшиеся тогда в порту, так и застыли с разинутыми ртами. Что за красочная, разубранная, флагами украшенная ладья скользила между двумя венецианскими башнями, входя в гавань! Господи помилуй! Одни говорили, что это – птицы, другие – люди, нарядившиеся для маскарада, третьи – плавучий сад, из тех, что видел в далеких теплых морях Синдбад Мореход. И вдруг дикий возглас раздался вдруг из портовой кофейни: «Добро пожаловать, пелеринки!» И тут же вздох облегчения вырвался у всех из груди, – люди поняли. Лодка уже подошла совсем близко, и все четко увидели, что в ней находятся пестро разодетые женщины, в шляпах, с перьями, в разноцветных пелеринах, со щеками, накрашенными ярко, словно маки. Старики-критяне при виде их творили крестное знамение и плевали себе за пазуху: «Изыди, Сатана!» Что им здесь надо? Здесь ведь славный Кастро, а не место для позорища!

Какой-то час спустя всюду на стенах уже были расклеены красные афиши, из которых следовало, что это, так сказать, труппа – артисты и актрисы, приехавшие для увеселения кастрийцев.

До сих пор не могу понять, как произошло это чудо, что отец взял меня за руку и сказал: «Пошли, сходим в театр, – поглядим, что это еще за черт!» Уже наступил вечер, отец вел меня за руку, мы спустились к порту, в незнакомый бедный квартал со скудными домами за высокими оградами. Один из таких дворов был ярко освещен, внутри играли на кларнетах и били в барабаны, а вход был завешен парусиной, – приподнимаешь и входишь внутрь. Мы вошли. Лавки, скамьи, стулья, мужчины и женщины сидели, уставившись на висевший перед ними занавес в ожидании, когда он откроется. С моря дул легкий ветерок, воздух благоухал, мужчины и женщины разговаривали, смеялись, жевали арахис и тыквенные семечки.

– Которое из этого – театр? – спросил отец, впервые оказавшийся на такого рода празднике.

Ему указали на занавес, а потому и мы тоже уселись, устремив взгляд на занавес. На полотнище толстыми заглавными буквами было написано: «Разбойники Шиллера, драма весьма развлекательная». И ниже: «Что бы вы ни увидали, гама не поднимайте, все это – фантазия».

– Что значит «фантазия»? – спросил я отца.

– Взбитый воздух, – ответил он.

У отца были и другие неясности. Он повернулся было к соседу, чтобы спросить, кто эти разбойники, но не успел. Послышалось три удара, и занавес распахнулся. Я вытаращил глаза, – рай открылся передо мной: ангелы, – мужчины и женщины, – появлялись и исчезали в пестрых одеждах, в перьях и золотых украшениях, со щеками, размалеванными белой и оранжевой краской. Говорили они громко, но я ничего не понимал, они злились, но я не знал почему. Вдруг вышли двое верзил, – дескать, братья, – которые принялись ссориться, ругаться и гоняться друг за другом, намереваясь убить один другого.

Отец слушал, оттопырив ухо, и что-то бормотал. Удовольствия он не получал, сидел, как на углях, ерзал на стуле и, вытащив платок, принялся вытирать со лба обильно выступавший пот. Поняв, что верзилы – братья и ссорятся, он вскочил вне себя от ярости.

– Что за чушь! – громко сказал он. – Пошли отсюда!

Он схватил меня за руку, и мы ушли, опрокинув в спешке несколько стульев.

Отец тряхнул меня за плечо и сказал:

– Чтоб ноги твоей никогда больше не было в театре, несчастный! Слышишь?! Не то – шею сверну, как куренку!

Таким было мое первое знакомство с театром.


Дул свежий ветерок, разум мой дал ростки, а душа наполнилась анемонами. Приходила весна со своим нареченным, Святым Георгием, верхом на белом коне. Приходило лето, и Богородица ложилась на плодоносящую землю: Милосердная отдыхала после рождения великого сына своего. С дождями приезжал на рыжем коне Святой Димитрий, ведя за собой увенчанную плющом и сухими виноградными листьями осень. Наступала зима, мы зажигали дома жаровню, усаживались вокруг, – когда отца не было, – мать, сестра и я, и пекли в золе каштаны и нут, ожидая, что снова родится Христос и придет розовощекий дед с жареным поросенком, завернутым в лимонные листья. Точь-в-точь такой, как дед, являлась в моем воображении зима – старик в черных сапогах, с белыми усами, с жареным поросенком в руках.

Время шло, я рос, базилик и бархатцы во дворе становились меньше, по ступенькам к Эмине я поднимался одним махом, и ей уже не нужно было подавать мне руку. Я рос, и внутри меня росли давние желания, возникали другие, новые. Жития святых уже слишком стесняли меня, и я страдал. Не потому, что я не верил, – я верил, но слишком покорными казались мне теперь святые, слишком сгибались они пред Богом, во всем соглашаясь с Ним. Кровь Крита пробудилась во мне, и я смутно ощущал, не осознавая еще того ясно разумом, что настоящий мужчина – тот, кто сопротивляется, борется и в случае большой необходимости не побоится сказать «Нет!» даже Богу.

Это новое для меня волнение я не мог выразить словами, но в то время в словах я и не нуждался. Понимал я безошибочно, без помощи разума и логики. Печаль овладевала мной, когда я видел, что святые, скрестив руки на груди, стоят у врат Райских, взывая и умоляя в ожидании, что те откроются. Они напоминали мне прокаженных, которых я видел каждый раз, идя к нам на виноградник: они сидели у крепостных ворот с отвалившимися носами, без пальцев, с гниющими губами и простирали обрубки своих рук к прохожим, моля о подаянии. К ним я совсем не чувствовал никакой жалости, но только отвращение, и, отвернувшись, спешил пройти мимо. Такими вот начали представать в моем детском воображении и святые. Неужели нет иного пути в Рай? После сказочных драконов и принцесс я оказался в Фиваидской пустыне со святыми нищими и чувствовал, что от них тоже нужно уйти.

Всякий раз к большому празднику мать готовила сладкое – когда курабье, когда лукум, а на Пасху – пасхальные куличики. Я одевался по-праздничному и шел поздравить дядей и теток. Они радушно принимали меня и давали в подарок серебряную монету, чтобы я мог купить конфет или переводных картинок. Но на следующий день я бежал в книжную лавку господина Луки и покупал книжки о дальних странах и великих первооткрывателях: видать, семя Робинзона запало мне в душу и дало ростки.

Мало что понимал я из этих новых «житий святых», но суть их оседала в глубинах души моей. Она расширяла мой разум, наполняя его теперь уже средневековыми замками, экзотическими пейзажами и таинственными островами, благоухавшими гвоздикой и корицей. Я видел дикарей с красными перьями, которые зажигали костры, жарили людей и плясали, а острова вокруг них улыбались, как младенцы. Эти новые святые не просили о подаянии, – все, чего они только желали, они брали своим мечом, – о, если бы только можно было въехать в Рай верхом на коне, как эти рыцари! Герой и святой – вот совершенный человек, думалось мне.

Отчий дом стал тесен. Мегало Кастро стал тесным. Земля казалась мне тропическим лесом с красочными птицами и животными, с налитыми медом плодами, и мне хотелось пройти через весь этот лес, охраняя некую бледную женщину, которой угрожала опасность. Как-то проходя мимо одной из кофеен, я увидел ее лицо: ее звали Женевьева.

Теперь в воображении моем образы святых неразрывно слились с образами безрассудных рыцарей, отправившихся спасать мир, Гроб Господень или женщину, неразрывно слились с образами великих исследователей, а корабли Колумба, отплывшие из маленькой испанской гавани, – с кораблями, которые до того везли святых в пустыню, и тот же ветер наполнял им паруса.

А когда позже я прочел о герое Сервантеса, Дон Кихот казался мне святым великомучеником, отправившимся из никчемной обыденности, сопровождаемый хохотом и улюлюканьем, на поиски скрытой за внешними явлениями сущности. Какой сущности? Тогда я этого не знал, но позже понял: сущность всегда одна и та же, поскольку, чтобы возвыситься, человек до сих пор не нашел иного способа, как преобразовывать материю и подчинять личность некоей надличностной цели, пусть даже химере. Если сердце верит и любит, химеры не существует, – существуют только мужество, вера и плодотворное действие.

Прошли годы. Я пытался навести порядок в этом хаосе моего воображения, но сущность эта, – все такая же смутная, какой явилась она мне в детстве, – всегда кажется мне сердцем истины: долг наш – поставить перед собой некую цель, которая превыше наших личных забот, превыше удобных привычек, превыше нас самих. Некую цель, к достижению которой мы будем стремиться денно и нощно, презирая насмешки, голод и смерть. Даже не достичь, ибо гордая душа, едва достигнув цели своей, тут же передвигает ее все дальше и дальше. Не достичь, но никогда не прерывать восхождения. Только так жизнь становится благородной и цельной.

Объятое таким пламенем и прошло мое детство. Все свершения святых и героев казались мне самым простым, самым реальным движением человека. И пламя это соединялось с другим, более сильным пламенем, охватившим в те годы рабства Мегало Кастро и Крит.

В те далекие героические годы Мегало Кастро не был скоплением домов, лавочек и узеньких улочек, прижавшихся к побережью Крита у непрестанно рассерженного моря. Души, обитавшие там, не были безголовой или многоглавой беспорядочной толпой мужчин, женщин и детей, все силы которых растрачивались на повседневные заботы о хлебе да семье. Некий неписаный, суровый закон управлял ими, и никто не поднимал мятежной головы против этого закона, ибо над головами у всех был некто, дававший наказы. Весь город был крепостью, каждая душа в нем была крепостью, веками пребывавшей в осаде, а капитаном крепости был святой – Святой Мина, покровитель Мегало Кастро. Весь день пребывал он неподвижно на иконе в своей крохотной церквушке, сидя верхом на сером коне, с поднятым кверху красным копьем, с короткой курчавой бородой, опаленный солнцем, с грозным взглядом. Весь день, нагруженный серебряными обетными подношениями – руками, ногами, глазами, сердцами, которыми кастрийцы обвешали его, моля об исцелении. Он оставался неподвижным, делая вид, будто он – всего лишь изображение – доска да краски, но как только наступала ночь, и христиане собирались в своих домах, и один за другим гасли огни, он одним махом раздвигал серебряные подношения и краски, пришпоривал коня и ездил по ромейским кварталам. Ездил по городу, неся дозор. Запирал двери, которые христиане по забывчивости оставили открытыми, свистел ночным прохожим, чтобы те шли домой, или же стоял у дверей, радостно прислушиваясь к пению. «Должно быть, свадьба, – тихо говорил он. – Да будут же они благословенны, да родят детей, чтобы множился мир христианский». Затем он двигался вдоль крепостных стен, опоясывавших Мегало Кастро, до самого рассвета, а с первым петушиным криком прыгал верхом на коне в церковь и поднимался в свою икону. Святой снова прикидывался равнодушным, но конь его был покрыт потом, а пасть и грудь его – пеной, и когда церковный сторож господин Харалампис рано поутру приходил чистить и натирать подсвечники, он видел, что конь Святого Мины взмылен, но не удивлялся, потому что знал, как и все про то знали, что ночью святой ездит по городу, неся дозор. Когда же турки точили ножи, собираясь напасть на христиан, Святой Мина устремлялся с иконы на защиту кастрийцев. Турки его не видели, но слышали ржание его коня, узнавали его голос, видели искры, летевшие из-под конских подков на мостовую, и в страхе запирались в своих домах.

А несколько лет назад турки даже видели его своими глазами. Они снова собирались устроить резню, но Святой Мина верхом на коне ринулся в турецкий квартал. Полоумный ходжа-Мустафа увидал, как он выезжает из-за угла, и пустился наутек с криком: «Аллах! Аллах! Святой Мина едет!» Подсматривая из-за приоткрытых дверей, турки видели его в золотой одежде, с курчавой серой бородой и красным копьем, и с дрожью в коленях вкладывали ножи обратно в ножны.

Для кастрийцев Святой Мина был не просто святым, но и их капитаном. Его называли «капитан Мина» и тайком носили ему оружие для благословения. Мой отец тоже зажигал ему свечку, и один Бог знает, чего только при этом ни говорил, каких упреков ни высказывал за то, что тот медлил с освобождением Крита.

Таков был капитан христиан. А Хасан-бей, кровожадный враг христиан и сосед святого, чей конак примыкал вплотную к церкви, как-то ночью услышал стук в стену над своей кроватью и понял, что это Святой Мина грозит ему, потому что не далее, как минувшим днем, он забил насмерть христианина. Потому-то капитан Мина разгневался и стучал в стену. Хасан-бей стиснул руку в кулак и тоже принялся стучать в стену и кричать: «Эй, сосед, ты прав. Клянусь верой, ты прав! Только не стучи в стену, а я ежегодно буду приносить тебе два бурдюка лампадного масла и двадцать ок свечей, чтоб ты не гневался. Не надо ссориться, – мы же с тобой соседи!» С того самого дня пес Хасан-бей в праздник Святого Мины, 11 ноября, посылает на церковный двор раба с двумя бурдюками масла и двадцатью оками свечей, а Святой Мина больше не стучит ему в стену.

Есть на Крите некое пламя, – назовем его душою, – нечто более сильное, чем жизнь и смерть. Есть гордость, упрямство, храбрость и еще нечто несказанное и неизмеримое, что заставляет радоваться и бояться того, что ты – человек.

Когда я был маленьким, в воздухе Крита стоял запах зверя – турка, а над головою у каждого был занесен турецкий ятаган. Спустя много лет, увидав «Толедо в сумерках», я понял, что за воздух вдыхал в детстве, и что за ангелы висели падающими звездами над Критом.


И когда я был маленьким, и до сих пор, август – мой самый любимый месяц. Он приносит виноград, смоквы, дыни, арбузы, и потому я назвал его Святым Августом. «Он – мой заступник, говорил я себе, – к нему буду обращать я молитву мою. Если мне чего-нибудь нужно будет, я попрошу это у него, он же попросит у Бога, и Бог мне то даст. Однажды я взял акварели и нарисовал его. Он вышел очень похожим на моего деда-крестьянина: такие же румяные щеки и такая же широкая улыбка, разве что август стоял в давильне и давил босыми ногами виноград: ноги его до колен и даже до бедер я выкрасил в красный цвет – вымазанные суслом, – а на голове у него был венок из листьев винограда. И все же чего-то ему не хватало, но вот чего? Я пристально пригляделся и пририсовал к голове пару рогов между листьями винограда, потому что платок на голове моего деда имел справа и слева два больших узла, которые напоминали рога.

С той минуты, когда я запечатлел его лицо на рисунке, вера моя в него окрепла, и я каждый год ожидал, когда он придет, уберет на Крите виноград и сотворит свое чудо – превратит виноград в вино. Потому что, помню, сколь мучительным вопросом было для меня это таинство: как виноград становится вином. Только Святой Август мог сотворить такое чудо, и потому я говорил: «Вот если бы встретить его в нашем винограднике за Мегало Кастро и попросить раскрыть свою тайну!» Что это было за чудо, я не мог понять. Зеленый виноград созревает, зрелый виноград становится вином, люди пьют вино и пьянеют. Почему они пьянеют? Все это казалось мне страшной тайной. Однажды, когда я спросил про то отца, он нахмурился и сказал: «Не расти там, где тебя не сеяли!»

Кроме того, в августе виноград вешали на шестах, где он сушился на солнце и становился изюмом. Как-то в те годы мы пошли на виноградник и остались на ночь в загородном домике. Воздух благоухал, земля горела, и даже цикады горели, словно на горячих углях.

В тот день, 15 августа, на Успение Богородицы работники отдыхали, а отец сидел на корнях маслины и курил. И соседи, тоже развесив виноград на изюм, пришли и молча курили рядом с отцом. Выглядели они расстроенными. Глаза всех были устремлены на облачко, которое показалось на небе и продвигалось вперед, мрачное и безмолвное. Я тоже сел рядом с отцом и смотрел на облако. Мне оно нравилось: темно-свинцовое, пушистое, оно все росло, меняя лицо и тело, – то полный бурдюк, то чернокрылая хищная птица, то виденный мной на картинке слон, который покачивал хоботом, пытаясь дотронуться до земли. Подул свежий ветерок, листья маслины задрожали от ужаса. Один из соседей вскочил, указывая рукой на двигавшееся облако.

– Будь оно проклято! – пробормотал он. – Лжецом буду, – Бог свидетель! – если оно не несет нам потопа!

– Прикуси язык, – сказал другой сосед, богобоязненный старик. – Богородица того не допустит. Сегодня – праздник ее милости.

Отец зарычал, но не сказал ни слова. Он верил в Богородицу, но не верил, что Богородица командует облаками.

Пока они говорили, небо потемнело. Стали падать первые крупные, теплые капли дождя. Облака опустились, желтые молнии глухо разрывали небо.

– Помоги, Матерь Божья! – закричали соседи.

Все вскочили, бросились врассыпную, каждый – к своему винограднику, где был развешен изюм из нового урожая. Они бежали, а воздух все темнел, черные косы свесились с облаков, разразилась буря. Канавы наполнились водой, целые реки текли по дорогам, всюду с виноградников неслись вопли отчаяния. Кто ругался, кто призывал Богородицу сжалиться и оказать помощь, и, в конце концов, с виноградников за маслинами послышались рыдания.

Я бежал от домика, несся среди потоков, и дивная радость, подобная опьянению, охватила меня. Впервые я открыл ту ужасную истину, что во время великих несчастий необъяснимая, нечеловеческая радость овладевала мною. Впервые увидев пожар, – горел дом моей тети Каллиопы, – я прыгал и плясал от радости перед пламенем, пока кто-то не схватил меня за шиворот и не отшвырнул прочь. А когда умер наш учитель Красакис, я с трудом удержался от смеха. Словно дом тети тяготил меня, словно учитель тяготил меня, и я внезапно почувствовал облегчение. Дружественными духами казались мне огонь, потоп, смерть. Словно я тоже был духом из их рода, словно все мы были демонами, пытавшимися облегчить землю от домов и людей.

Я оказался у дороги, но перейти через нее не мог, так как она превратилась в реку, и потому стоял и смотрел. Мимо проносились в воде связки наполовину готового изюма, – труд этого года, который устремлялся к морю и исчезал. Плач все нарастал. Несколько женщин, войдя по колени в воду, пытались спасти хоть немного изюму. А другие стояли у дороги, сорвав с себя платки, и рвали на голове волосы.

Я промок до костей и направился к домику, пытаясь скрыть радость. Я спешил увидеть, что делает отец: плачет, ругается, кричит? Проходя мимо шестов, я увидел, что весь наш изюм исчез.

Отец неподвижно стоял на пороге, кусая усы. А за ним стояла в полный рост плачущая мать.

– Отец! – крикнул я. – Наш изюм пропал!

– Мы не пропали, – ответил он. – Молчи!

Навсегда запомнил я ту минуту: думаю, она стала мне важным уроком во все последующие трудные минуты моей жизни: я всегда вспоминал отца, который молча, неподвижно стоял на пороге, не ругаясь, не умоляя, не плача. Непоколебимо созерцал он гибельное бедствие, единственный изо всех соседей сохраняя человеческое достоинство.

Отчёт перед Эль Греко

Подняться наверх