Читать книгу Отчёт перед Эль Греко - Никос Казандзакис - Страница 12

10. Резня

Оглавление

«Добро пожаловать, несчастье, если ты пришло одно!» – говорят у нас на Крите, потому что несчастье, и вправду, одно приходит редко.

На следующий день небо было совершенно чистым, потому что накануне оно натешилось вдоволь, измучило людей, и теперь смеялось. Хозяева наводили порядок в виноградниках, весь изюм пропал, пригоршни его еще встречались в грязи… В самый полдень отец спешно воротился из Кастро, – один из его друзей приехал рано поутру, шепнул что-то ему на ухо и уехал. Стало известно, что в одном из селений христиане убили какого-то важного агу, турки рассвирепели, христиане вооружились, дело снова шло к бунту. И турки спешили в Мегало Кастро укрыться за его венецианскими стенами.

Мы с сестрой гуляли по винограднику, собирая последние ягоды, еще висевшие на лозах. И вдруг с улицы донесся гул, крики и ослиный рев. Мимо проходила толпа с осликами, гружеными кадками, кастрюлями и турчанками. Мужчины бежали сзади, – кто босой, кто в стоптанных сапогах, с тюрбанами на головах, молча, сопя, поспешно направлялись в сторону Кастро. Они шлепали по грязи, жара разыгралась, воздух закипал.

– Турки, собаки! – простонала мать, схватила нас под мышки и увела домой.

Обняв ее колени, я спросил:

– Куда они торопятся? Чего им нужно? Почему ты дрожишь?

Мать погладила меня по голове:

– Боже, что предстоит увидеть твоим глазам, сынок! Тяжелая доля родиться критянином.

Приоткрыв окно, мы смотрели. Толпа удалилась, исчезла за маслинами, на дорогу опустилась тишина.

– Пошли! – сказал отец. – Быстрее. Пока солнце не село.

Мать схватила нас за руки, отец вытащил из-под подушки револьвер, осмотрел его. Револьвер был заряжен, отец сунул его в карман и последовал за нами.

Солнце садилось, когда мы вошли в крепостные ворота. На улочках уже потемнело, торопливо сновали люди, хлопали двери, матери выходили из домов и звали детей. Соседка наша Фатима-ханум, увидав нас, не поздоровалась.

Отец занял свое место в углу дивана у окна во двор. Мать выжидающе стояла перед ним, – знала, что он отдаст какой-нибудь приказ. Отец взял табакерку и медленно, не спеша, не поднимая глаз, сделал закрутку.

– Ни шагу из дому! – сказал он.

Затем, повернувшись ко мне, нахмурился:

– Боишься?

– Нет, – ответил я.

– А если турки выломают дверь, ворвутся в дом и зарежут тебя?

Волосы у меня на голове встали дыбом. Я почувствовал острие ножа у горла и хотел закричать: «Боюсь! Боюсь!», но взгляд отца был устремлен на меня, и мне стало стыдно. Внезапно я набрался духу:

– Даже если меня зарежут, все равно не боюсь!

Я почувствовал отвагу в сердце.

– Хорошо, – сказал отец и закурил.

Летом, когда я ездил в село повидать перед смертью деда, я отправился спать вместе с одним из дядей на баштан. И вдруг, когда сон уже брал меня, послышался странный треск: «крр! крр! крр!» Испугавшись, я придвинулся поближе к дяде и спросил: «Что это трещит? Мне страшно». А он повернулся ко мне спиной, злой, что я перебил ему сон: «Спи, кастриец, спи. Впервые такое слышишь? Это арбузы растут». Так и в тот день под взглядом отца мне показалось, что сердце мое увеличивается и трещит.

Мегало Кастро имеет четверо городских ворот. Каждый вечер с заходом солнца турки запирали их, и в течение всей ночи никто уже не мог ни войти, ни выйти. Те немногие христиане, что были внутри, оказывались таким образом в ловушке, – открывали ворота только с восходом солнца. А ночью, когда ворота были заперты, турки могли устроить резню, потому что в городе турок было больше, да и турецкий гарнизон стоял.

Тогда, несколько дней спустя, я впервые пережил резню. Тогда мой детский разум за прекрасной маской – за зеленой землей, щедрым виноградником, морем, пшеничным хлебом и улыбкой матери, – за всем этим он увидел впервые подлинное лицо жизни – череп.

Тогда впервые тайно запало в душу мою зерно, которому значительно позже суждено было расцвести и дать плоды – не затуманенный, открытый денно и нощно, без страха и без надежды пребывающий внутри меня третий глаз.

Мы сидели в доме, заперев дверь на два засова и прижавшись друг к другу, – мать, сестра и я, – и слышали, как снаружи, за дверью ходили разъяренные турки, как они ругались, грозили, взламывали двери и резали христиан. Мы слышали крики и хрип раненых, собачий лай и гул, словно от землетрясения. Отец ждал за дверью с заряженным ружьем. Помню, он держал в руке продолговатый камень, который называется точило, и точил длинный с черной рукоятью кинжал. Мы ждали. Он сказал нам: «Если турки взломают дверь и ворвутся сюда, я сам вас зарежу прежде, чем вы попадете им в руки». Все мы, – мать, сестра и я, – согласились и ожидали.

Думаю, если бы незримое могло стать зримым, в те часы я увидел бы, как окрепла моя душа. Я чувствовал, что за несколько часов из ребенка я вдруг стал мужчиной.

Так прошла ночь. На рассвете гул стих, смерть удалилась. Мы осторожно окрыли дверь, высунули головы наружу. Несколько соседок робко приоткрыли окна и наблюдали за улицей. Турок, продавец бубликов, плешивый, с тоненьким голоском, как раз проходил мимо с огромным лотком на голове, нараспев расхваливая свои бублики с корицей и сезамом. Какое это было счастье, что все возродилось вновь, и мы словно впервые видели небо, облака и лоток, нагруженный ароматными бубликами… Мать взяла мне один, и я принялся жевать с несказанным наслаждением.

– Мама, резня миновала? – спросил я.

Мать перепугалась.

– Молчи! Молчи, сынок, не накликай ее! Она может услышать свое имя и вернуться.

Я написал слово «резня», и волосы встали у меня дыбом от страха. Потому что тогда, когда я был ребенком, это слово состояло не из пяти стоящих рядом букв алфавита, но было страшным гулом, ногами, стучавшими в дверь, ужасными образинами с ножами в зубах, и еще вопящими по всему кварталу женщинами и мужчинами, которые, стоя на коленях за дверью, заряжали ружья. И некоторые другие слова для нас, чье детство прошло на Крите в те времена, тоже обильно источают кровь и слезы, а над ними пребывает целый распятый народ. Слова эти – свобода, Святой Мина, Христос, восстание…

Тяжела и безрадостна судьба человека, который пишет, потому что он, естественно, вынужден пользоваться словами, то есть преобразовывать свой внутренний порыв в неподвижность. Каждое слово – очень твердая скорлупа, внутри которой пребывает огромная взрывная сила, – чтобы понять, что она желает выразить, нужно дать ей взорваться внутри, подобно мине, и освободить таким образом пребывающую в заточении душу.

Один раввин, отправляясь на молитву в синагогу, составлял завещание и с плачем прощался с женой и детьми, потому что не знал, вернется ли после молитвы живым. «Потому что, – говорил он, – когда я произношу какое-нибудь слово, например: “Господи…”, слово это разрывает мне сердце, ужас овладевает мной, и я не знаю, смогу ли перейти к следующему слову – “…помилуй”».

О, если бы кто-нибудь мог читать так песню, или слово «резня», или письмо любимой женщины, или этот «Отчет», составленный человеком, который много боролся и очень мало чего достиг в жизни своей!


На другой день рано утром отец взял меня за руку и сказал:

– Пошли!

Мать испугалась:

– Куда ты ведешь ребенка? Ни один христианин еще не вышел из дому.

– Пошли, – повторил отец, открыл дверь, и мы вышли.

– Куда мы идем? – спросил я, и рука моя задрожала в его огромной ручище.

Я огляделся вокруг. Всюду пусто. На углу два огромных турка мылись у фонтана, и вода от этого становилась красной.

– Страшно?

– Да.

– Ничего. Привыкнешь.

Мы свернули за угол, и пошли к портовым воротам. Один из домов еще дымился, несколько дверей лежали вышибленные, а на пороге там была еще кровь. Мы пришли на площадь с фонтаном, украшенным львами. Рядом с фонтаном стоял старый платан. Отец остановился, вытянул руку:

– Смотри!

Я посмотрел на платан и закричал: трое повешенных покачивались там друг подле друга, босые, в одних рубахах, с высунувшимися, позеленевшими языками. Я отвернулся, не в силах смотреть, и охватил руками отцовское колено. Но он схватил меня за голову, повернул лицом к платану и снова велел:

– Смотри!

Перед глазами у меня были только повешенные.

– Пока ты жив, – слышишь? – пока ты жив, эти повешенные должны быть у тебя перед глазами!

– Кто их убил?

– Свобода, будь она благословенна!

Я не понял, и только смотрел и смотрел, широко раскрыв глаза, на три тела, покачивавшиеся среди пожелтевшей листвы.

Отец огляделся вокруг, прислушался, – на улицах ни души. Он повернулся ко мне.

– Можешь прикоснуться к ним?

– Не могу! – испуганно ответил я.

– Можешь! Можешь. Пошли!

Мы подошли ближе. Отец торопливо перекрестился.

– Прикоснись к их ногам! – велел он.

Он взял мою руку, и я почувствовал кончиками пальцев холодную задубевшую кожу: ночная роса еще была на них.

– Поклонись им! – приказал отец и, видя, что я вырываюсь, схватил меня под мышки, поднял, повернул мне голову и насильно прижал ртом к одеревенелым ногам.

Он поставил меня на землю. Колени мои дрожали. Отец нагнулся и сказал:

– Привыкай.

Он взял меня за руку, и мы воротились домой. Мать тревожно ожидала нас за дверью.

– Ради Бога, куда вы ходили?

Она порывисто схватила меня и принялась целовать.

– Поклониться ходили, – ответил отец и доверительно посмотрел на меня.

Три дня крепостные ворота оставались запертыми. На четвертый день их открыли. Однако турки все еще расхаживали по улицам, собирались в кофейнях, в мечетях. Возбуждение их еще не улеглось, а в глазах еще пылала жажда убийства, – одной искры было достаточно, чтобы весь Крит вспыхнул пламенем. Те из христиан, у кого были дети, садились на корабли, на лодки и уезжали в свободную Грецию, а те, у кого детей не было, уходили из Кастро в горы.

Мы тоже пошли в порт, чтобы уехать: впереди – отец, посредине – мать с сестрой, позади – я.

– Мы, мужчины, должны охранять женщин, – сказал отец. (Мне тогда и восьми лет еще не было.) – Я пойду впереди, ты – сзади. И смотри в оба.

Путь наш лежал через сожженные кварталы. Всех убитых убрать еще не успели, и трупы начали разлагаться. Отец нагнулся, поднял с порога одного из домов обрызганный кровью камень и дал мне:

– Сохрани его!

Я уже начинал понимать дикие повадки отца: он не воспринимал новую педагогику и следовал очень старой – беспощадной и единственной, которая могла спасти нацию. Так волк натаскивает своего единственного, любимого волчонка, учит его охотиться, убивать и благодаря хитрости и удали избегать ловушек. Этой суровой педагогике отца обязан я моей выдержкой и упорством, всегда помогавшими мне в трудную минуту. Этой суровости обязан я и всеми моими непокорными суждениями, которые теперь, на исходе жизни владеют мной, не принимая упований ни на Бога, ни на Дьявола.


– Пошли в твою комнату, нужно принять решение, – сказал мне отец, прежде чем покинуть дом.

Мы остановились посреди комнаты, и он указал на висевшую на стене большую карту Греции.

– Не хочу ни в Пирей, ни в Афины, – там соберутся все беженцы. Будут плакаться, что голодают, да умолять о помощи. Мне это противно. Выбери какой-нибудь остров.

– Какой захочу?

– Какой захочешь.

Я взобрался на стул и принялся разглядывать эгейские острова – зеленые посреди голубого моря, – провел пальцем от Санторина к Мелосу, Сифносу, Миконосу, Паросу и остановился на Наксосе.

– Наксос! – сказал я.

Мне нравились его очертания и название. Разве мог я в ту минуту подумать, какое решающее воздействие на всю мою последующую жизнь окажет этот случайный, роковой выбор!

– Наксос! – снова сказал я и посмотрел на отца.

– Хорошо, – ответил он. – Поехали на Наксос.

Отчёт перед Эль Греко

Подняться наверх