Читать книгу Отчёт перед Эль Греко - Никос Казандзакис - Страница 13
11. Наксос
ОглавлениеЭтот остров был очень ласковым и спокойным, а лица у его жителей добрыми. Обилие дынь, персиков, смокв, ласковое море. Я наблюдал за тамошними людьми. Страх перед землетрясением или турками был им неведом, и в глазах у них не горел огонь. Свобода погасила здесь страсть к свободе, и жизнь покоилась, словно тихие, спящие воды. Если даже что-то и будоражило здесь людей, буря от этого не поднималась. Беспечность была первым даром острова, которым я наслаждался, гуляя по Наксосу. Беспечность, а спустя несколько дней – скука. Мы познакомились с богатым наксосцем – господином Лазарем, имевшим чудесный сад в Энгарах, в часе ходьбы от Хоры. Он пригласил нас туда, и мы гостили у него две недели. Какое изобилие! Какие деревья, сгибающиеся под тяжестью плодов! Какое блаженство! Крит казался сказкой, далеким взбалмошным облаком. Ничто здесь не напоминало об ужасах, крови и борьбе за свободу, – все таяло и исчезало среди сонного наксосского счастья.
В шкафу богатого загородного дома я нашел кипу пожелтевших книг, вытащил их, уселся под маслиной и принялся с наслаждением листать. Я разглядывал старые выцветшие картинки – женщины, воины, дикие звери и банановые леса. В одной из книг – льды, заледеневшие корабли и медвежата, словно клочья ваты, прилипшие к снегу. В другой книге – далекие города, высокие трубы, рабочие и огромные огни…
Ширился круг моих знаний, а вместе с ними ширился и мир. В воображении моем возникали огромные деревья, невиданные звери, черные и желтые люди, и лишь немногие из прочитанных слов волновали сердце. В одной из этих пожелтевших книг я прочел: «Счастлив человек, повидавший много морей и много земель». В другой: «Лучше день быть быком, чем год – волом». Это я не совсем понял, осознав однако одно – что быть волом мне не хотелось. Я закрывал книгу, устремлял взгляд на обильные плодами абрикосовые и персиковые деревья, дышал теплым благоуханным воздухом и ощущал себя насекомым с еще неокрепшими крылышками, которое бьет ножками о землю, желая взлететь, а на сердце у него тревога. Сможет или не сможет? Потерпим еще немного…
Я терпел, тайно, сам того не подозревая, готовясь в душе к тому дню, когда у меня вырастут крылья и я взлечу.
А племянница господина Лазаря, двенадцатилетняя, похожая на мальчишку Стелла, повесила на соседней маслине качели и, напевая, раскачивалась в воздухе. От резких движений юбка ее поднималась, и ее круглые белоснежные коленки так и сияли на солнце. Я не мог слышать ее пения, не мог видеть ее коленок, и однажды разозлился и бросил книжки на землю. А она жевала мастику, смотрела на меня и смеялась. Время от времени она напевала мне шутливую песенку, слова которой я начисто забыл, кроме вот этих:
Глазенки эти черные, что на меня глядят,
Мой светик, лучше отведи, – мне смерть они сулят.
– Стелла! – гневно закричал я, вскочив. – Или ты отсюда уйдешь, или я уйду!
Она слетела с качелей.
– Давай уйдем вместе! – сказала Стелла, уже не смеясь, и, понизив голос, добавила. – Давай уйдем вместе, несчастный, потому что с понедельника тебя отдадут в заточение к католическим священникам. – Я слышала, как твой отец говорил с дядей.
На Наксосе, на горе в замке, где вот уже несколько веков жили потомки франкских завоевателей, находилась знаменитая Французская Католическая Школа. Однажды мы поднялись туда с отцом и некоторое время смотрели на нее, а затем отец сказал:
– Обучают здесь многим наукам, только вот учителя – католические попы, – будь они неладны! Еще чего доброго окатоличишься!
С тех пор о Французской Школе он больше не заговаривал, но я знал, что мысли этой не оставил, не зная, какое решение принять. И вот вечером того же дня, когда Стелла сообщила мне об этом, отец взял меня после ужина и повел прогуляться по саду. Светила луна, было тихо, мир вокруг благоухал.
Отец все время молчал и только перед тем, как возвращаться, остановился и заговорил:
– Восстание на Крите затянется надолго. Я вернусь на остров, – не могу гулять по садам, когда христиане воюют. Каждую ночь вижу во сне, как твой дед ругает меня. Мне нужно ехать. Но я не хочу, чтобы ты терял время зря. Ты должен стать человеком.
Он помолчал, сделал два шага, остановился и снова сказал:
– Ты понял? Человек – это тот, кто приносит пользу на родной земле. Очень жаль, что тебе не мечом крушить, а пером водить. Что тут поделаешь? Таков твой путь, – иди же по нему! Понял? Выучишься наукам, чтобы помочь Криту освободиться, – вот какова цель! Иначе – пошла она к дьяволу, наука, – не хочу тебя видеть ни учителем, ни монахом, ни мудрым Соломоном. Хорошенько подумай об этом, я принял решение, прими и ты. А если ты ни к мечу, ни к перу не способен, так жаль, что хлеб ешь даром.
– Боюсь я католических попов, – сказал я.
– И я их боюсь. Настоящий мужчина боится, но преодолевает страх. Я в тебя верю.
И, минуту подумав, уточнил:
– Нет, не в тебя, – в кровь, которая течет в жилах твоих, верю. В критскую кровь. Так что перекрестись, сожми руку в кулак, а в понедельник, если Бог того пожелает, я отведу тебя и запишу к католическим попам.
В тот день, когда мы с отцом поднимались к замку, где находилась Католическая Школа, шел дождь. Мелкий осенний дождик. Дорожки потускнели, за спиной у нас вздыхало море, дул легкий ветерок, листья облетали с деревьев и, падая по одному, желтые и коричневые, украшали промокшую дорогу наверх. Высоко над нами пробегали облака, гонимые сильным ветром, который, должно быть, дул там. Я поднимал голову, ненасытно смотрел на них, видя, как они бегут, сходятся, расходятся, а некоторые из них свешивали вниз крупную серую бахрому, желая достать до земли. С раннего детства любил я смотреть на облака, лежа во дворе на спине. Время от времени пролетала какая-нибудь птица – ворон, ласточка или голубь, – и я настолько становился единым целым с ней, что, раскрыв ладонь, ощущал теплоту ее животика. «Сдается мне, госпожа Марги, сын твой тронется рассудком, – как-то сказала моей матери наша соседка госпожа Пенелопа. – Все облака разглядывает». – «Не беспокойся, госпожа Пенелопа, придет время, и жизнь заставит его смотреть и пониже», – ответила мать.
Но время все еще не пришло, и вот, поднимаясь к замку и заглядевшись на облака, я то и дело спотыкался и скользил. Отец схватил меня за плечо, словно желая крепче поставить на ноги:
– Оставь облака в покое и смотри вниз, на камни, а то еще упадешь и убьешься.
Из-под сводчатой двери большого полуразрушенного дома вышла увядшая девушка и тоже взглянула на небо. Она была очень бледная и худая, лицо ее было исполнено благородства. Девушка была плотно закутана в изодранную шаль и дрожала от холода. Впоследствии я узнал, что она принадлежала к одной из захиревших знаменитых католических фамилий графов и герцогов, которые несколько веков назад владели Наксосом и построили высоко над городом замок, чтобы наблюдать оттуда, как далеко внизу вокруг порта и дальше на равнине трудится на них православный плебс. Теперь же фамилии эти захирели, обеднели, дворцы их лежали в развалинах, у их благородных правнучек не было куска хлеба, они совсем поблекли и не могут выйти замуж, потому что мужчины из их сословия выродились и не желают жениться или же не могут прокормить жену и детей, а выйти замуж за худородного православного они не соглашаются, неизменно блюдя свою возвышенную гордость, потому как ничего другого из благ у них не осталось. Девушка на мгновение взглянула в небо, качнула головой и вернулась в дом.
Все, все запомнил я, что было в тот день, когда я поднимался в замок к католическим священникам. Еще и сейчас вижу я белого с рыжими пятнами кота, который мок под дождем, сидя на пороге. И босую девочку, бежавшую с жаровней, в которой были горящие угли, бросавшие на лицо ее ярко-красные отблески.
– Пришли, – сказал отец, поднял руку и постучался в большую дверь.
Это был первый и, возможно, самый решительный прыжок в моей духовной жизни. В мыслях моих открылась волшебная дверь, впустившая меня в потрясающий мир. До сих пор были Крит и Греция – крохотное поле, на котором в тесноте подвизалась душа моя. Теперь же мир расширился, человечество увеличилось, и юная грудь моя разрывалась, пытаясь вместить его. До той минуты я подозревал, однако не был особенно уверен, что мир очень велик, а мука и тяжкий труд – товарищи и соратники не только критянина, но и всякого человека. И прежде всего только тогда я начал догадываться о великой тайне, состоявшей в том, что всю муку и борьбу поэзия может преобразовать в мечту и увековечить даже самое недолговечное, сделав это песней. Прежде мной владели только три первобытные страсти – страх, стремление преодолеть страх и страсть к свободе. Теперь еще две новые страсти вспыхнули во мне – красота и жажда знания. Читать, узнавать, видеть дальние страны, страдать и радоваться самому… Мир – больше Греции, страдание мира больше нашего страдания, страсть к свободе – не привилегия только критянина, но вечная борьба человека. Крит не исчез из моих мыслей, но весь мир простирался теперь внутри меня, – Крит стал огромен, самого разного рода турки угнетают его, но он, воспрянув в полный рост, требует свободы. Так, преобразуя в Крит весь мир, я смог в самые первые юношеские годы мои прочувствовать борьбу и страдание человечества.
В этой католической школе были собраны дети со всей Греции, поскольку же я был критянином, а Крит в те годы воевал с Турцией, я верил, что моим долгом было не посрамить Крит и стать первым среди учеников. Такая на мне лежала ответственность. И вера эта, думаю, проистекала не от личного моего самолюбия, но от долга перед моим народом, она увеличивала мои силы, и вскоре я превзошел своих соучеников, – не я, а Крит! Так проходили месяцы среди неизведанного дотоле опьянения – узнавать, идти вперед и ловить голубую птицу, имя которой, как я узнал впоследствии, – Дух.
Мысли мои настолько исполнились дерзости, что однажды я принял необычайно смелое решение – рядом с каждым французским словом писать в словаре его греческое соответствие. Целые месяцы длился этот тяжкий труд, подспорьем в котором стали мне и другие словари, а завершив его – переведя весь словарь, я взял его и с гордостью показал директору Школы – Пэру Лорану. Это был немногословный, мудрый католический священник с серыми глазами, широкой русо-седой бородой и горькой улыбкой. Он взял словарь, перелистал его, с восхищением посмотрел на меня и опустил мне на голову ладонь, как бы желая благословить.
– То, что ты сделал, юный критянин, доказывает, что когда-нибудь ты станешь выдающимся человеком. Радуйся, что в столь юном возрасте ты нашел свой путь. Это и есть твой путь – знание. Прими же мое благословение!
С гордостью поспешил я тогда к заместителю директора – Пэру Лельевру. Это был монах, любивший застолье, ухоженный, с игривым взглядом, часто смеявшийся, шутивший и игравший с нами. Каждый раз в субботу и воскресенье он брал нас с собой на загородную прогулку – в принадлежавший Школе сад, где, избавившись от Пэра Лорана, мы все вместе боролись, смеялись, лакомились фруктами, катались по траве, отрешаясь от тягот минувшей недели.
– И не стыдно тебе? – закричал он. – Ты кто: ребенок или старик? К чему зря терять время за стариковскими занятиями? Вместо того, чтобы играть, смеяться, смотреть из окна на проходящих мимо девочек, ты сидишь, словно старикан, за переводами словарей! Ступай прочь с глаз моих! Если ты пойдешь по этому пути, то никогда, – запомни, это я тебе говорю! – никогда ничего не добьешься, – станешь жалким учителишкой – горбуном-очкариком! Если ты – настоящий критянин, сожги этот проклятый словарь и принеси мне пепел! Тогда получишь мое благословение. Подумай и действуй. Ступай!
Я ушел потрясенный. Кто из них был прав? Что делать? Какой из двух этих путей верен? Над этими вопросами я бился долгие годы. А когда нашел верный путь, волосы мои уже поседели. От Пэра Лорана к Пэру Лельевру и обратно слонялась в нерешительности душа моя, словно Буриданов осел. Я смотрел на словарь – на греческие слова, написанные красными чернилами очень мелкими буковками на полях, – вспоминал слова Пэра Лельевра, и сердце прямо-таки разрывалось. Нет, я не мог решиться сжечь это и принести ему пепел. Позже, много лет спустя, уже начав понимать, я бросил это в огонь, но пепла не собрал, – Пэра Лельевра давно уже не было в живых.
Отец, едва отведя меня в Школу и пристроив там, тайно отправился в лодке сражаться на Крит. Как-то он прислал мне короткое, пропахшее порохом письмо:
«Сражаюсь с турками, – исполняю свой долг. Сражайся и ты, – смотри, как бы католики не свели тебя с ума, – они такие же собаки, как и турки. Не забывай, что ты – критянин, и мозги твои принадлежат не тебе, а Криту. Оттачивай свой ум, сколько можешь, чтобы когда-нибудь умом своим помочь Криту освободиться. Коль мечом не можешь, так умом, это тоже – ружье. Слышишь, что я тебе наказываю? Отвечай: “Слышу!”
Это тебе на сегодня, на завтра и навсегда. Не посрами меня!»
Я чувствовал на плечах моих тяжесть всего Крита. Если бы я не усвоил хорошо урок, не понял математической задачи, не вышел победителем в конкурсе, позор пал бы на Крит. Мне были чужды беспечность, свежесть и легкость ребенка. Я смотрел, как соученики мои играют и смеются, и завидовал им. Мне тоже хотелось играть и смеяться, но Крит воевал и подвергался опасности. Хуже того: учителя и ученики называли меня не по имени, они звали меня «Критянин», и это еще более напоминало мне каждую минуту о долге.
Окатоличиться я не боялся. Не потому что понимал, какая религия более правильна, а по другой причине, которая кажется ничтожной, однако она оказала на детскую душу мою влияние гораздо более сильное, чем любая теология. Каждое утро мы обязаны были ходить на службу в католическую церковь, которая находилась внутри Школы, – маленькая, нагая, слишком жаркая летом и слишком холодная зимой, с двумя раскрашенными статуэтками Христа и Девы Марии. В алтаре стояли высокие стеклянные вазы с множеством белых лилий. Воду менять запаздывали, цветы оставались по несколько дней в той же воде, гнили, и когда я каждый раз утром входил в церковь, их запах едва не вызывал у меня рвоту, а однажды я даже, помнится, потерял сознание. Так постепенно католическая церковь неразрывно ассоциировалась в моем сознании с прогнившими лилиями, и уже от самой мысли стать католиком меня начинало тошнить.
И все же была минута, – еще и сегодня при воспоминании об этом мне стыдно, – когда я чуть было не изменил моей вере. Почему? Какой демон повинен в том? Каким терпением и лукавством должен обладать этот демон внутри нас, чтобы укрываться за добродетелями, принимать облик добродетели, будучи уверен, что рано или поздно, час его несомненно придет!
И вот однажды час его пришел. Как-то утром прибыл из Рима кардинал, осуществлявший надзор над католическими школами на Востоке. Он был в черном шелке с фиолетовой подкладкой, в фиолетовой шляпе с широкими полями, в прозрачных фиолетовых чулках, а на пальце носил перстень с большим фиолетовым камнем. Когда он вошел и стал перед нами, то показался мне огромным экзотическим цветком, только что вышедшим из Рая, и в воздухе вокруг него было разлито благоухание и сияние. Он поднял руку, пухлую и молочно-белую, с золотым перстнем на пальце, благословил нас, и все мы почувствовали, как от макушки до самых пяток нисходит на нас чудодейственная сила, словно выпили старого вина, и сознание наше погрузилось в темно-фиолетовый цвет.
Пэр Лоран, должно быть, рассказал обо мне кардиналу, потому что, уходя от нас, он кивнул мне, велев следовать за собой. Мы поднялись в его комнату, и он усадил меня на скамейке у своих ног.
– Хочешь, возьму тебя с собой? – спросил он, и голос его показался мне сладким, как мед.
– Куда? – спросил я, захваченный врасплох. – Я – критянин.
Кардинал засмеялся, открыл коробку, взял оттуда конфету и положил себе в рот. Рот у него был маленький, круглый, тщательно выбритый, с пухлыми, ярко-красными губами. И всякий раз, когда он поводил рукой, в воздухе пахло лавандой.
– Знаю, знаю, – сказал кардинал. – Все знаю. Ты – критянин, дикий козленок, стало быть. Но наберись терпения, выслушай меня. Мы поедем в Рим, в Святой Город, ты будешь учиться в большой Школе, станешь влиятельным и могущественным, и, кто знает, может быть, в один прекрасный день наденешь на голову такую вот шапку кардинала, какую сейчас ношу я, – не забывай, что когда-то один из твоих земляков, критянин, даже стал папой. Главой всего христианского мира! Более могущественным, чем император. И тогда ты сможешь послужить делу Крита и освободить его… Слышишь, что я тебе говорю?
– Слышу, слышу… – пробормотал я, подняв голову и восторженно слушая его.
– В эту минуту, дитя мое, решается твоя жизнь. Сказав «да», ты будешь спасен, сказав «нет», пропадешь… Кем ты станешь, если останешься здесь? Отец твой чем занимается?
– Торговец.
– Стало быть, ты тоже станешь торговцем. Ну, самое большее – адвокатом или врачом, то есть ничем! Греция – глухая провинция, уезжай из глуши, мне рассказали о тебе много хорошего, – жаль, если ты пропадешь…
Сердце мое учащенно забилось. Два пути снова открывались передо мной: какой из них выбрать? Кого спросить? Кто мне поможет? Пэр Лоран толкал меня на один путь, Пэр Лельевр – на другой, – какой из них был верный? А что если спросить отца?
Я вспомнил об отце и содрогнулся. Как раз в те дни он вернулся с Крита, пропахший порохом, с тяжелым ранением в плечо. Ружье умолкло: спустя столько веков, после обильно пролитой крови, свобода ступила своими окровавленными ногами на Крит. Вскоре должен был приехать Георгий, принц Греческий, и привезти с собой обручальное кольцо, которое навеки соединит Крит с Грецией.
Вернувшись с Крита, отец пришел повидать меня. Вначале я не узнал его: он почернел еще больше, а на устах его я впервые увидел улыбку. «Ну, как дела? Окатоличился?» – спросил он и засмеялся. Я густо покраснел. Он опустил свою ручищу мне на голову: «Я в тебя верю. Шучу».
И вот, вспомнив о нем, я, видать, побледнел, потому что кардинал нежно опустил свою пухлую руку мне на голову и спросил:
– О чем ты думаешь?
– Что скажет мой отец, – пробормотал я.
– Он ничего не должен знать. Никто ничего не должен знать. Уедем тайком ночью.
– А моя мать? Она сразу же плакать начнет…
– Сказал Христос: «Кто не отречется от отца с матерью, не может следовать за мною».
Я замолчал. С детства лик Христа обладал для меня несказанным очарованием. Я рассматривал иконы, где было изображено его рождение, каким он был в двенадцать лет, как он стоит в челне и поднимает руку, успокаивая море, а затем – как его истязают, распинают, как он кричит на кресте: «Отче, отче, почему ты оставил меня?» Затем, в одно прекрасное утро, он, восстав из могилы, возносится с белым знаменем на небо… Я смотрел на него, и вместе с ним переживал истязания, распятие и воскресение. И когда я читал Евангелие, старые сказки оживали, и душа человеческая казалась мне диким зверем, который спал и рычал во сне, и вдруг небеса разверзались, Христос спускался оттуда, целовал душу, и она, нежно вздохнув, просыпалась и снова становилась прекрасной царевной.
– Хорошо, – ответил я и поцеловал руку кардиналу. – Я оставлю отца с матерью…
– В эту минуту я видел, как Дух Святой нисходит на главу твою, дитя мое, – ты спасен, – сказал кардинал и протянул для поцелуя аметист, который носил на пальце.
Через три дня мы должны были уехать. Я хотел повидаться с родителями и мысленно проститься с ними, не открывая своей тайны, но кардинал не позволил:
– Настоящий мужчина оставляет близких, не сказав им: «Прощайте!»
И я, желая быть настоящим мужчиной, молчал, скрепя сердце. Разве я множество раз не читал в житиях святых, что именно так поступали аскеты, уходя в пустыню? Они не оборачивались, чтобы взглянуть на мать, не махали ей на прощание рукой, не говорили: «Прощайте!» Так поступлю и я.
Мне дали тяжелые книги в золотом переплете. Я читал о Вечном Городе Риме, о святом отце – папе, в опьянении разглядывал иллюстрации – собор Святого Петра, Ватикан, живопись, статуи…
Все шло хорошо. Мысленно я уже уехал, переплыл через море, прибыл в святой город, завершил образование, носил широкую фиолетовую шляпу с шелковой бахромой, смотрел на свою правую руку и видел, как на среднем пальце таинственно сияет во мраке аметист… И тут вдруг вмешалась Судьба, простерла длань свою и преградила мне путь. Кто-то шепнул моему отцу на ухо: «Католические попы забирают твоего сына!», и свирепый критянин тут же вскочил, – дело было ночью, – поднял нескольких друзей – лодочников и рыбаков, – и с горящими факелами, захватив с собой бак с нефтью, они поднялись к замку. С ломами и мотыгами в руках они принялись грохотать в ворота Школы, вопя, что подожгут ее. Монахи перепугались, Пэр Лоран высунулся в окно в ночном колпаке и, крича, уговаривал их на смеси французского и греческого.
– Отдайте мне сына! – ревел отец, размахивая горящим факелом. – Отдайте мне сына, не то – огонь и топор, франки-католики!
Меня разбудили, я поспешно оделся и, спущенный из окна, упал в объятия отца. Он схватил меня за шиворот, тряхнул трижды и сказал своим товарищам:
– Гасите факелы! Пошли!
Три дня отец не разговаривал со мной. Он велел вымыть меня, умастить маслом из лампадки Богородицы, одеть в чистые одежды. Привели и попа, чтоб он освятил меня и изгнал католический смрад. И только тогда отец посмотрел в мою сторону.
– Иуда! – прорычал он сквозь зубы и трижды сплюнул.
Бог устроил так, что через несколько недель пришла добрая весть: Георгий, принц Греческий, приедет на Крит, принять его во владение. Отец встрепенулся, трижды склонился, касаясь земли, перекрестился и тут же пошел к брадобрею: он никогда не касался бритвой щеки, оставляя бороду, которая волною ложилась ему на грудь, потому что был в трауре, – носил траур по Криту, пребывавшему в рабстве. Поэтому он и не смеялся, и злился, видя смеющегося христианина. Он дошел до того, что смех казался ему проявлением антипатриотизма. И вот, – слава Тебе, Господи! – Крит освободился, и он тут же отправился к брадобрею, а когда воротился домой, лицо его сияло – выбритое, помолодевшее, – и весь дом благоухал лавандой, которой брадобрей обрызгал ему волосы.
Отец посмотрел на мать и улыбнулся:
– Крит свободен, забудем же прошлое и простим Иуду!
С этими словами он указал на меня.
Несколько дней спустя мы отплыли на Крит. Что это было за триумфальное путешествие, как медленно плыл корабль по Эгейскому морю, как светило в тот осенний день солнце, касаясь своими лучами наших сердец! Отец и днем, и ночью сидел, согнувшись, на носу корабля, глядя на юг, и если бы взгляд человеческий мог передвигать горы, мы бы увидели, как Крит, словно фрегат, плывет нам навстречу.