Читать книгу Отчёт перед Эль Греко - Никос Казандзакис - Страница 3
1. Предки
ОглавлениеЗаглядываю внутрь своего существа и содрогаюсь в ужасе. Предки мои по отцу – кровожадные корсары на море, военачальники на суше, не ведавшие страха ни пред людьми, ни пред Богом. Предки мои по матери – смирные, добродушные крестьяне, которые с раннего утра и до позднего вечера, доверчиво склонялись к земле, сеяли, ждали дождь и солнце, не сомневаясь, что те явятся, жали, а по вечерам сидели на каменном выступе родного дома, скрестив руки на груди и уповая на Бога.
Как согласовать между собой этих двух воевавших внутри меня предков – пламя и землю?
Я чувствовал, что единственным долгом моим было примирить непримиримое, изъять из глубин существа моего густой мрак предков и сделать его, насколько сил хватит, светом. Разве не это и есть путь Божий? Разве не этот путь должны мы пройти, следуя по следам Божьим? Жизнь подобна короткой вспышке молнии, но успеть можно.
Вся вселенная, сама того не ведая, движется по этому пути: всякое живое существо есть мастерская, в которой незримо трудится Бог, преобразуя глину. Вот почему цветут и плодоносят деревья и размножаются животные. Вот почему обезьяна может превозмочь собственную долю и встать на две ноги. А теперь, впервые после сотворения мира, человек удостоился войти в мастерскую Бога и трудиться вместе с Ним, и чем больше преобразует он плоть в любовь, доблесть и свободу, тем больше становится он Сыном Божьим.
Тяжкий, ненасытный долг. Всю свою жизнь я боролся, да и сейчас борюсь, но мрак все еще остается осадком в сердце, и борьба непрестанно возобновляется с начала. Прадавние отцовские предки шевелятся, сокрытые глубоко внутри меня, и с большим трудом различаю я во мраке их лица. Чем дальше продвигаюсь я сквозь верхние слои души моей – личность, нацию, род людской, – пытаясь отыскать там внутри самого первого грозного Предка моего, тем сильнее священный ужас овладевает мною. Поначалу я различаю какие-то лица, которые могли бы принадлежать моему брату или отцу, но затем, по мере приближения к корням, некий косматый, с огромными челюстями предок вскидывается в глубинах существа моего: он страдает от голода и жажды, рычит, а глаза его наливаются кровью. Предок этот – тяжеловесное, грубое животное, которое я должен преобразовать в человека, а если смогу, если успею, то и возвысить над человеком… Как ужасно восхождение от обезьяны к человеку, от человека к Богу!
Однажды ночью я оказался с одним из моих друзей высоко в покрытых снегом горах. Мы сбились с пути. Наступила ночь. Вверху, на совершенно чистом небе, сияла молчаливая, полная луна, а от седловины гор, где мы находились, и до самой равнины мерцал бледно-голубыми искрами снег. Густая, тревожная, невыносимая тишина. Таковыми были залитые лунным сиянием ночи тысячи веков назад до того, как Бог, не в силах больше вынести такой тишины, взял глину и создал людей.
Я шел на несколько шагов впереди. Дивное головокружение обволакивало мой разум. Я шел, шагал вперед, словно в каком-то опьянении. Казалось, будто я иду по луне или же по какой-то извечной, еще не населенной людьми, но хорошо знакомой стране. И вдруг на повороте горы я увидел далеко вдали, в глубине ущелья несколько слабых огоньков, – должно быть, какая-то деревушка, не успевшая еще отойти ко сну. И тогда со мной произошло нечто потрясающее. До сих пор при воспоминании об этом я содрогаюсь от ужаса. Я остановился, сжал руку в кулак и, грозя деревеньке, закричал яростно:
– Я вас всех зарежу!
Я услыхал чужой, хриплый голос, испугался и задрожал всем телом. Друг встревоженно подбежал и схватил меня за руку:
– Что с тобой? Кого ты зарежешь?
Я чувствовал слабость в коленях и невыразимую усталость, но, увидав рядом друга, пришел в себя и прошептал:
– Это был не я. Не я. Это был кто-то другой.
Кто-то другой. Кто? Никогда глубины моего существа не разверзались столь глубоко, столь апокалиптически. Уже годы догадывался я о том, а с той ночи обрел уверенность. Внутри нас – мрак во множество уровней, хриплые голоса, косматые, голодные звери. Стало быть, ничто не умирает? Ничто не может умереть в этом мире? Пока мы живы, все дочеловеческие ночи и дочеловеческие луны, все предвековые голод, жажда и печали будут жить, испытывая голод, жажду и страдания, вместе с нами. Ужас овладевает мною, когда я слышу рычание грозной тяжести в глубине моего существа. Неужели я так никогда и не обрету спасения, неужели внутри меня не произойдет очищения? Иногда из самого сердца моего звучит нежный голос: «Не бойся, я создам законы, я установлю порядок, я – Бог, верь». Но тут же, заглушая нежный голос, тяжелое рычание доносится из глубин плоти моей: «Нечего бахвалиться! Я уничтожу твои законы, я разрушу твой порядок, я предам тебя исчезновению, я – хаос!»
Говорят, что солнце остановилось однажды посреди своего пути, чтобы послушать пение девушки. О, если бы это была правда! О, если бы неотвратимость могла изменить свой путь, очарованная песней души внизу на земле! О, если бы наш плач, смех, песня могли создать закон, который упорядочит хаос! Если бы нежный голос внутри нас заглушил рычание!
Когда я пьян или зол, когда я прикасаюсь к любимой женщине, когда я, задыхаясь от несправедливости, бунтую против Бога или Дьявола, или представителей Бога или Дьявола на земле, я слышу, как чудища эти рычат внутри меня и мечутся, стремясь выбить дверь из глубин, выйти на свет и снова взяться за оружие. Я ведь – последний в роду, и другой надежды, другого убежища, кроме меня, у них нет. Все, что осталось им для мести, радости и страдания, они могут совершить только чрез меня: когда я исчезну, они тоже исчезнут вместе со мной. Целое полчище косматых чудищ и страждущих людей погрузится вместе со мной в могилу. Может быть, поэтому они так мучают меня и так нетерпеливы. Может быть, поэтому юность моя была столь нетерпеливой, непокорной и печальной.
Они убивали и были убиты, не заботясь ни о чужой душе, ни о своей собственной. Они любили и презирали с одинаково расточительным пренебрежением жизнь и смерть. Они ели, как сказочные драконы, пили, как быки, не оскверняли себя, лаская женщин, когда надо было идти на войну. Летом тело их было обнажено до пояса, зимой – прикрыто овчиной, летом и зимой шел от них дух потного животного.
Прадед мой, – до сих пор я чувствую его совершенно живым в крови моей, и, пожалуй, изо всех он – самый живой в крови моей, – прадед мой выбривал голову и носил длинную косичку. Он водил дружбу с алжирскими корсарами и бороздил с ними моря. Логова свои они устраивали на скалистых островках у Грамбусы – на западной окраине Крита, – оттуда, подняв черный парус, устремлялись они на проплывавшие мимо корабли, одни из которых шли в сторону Мекки, везя мусульманских паломников, другие – к Гробу Господню, везя христиан, желавших совершить паломничество. С дикими криками бросали корсары свои крюки, прыгали с топорами на палубу, невзирая ни на Христа, ни на Магомета, резали стариков, брали в неволю молодых, запрокидывали женщин, а затем с усами в крови, пропахшие женским дыханием, возвращались в свои логова в Грамбусе. А иной раз, нападали они на шедшие с Востока богатые парусники, груженные пряностями. Старики до сих пор помнят рассказы о том, как однажды весь Крит заблагоухал вдруг корицей и мускатным орехом: это мой прадед, – тот самый, с косичкой, – захватил корабль, груженный пряностями, и, не зная, что с ними делать, разослал в гостинец своим кумовьям да кумам по всем критским селам.
Услышанный всего несколько лет назад рассказ об этом происшествии очень взволновал меня, потому как и во всех путешествиях, и на моем рабочем письменном столе, сам не знаю почему, мне всегда нравилось иметь горсть корицы и несколько мускатных орехов.
Слушая таинственные внутренние голоса и стараясь, всякий раз следовать не голосу разума, который вскоре умолкает, выбившись из сил, но голосу крови, я с удивительной уверенностью приближался к тому началу, откуда пошли самые далекие мои предки. А затем, с течением времени, эта удивительная уверенность была подкреплена и осязаемыми доказательствами из области повседневной жизни. Поначалу я считал, что явления эти случайны, и не обращал на них особого внимания, однако, в конце концов, соединяя голос зримого мира с таинственными внутренними голосами, я сумел пройти сквозь изначальный мрак, пребывающий за разумом, приподнять дверь, ведущую вглубь, и увидеть.
И с той минуты, когда я увидел, дух мой стал укрепляться и уже не струился, словно вода, часто меняющая течение, но сгущался вокруг некоего светящегося ядра, уплотняясь и образуя лицо – его собственное лицо. Я уже не блуждал по дорогам, петляющим из стороны в сторону, в поисках животных, от которых пошел мой род, но уверенно двигался вперед, потому что знал, каково мое истинное лицо, и знал, что мой единственный долг – трудиться над этим лицом со всем терпением, любовью и мастерством, на которые я только способен. Что значит «трудиться»? Претворить его в пламя, и если успею до прихода Смерти, претворить это пламя в свет, чтобы Смерть не смогла взять от меня ничего. Это стало для меня верхом честолюбия – не оставить от себя Смерти ничего, кроме горсти костей.
И помогла мне обрести эту уверенность перво-наперво земля, на которой родились и выросли мои предки по отцу. Отец мой родом из села в двух часах ходьбы от Мегало Кастро, название которого – Варвары. Когда в десятом веке византийский император Никифор Фока отвоевал Крит у арабов, всех уцелевших после резни аравитян он поселил в нескольких селах, которые стали называться Варвары. В таком вот селе и пустили корни предки моего отца, и все они сохраняли душевные качества аравитян: гордые, упрямые, немногословные, умеренные в еде, нелюдимые. Годами таили они в себе гнев или любовь, а когда ими нежданно овладевал демон, взрывались, впадая в неистовую ярость. Не жизнь была для них высшим благом, но страсть. Они не были добрыми, с ними не было легко, тень их была тяжела, и виной тому был не кто-либо иной, но только они сами: некий демон душил их изнутри, и они мучились. Тогда они становились корсарами или, напившись допьяна, пускали себе ножом кровь из руки, чтобы полегчало. Или убивали любимых женщин, чтобы не стать их рабами. Так вот и я, последыш этого рода, пытаюсь изо всех сил претворить эту мрачную тяжесть в дух. Что значит «претворить моих предков-варваров в дух»? Это, значит предать их исчезновению, подвергнув величайшему мученичеству.
И другие голоса тоже таинственным образом указывают мне путь к предкам. Когда я вижу финиковую пальму, сердце мое радостно бьется, словно я возвращаюсь на родину – в безводное, пыльное бедуинское селение, единственное драгоценное украшение которого и есть пальма. Когда я однажды въехал верхом на верблюде в Аравийскую пустыню и увидел волны беспредельного, надежды лишающего песка – желтого, розового, а под вечер фиолетового, без каких бы то ни было следов человеческих, дивное опьянение объяло меня, и сердце мое закричало, как кричит сокол, годы, тысячелетия спустя возвращающийся в родное гнездо.
И еще вот что. Как-то я жил в домике, одиноко стоявшем неподалеку от одного из греческих сел. Жил я в полном одиночестве и, как говорил один византийский аскет, «пас ветры». Домик этот был скрыт среди маслин и сосен, сквозь ветви которых просматривалась внизу глубокая голубизна бескрайнего Эгейского моря. Только один пастух по имени Флор – русобородый, добродушный, весь засаленный, – проходя мимо со своими овечками, приносил мне каждое утро бутылку молока, восемь вареных яиц и хлеб и отправлялся дальше. Видя, что я пишу, склонившись над бумагами, он только качал головой: «Господи помилуй! Зачем тебе столько писем, хозяин? Не надоело?» И смеялся. Но однажды он сердито прошагал торопливо мимо, даже не поздоровавшись. «Что с тобой, Флор?» – крикнул я. Он махнул своей ручищей. «Плюнь ты на все это! Я всю ночь глаз не сомкнул. Ты разве сам не слышал? У тебя что, ушей нет? Не слышал пастуха вон там, на той горе, – будь он неладен?! Колокольчики своему стаду не настроил, – разве тут уснешь?! Ну, я пошел!» – «Куда это ты, Флор?» – «Пойду настрою ему колокольчики, иначе не успокоюсь!»
Однажды в полдень, когда я взял со шкафа солонку, чтобы посолить яйца, щепотка соли просыпалась на пол. Сердце мое сжалось. Я тут же бросился на пол и принялся собирать соль по крупицам… Затем я вдруг сообразил, что я делаю, и ужаснулся. К чему столько волнения из-за просыпавшейся щепотки соли? Разве она представляет собой какую-то ценность? Никакой.
Впоследствии я обнаружил на песке и другие знаки, которые могли вывести меня к предкам, – огонь и воду.
При виде бесполезно горящего огня я тревожно вскакиваю, – не хочу видеть, как он пропадает зря. А когда из крана льется вода, которая не наполняет кувшин, не утоляет жажды человека, не поливает сад, я спешу закрыть кран.
Я жил среди этих удивительных явлений, но в мыслях не соединял их четко друг с другом, не видел их тайного единства. Сердце у меня болело, когда зря расходовались вода, огонь, соль. Я испытывал блаженство при виде финиковой пальмы и, оказавшись в пустыне, не хотел покидать ее, – но разум мой был бессилен продвинуться дальше. Так продолжалось много лет. Но, видать, в темной мастерской внутри меня втайне трудилось осмысление, все эти необъяснимые явления втайне соединялись внутри меня, постепенно обретая смысл друг подле друга, – и в один прекрасный день, беззаботно гуляя по большому городу и вовсе не думая об этом, я вдруг понял! Соль, огонь, вода – три драгоценные блага пустыни! Несомненно, один из моих предков, какой-то бедуин, вскидывался во мне, видя, как пропадают соль, огонь или вода, и бросался спасать их.
Помню, в тот день в большом городе шел дождь, и девочка продавала мокрые букетики фиалок, спрятавшись под сводчатой дверью. Я остановился и смотрел на нее, но мысли мои, испытывая огромное облегчение, радостно блуждали далеко в пустыне.
Может быть, все это – фантазия и самовнушение, романтическая страсть к экзотическому и далекому, и все упомянутые выше странности вовсе не странны или же не обладают тем смыслом, который я придаю им? Может быть. Однако воздействие надуманного заблуждения, – если это только заблуждение, – согласно которому двойная кровь, греческая от матери и арабская от отца, течет в жилах моих, заблуждение это положительно и плодотворно, потому как дает мне силу, радость и обогащает меня. А борьба за синтез двух этих противоборствующих устремлений дает жизни моей цель и единство. С той минуты, когда смутное подозрение превратилось внутри меня в уверенность, окружающий зримый мир обрел порядок, а жизнь внутренняя и жизнь внешняя примирились друг с другом, отыскав двойные корни предков. И так, много лет спустя, скрытая вражда, испытываемая мной к отцу, после смерти его стала любовью.