Читать книгу Фрейд - Питер Гай - Страница 10
Основы
1856–1905
Глава вторая
Создание теории
Больные истерией, проекты и трудности
ОглавлениеФрейду приходилось бороться со своим сопротивлением, преодолевать его, но, судя по историям болезни, включенным в «Исследование истерии», он кое-чему научился у своих пациентов. Зигмунд Фрейд был усердным учеником, обладающим высокой степенью самосознания: в 1897 году в письме Флиссу он назвал пациентку, фрау Цецилию М., своей наставницей – Lehrmeisterin. Вне всяких сомнений, Цецилия М. – в действительности баронесса Анна фон Лейбен – была одной из самых интересных из его первых пациентов, и Фрейд, по всей видимости, уделял ей много времени. Он называл Цецилию М. своим «главным клиентом», своей «примадонной». Богатая, умная, образованная, эмоциональная, принадлежащая к большому клану видных еврейских семейств Австрии, с которыми Фрейд близко сошелся, она много лет страдала от множества необычных и ставящих врачей в тупик симптомов – галлюцинаций, спазмов и странной особенности трансформировать обиды или критику в сильнейшую лицевую невралгию, в буквальном смысле «пощечины». Фрейд направил ее к Шарко и в 1889 году взял с собой в Нант, на стажировку к гипнотизеру Бернхейму. За много лет Цецилия М. многому его научила – относительно значения симптомов и методов лечения. «Наставниками» Фрейда были и другие его пациенты, страдающие истерией. Много лет спустя он будет с явным пренебрежением вспоминать о своих первых опытах психоанализа. «Я знаю, – писал Фрейд в 1924 году, вспоминая случай фрау Эмми фон Н., – что ныне ни один аналитик не сможет удержаться от сочувственной улыбки при чтении этой истории болезни». Это было слишком неделикатно и абсолютно анахронично. С точки зрения окончательно сформировавшейся техники психоанализа лечение, предлагавшееся Фрейдом Эмми фон Н. и другим пациентам, вне всяких сомнений, выглядело примитивным. Однако значение этих объектов для истории психоанализа определяется их способностью продемонстрировать Фрейду самые важные основополагающие принципы этой техники.
Случаи истерии, которые он лечил в те героические дни, отличались поразительным разнообразием конверсионных симптомов, то есть изменений либо утратой сенсорной или моторной функции, указывающей на физическое нарушение, которое, однако, не обнаруживается, – от болей в ногах до озноба и от подавленного состояния до повторяющихся галлюцинаций. Фрейд еще не был готов исключить из своих диагнозов элемент наследственности, эту тень «невропатии», но теперь предпочитал искать «ключи» к этим скрытым источникам странных недомоганий пациентов в старых травмах. Он приходил к убеждению, что тайны этих неврозов кроются в secrets d’alcôve[44], как называл их Брейер, – сексуальных конфликтах, не осознаваемых самими больными. По крайней мере, ему казалось, что именно об этом они ему рассказывают, хотя зачастую лишь самыми туманными намеками.
Умение слушать превратилось для Фрейда больше чем в искусство. Оно стало методом, главной дорогой к знанию, которую прокладывали для него пациенты. Одним из таких проводников, к которым Фрейд испытывал благодарность, была баронесса Фанни Мозер, или Эмми фон Н., состоятельная вдова из среднего класса, которую Фрейд навещал в 1889 и 1890 годах и лечил с помощью гипноаналитического метода Брейера. Она страдала от нервного тика, нарушений речи и повторяющихся, вызывающих ужас галлюцинаций, в которых присутствовали дохлые крысы и извивающиеся змеи. В процессе лечения выявились травматические и чрезвычайно заинтересовавшие Фрейда воспоминания – маленькую кузину отправляют в сумасшедший дом, мать лежит на полу, пораженная апоплексическим ударом. Более того, Эмми фон Н. преподала своему врачу важный урок. Когда Фрейд настойчиво задавал ей вопросы, она стала раздражительной. «Вместо того чтобы расспрашивать ее, отчего возникло одно или другое, мне следовало бы выслушать то, что ей хочется рассказать», – писал Фрейд. Он уже понял, что, прерывая нудные и повторяющиеся рассказы, ничего не добьется, поэтому нужно выслушивать ее истории до конца, со всеми утомительными подробностями. Эмми фон Н., как в 1918 году признавался Фрейд своей дочери, научила его кое-чему еще: «Лечение посредством гипноза – бессмысленное и бесполезное занятие». Это был поворотный момент, побудивший его «создать более осмысленную психоаналитическую терапию». Фрейд относился к той категории врачей, которые превращают свои ошибки в источник открытий.
Позволив ему понять «бессмысленность и бесполезность» гипноза, Эмми фон Н. помогла Фрейду «освободиться» от Брейера. Здесь уместно будет напомнить, что в своей совместной статье «Предуведомление» они заявили, что «истерики страдают по большей части от воспоминаний». В начале 90-х годов XIX столетия Фрейд попытался выявить – по методу Брейера, посредством гипноза – значимые воспоминания, которым сопротивлялись пациенты. Картины, вызываемые таким образом в памяти, зачастую обладали эффектом катарсиса. Однако некоторые пациенты не поддавались гипнозу, и Фрейд склонялся к тому, что нецензурированный разговор является гораздо более действенным инструментом исследования. Постепенно отказываясь от гипноза, он не только превращал недостаток в достоинство; эта перемена готовила знаковый переход к новому способу лечения. Так создавался метод свободных ассоциаций.
Его блестящие результаты Фрейд мог оценить, анализируя историю фрейлейн Элизабет фон Р., которую пробовал гипнотизировать лишь непродолжительное время, на первом этапе лечения. Элизабет гиптоническому воздействию не поддавалась… История болезни этой пациентки, которая обратилась к нему осенью 1892 года, демонстрирует, как Фрейд теперь систематически культивировал свой дар внимательного наблюдателя. Первым ключом к диагностированию причин невроза Элизабет фон Р. стало ее эротическое возбуждение, когда при осмотре он касался бедер женщины – пациентка жаловалась на боли в ногах. «На лице ее, – заметил Фрейд, – появлялось странное выражение, словно она испытывала скорее наслаждение, чем боль, она вскрикивала – как мне показалось, точно от сладкой щекотки, – лицо ее краснело, она откидывала голову, закрывала глаза, корпус ее отгибался назад». Она испытывала сексуальное наслаждение, которого лишала себя в сознательной жизни.
Но именно разговор, а не наблюдение, даже самое внимательное, помог вылечить пациентку. В процессе анализа – первого завершенного (!) анализа истерии, предпринятого им, Фрейд и Элизабет фон Р. «вычистили» пласты патогенного материала, как назвал это сам Фрейд. Это была процедура, которую они «часто и охотно сравнивали с приемами, используемыми при раскопках погребенного в земле города». Фрейд поощрял пациентку к свободным ассоциациям. Если она молчала, а на вопрос, о чем думает, отвечала: «Ни о чем», он отказывался принимать этот ответ. Тут проявлялся еще один важный психологический механизм, который демонстрировали ему склонные (или, скорее, не склонные) к сотрудничеству пациенты: Фрейд узнал о сопротивлении. Именно сопротивление заставляло Элизабет фон Р. молчать, а сознательное подавление памяти, полагал он, в первую очередь и вызывает наблюдающиеся у нее конверсионные симптомы. Единственный способ избавиться от страданий – выговориться.
Данный случай наполнил Фрейда идеями. Симптомы Элизабет фон Р. начали «также зависеть от слов»: они усиливались, когда их описывали, и ослабевали, когда пациентка заканчивала рассказ. Однако Фрейд усвоил и более сложный урок – лечение не похоже на мелодраматическое озарение. Одного подробного изложения редко бывало достаточно; травмы требовалось «перерабатывать». Последней компонентой, необходимой для выздоровления Элизабет фон Р., стала интерпретация ее свидетельств, которую предложил Фрейд и которой пациентка какое-то время сопротивлялась: она была влюблена в мужа своей сестры и подавляла грешную мысль о ее смерти… Признание этого аморального желания положило конец страданиям. «Весной 1894 года, – сообщал Фрейд, – я узнал, что она посетит домашний бал, на который я мог раздобыть приглашение, и решил не упустить случая посмотреть, как моя бывшая пациентка кружится в стремительном танце».
Впоследствии некто Илона Вейс, родившаяся в Будапеште в 1867 году, в разговоре с дочерью Элизабет фон Р. скептически отзывалась о роли Фрейда в избавлении ее матери от симптомов невроза. По словам фрау Вейс, Элизабет фон Р. описывала Фрейда как просто молодого бородатого специалиста по нервным болезням, к которому ее направили. «Он пытался убедить меня, что я влюблена в моего зятя, но это не соответствовало действительности». Тем не менее, отмечает дочь Элизабет фон Р., Фрейд в целом верно изложил семейную историю. Пациентка вполне могла, осознанно или нет, подавить интерпретацию доктора, относящуюся к ее проблемам. Или Фрейд мог увидеть неприемлемые страсти в ее свободном, ничем не сдерживаемом потоке красноречия. В любом случае его бывшая пациентка, имевшая диагноз «истерия» и часто испытывавшая сильную боль в ногах, когда она стояла или ходила, танцевала ночь напролет. Врач-исследователь Фрейд, сомневавшийся в перспективах своей медицинской карьеры, мог испытывать удовлетворение от ее вновь обретенной энергии.
К 1892 году, когда у Фрейда начала лечиться мисс Люси Р., он уже осознал, как важно его целенаправленное внимание. Самым навязчивым из симптомов этой пациентки, который удалось снять после девяти недель терапии, стал преследовавший ее запах подгоревшего пирога, ассоциировавшийся с подавленным состоянием. Вместо того чтобы минимизировать сию довольно необычную обонятельную галлюцинацию, Фрейд использовал ее для поиска источника болезни мисс Люси. Он начал понимать закономерности, которым подчиняется сознание, и образный язык симптомов: должна была существовать реальная и достаточная причина, почему конкретный запах связан с тем или иным настроением. Но данная связь, уже знал Фрейд, выявится только тогда, когда эта растерянная английская гувернантка извлечет из памяти нужные воспоминания. Однако сделать это она сможет только в том случае, если «отбросит недоверие», то есть позволит своим мыслям течь свободно, не контролируя их рациональными возражениями. Таким образом, Фрейд применил в работе с Люси Р. тот же прием, что и с Элизабет фон Р., – свободную ассоциацию. В то же время мисс Люси позволила ему понять, что люди совсем не хотят «отбрасывать недоверие». Они склонны отвергать свои ассоциации на том основании, что те тривиальные, иррациональные, повторяющиеся, неуместные или непристойные. В 90-х годах XIX столетия Фрейд оставался чрезвычайно активным, почти агрессивным слушателем. Он быстро и скептически интерпретировал признания пациентов, нащупывая более глубокие уровни душевного расстройства. Впрочем, в арсенал его приемов уже входила внимательная пассивность психоаналитика, которую он впоследствии назовет свободно подвешенным, или свободно парящим, вниманием. Фрейд был очень многим обязан Элизабет фон Р., Люси Р. и другим больным истерией. К 1892 году у него уже наметились контуры техники психоанализа: пристальное наблюдение, быстрая интерпретация, не отягощенная гипнозом свободная ассоциация, переработка.
И тем не менее Фрейду предстояло усвоить еще один урок, к которому он будет возвращаться на протяжении всей своей карьеры. В милой сценке, регистрирующей нечто вроде психоанализа продолжительностью в один сеанс, он описывает случай Катарины, 18-летней деревенской девушки, которая обслуживала его в австрийском горном шале. «Не так давно, – писал Фрейд Флиссу в августе 1893 года, – я консультировал дочь владельца шале в Раксе; для меня это был превосходный случай». Узнав, что Фрейд врач, Катарина решилась признаться ему в симптомах невроза – стеснении дыхания, головокружениях, страхе задохнуться. Фрейд, который уехал в отпуск, желая отдохнуть от своих пациентов-неврастеников и встряхнуться, гуляя по горам в Раксе, вместо этого был вынужден вернуться к своей профессии. Похоже, от неврозов ему никуда не деться… Смирившись и заинтересовавшись, Фрейд стал расспрашивать девушку. Катарина призналась (по его словам), что, когда ей было 14 лет, дядя предпринял несколько грубых, но безуспешных попыток соблазнить ее, а приблизительно два года спустя она увидела его в постели со своей кузиной. Тогда-то и появились симптомы. Невинной и неопытной 14-летней девушке такое внимание взрослого родственника было неприятно, но лишь через два года, застав дядю с кузиной, она связала это внимание с сексуальными отношениями. Воспоминания вызвали у нее отвращение и стали причиной невроза тревоги, который дополнился истерией. Откровенный рассказ помог девушке высвободить свои чувства. Мрачное настроение сменилось здоровым оживлением, и Фрейд надеялся, что долгий разговор принесет Катарине пользу. «Больше я ее не видел», – пишет он Вильгельму.
Тем не менее Фрейд продолжал думать о ней: три десятилетия спустя он снабдил «Исследование истерии» примечанием, в котором открыто признал, что мужчина, пытавшийся совратить Катарину, был не дядей, а отцом. Фрейд оказался беспощаден, и если бы только к себе… Есть более приемлемые способы скрыть личность пациента: «Искажений, подобных тому, к которому я прибег в данном случае, вообще не следовало бы допускать в истории болезни». Вне всяких сомнений, две цели психоанализа – облегчить состояние пациента и разработать теорию – обычно совместимы и взаимозависимы. Но иногда они сталкиваются: право больного на врачебную тайну может вступать в противоречие с научным требованием открытого обсуждения. С этой трудностью Фрейду еще предстоит столкнуться, причем не только в отношении пациентов. При самом непредвзятом психоанализе самого себя ему пришлось прибегнуть к болезненной и в то же время необходимой откровенности… Компромиссы, которые он придумывал, никогда в полной мере не удовлетворяли ни его, ни читателей.
Несмотря на имеющиеся проблемы, все эти случаи – «превосходные», по словам самого Фрейда, как история Катарины, и не очень – способствовали разработке и практических приемов, и теории: к 1895 году в «Исследовании истерии» и доверительных письмах Флиссу Фрейд постепенно продвигался к важным обобщениям. Мысленно собирая и систематизируя фрагменты громадной головоломки, он разрабатывал положения и терминологию психоанализа, которые к концу столетия станут каноническими. Фрейд обсуждал с Флиссом все свои теории, постоянно развивавшиеся и видоизменявшиеся, отсылал в Берлин целый поток историй болезни, афоризмов, сновидений, не говоря уж о «набросках» статей и монографий, в которых фиксировал свои находки и экспериментировал с различными идеями – о тревожном состоянии, о меланхолии, о паранойе. «Человек вроде меня, – писал Фрейд Флиссу через год после выхода в свет «Исследования истерии», – не может жить без игрушки, без поглощающей страсти, без – говоря словами Шиллера – тирана. Я обрел это. Служа ему, я не знаю пределов. Это психология». А нет ли тут еще и рисовки исследователя?
Каким бы требовательным ни был «тиран» Фрейда, он вторгался в мир и покой его дома, но не нарушал его. Личная жизнь Фрейда была до такой степени устоявшейся и безмятежной, до какой он это позволял. Осенью 1891 года Фрейды переехали в квартиру на Берггассе, 19. Новое жилье ничем особенным не отличалось, но, как скоро выяснилось, было расположено очень удобно. Этот дом оставался штаб-квартирой Фрейда на протяжении 47 лет. Занятый и увлеченный своей профессией, Зигмунд Фрейд не забывал о семье. В октябре 1895 года он устроил Матильде день рождения «на добрых 20 человек» – девочке исполнилось восемь лет, а также участвовал в других радостных семейных событиях. Когда весной 1896-го выходила замуж его сестра Роза, Фрейд назвал свою дочь Софи, кудрявую и с венком из незабудок на голове, которой было всего три года, самой красивой на церемонии бракосочетания. Фрейд явно гордился своими «цыплятами» и, если уж на то пошло, своей «наседкой» тоже.
Он никогда не забывал о «втором поколении». В своих письмах Фрейд прерывал поток серьезных гипотез или историй болезни новостями о своем потомстве. Он рассказывал Флиссу о забавных фразах Оливера: когда «восторженная» тетя спросила малыша, кем тот хочет стать, он ответил: «Пятилетним мальчиком, в феврале». Фрейд восхищался этим высказыванием и вообще своими детьми: «Они такие забавные путаники». С таким же радостным изумлением Зигмунд рассказывал Вильгельму о своей младшей дочери Анне, чья агрессивность в двухлетнем возрасте была несколько преждевременной. Он находил ее неотразимой: «Не так давно Аннерль жаловалась, что Матильда съела все яблоки, и потребовала, чтобы кто-нибудь разрезал ей живот (как в сказке о козленке). Ребенок очаровательно развивается». Что касается Софи, которой шел четвертый год, она, по словам Фрейда, стала настоящей красавицей, и можно надеяться, что такой и останется. Наверное, из всех детей больше всего удовольствия доставлял Фрейду Мартин, который очень рано начал писать стихи, называл себя поэтом и периодически страдал от приступов «безвредной поэтической болезни». В письмах Фрейда Флиссу встречается не меньше полудюжины детских творений Мартина. Первое приведено полностью:
Мартину в то время еще не исполнилось восьми. На следующий год он, заинтересовавшись лисой – этим умным, всегда добивающимся поставленной цели и поэтому самым популярным животным сказок и басен, – сочинил стихи о «соблазнении гуся лисицей». По версии Мартина, лисье признание в любви выглядит следующим образом:
«Правда, замечательная композиция?» – искренне радовался Фрейд.
Впрочем, удовольствие, которое доставляли Фрейду дети, было пронизано тревогой. «Малыши могут приносить много радости, – писал он, – если бы не такое количество страхов». Темой главного, почти рутинного драматического сериала в его дружной семье были непрерывные детские болезни – и обо всех непременно сообщалось Флиссу, тоже отцу маленьких детей. Как и в любой другой большой семье, дети Фрейда подхватывали инфекции от братьев и сестер. Фрейд воспринимал непрерывную череду желудочных расстройств, катаров и ветрянки с хладнокровием опытного отца. Или, как свидетельствуют многочисленные рассказы Флиссу, с родительской тревогой?
К счастью, хороших семейных новостей было больше, чем плохих. «Моя маленькая Аннерль выздоровела, – сообщал он в одном из писем, – и остальные зверушки, как им и положено, тоже растут и пасутся на травке». Финансовое положение также улучшалось – время от времени. Вынужденный долго экономить, Фрейд радовался периодам материального благополучия. В конце 1895 года он с удовлетворением отметил, что начинает сам устанавливать расценки. Так и должно быть, решительно заявлял он: «Невозможно обойтись без людей, которые обладают смелостью выдвигать новые идеи, прежде чем они могут их продемонстрировать». Однако и к концу столетия Фрейд не избавился от долгов. Даже став известным специалистом, он иногда обнаруживал, что его приемная пуста… В таких случаях Зигмунда Фрейда одолевали мрачные мысли о детях и их будущем.
Непременным участником семейной жизни Фрейда была его свояченица Минна Бернайс. В годы, когда он был помолвлен с Мартой, Фрейд писал Минне доверительные и эмоциональные письма, подписываясь «твой брат Сигизмунд», и называл ее «мое сокровище». В то время она тоже была обручена, с Игнацем Шенбергом, другом Фрейда. Но в 1886 году Шенберг умер от туберкулеза, и после его смерти Минна, по всей видимости, обрекла себя на одиночество. Она была грузной, широколицей, некрасивой и выглядела старше своей сестры Марты, хотя на самом деле была на четыре года младше. Всегда желанная гостья в доме на Берггассе, 19, в середине 90-х годов она окончательно там поселилась. Минна была умной, славилась язвительными замечаниями и могла следовать за полетом воображения Фрейда, по крайней мере отчасти. В первые годы разработки своей теории он считал свояченицу наряду с Флиссом своим «ближайшим наперсником»[47]. Близкие отношения у них сохранились надолго. Несколько раз летом Зигмунд и Минна отдыхали на швейцарских курортах или посещали итальянские города – вдвоем[48]. И все это время она была настоящим членом семьи, помогала воспитывать детей зятя и сестры.
К середине 90-х годов XIX столетия семейная жизнь и – хотя в меньшей степени – медицинская практика Фрейда казались прочными и устоявшимися, однако его научные перспективы предсказать было сложно. Он публиковал статьи об истерии, навязчивых состояния, фобиях и неврозах страха – все в стиле донесений с передовых позиций психологии. Несмотря на уверенность, которую давали ему неизменная дружба и поддержка Флисса, Фрейда часто посещали приступы апатии, неразговорчивости и враждебности. Когда книга «Исследование истерии» встретила неоднозначный, насмешливый, но ни в коем случае не пренебрежительный прием знаменитого невролога Адольфа фон Штрюмпеля, Фрейд с преувеличенной чувствительностью воспринял этот отзыв как «мерзкий». Следует признать, что отзыв отличался несбалансированностью и некоторой небрежностью. Штрюмпель не знакомил читателей с историями болезней и неоправданно много места уделил вопросу использования гипноза для лечения истерии. Но в то же время он приветствовал книгу как «удовлетворительное доказательство» того, что восприятие истерии как по большей части психогенного явления постепенно завоевывает признание. Назвать такой отзыв niederträchtig[49] – значит продемонстрировать повышенную чувствительность к критике, которая у Фрейда грозила войти в привычку.
Напряжение проявлялось в приступах депрессии и кое-каких недомоганиях – некоторые из них были явно психосоматического характера. Два или три раза он мучился от респираторной инфекции, после чего с неохотой уступил требованию Флисса и отказался от своих любимых сигар. Запрещать сигары Вильгельму было очень легко: по мнению Зигмунда, единственным недостатком его друга было то, что он не курил. Сказать по правде, Фрейд долго не выдержал запрета и вскоре, проявив характерную для себя независимость, снова начал курить. «Я не следую твоему запрету относительно курения, – писал он Флиссу в ноябре 1893 года. – Не правда ли, не очень-то приятно влачить долгую несчастную жизнь?» Сигары ему были необходимы для работы. Тем не менее, даже когда Фрейд курил, периоды эйфории и короткие вспышки радости сменялись сомнениями и мрачным настроением. Его состояние, как признавал сам Фрейд, характеризовалось «попеременно гордостью и счастьем, смущением и печалью». Письма к Флиссу отражали переменчивость его эмоций. «Мои послания необузданны, не правда ли?! – восклицал он в один из октябрьских дней 1895-го. – Две недели я был охвачен писательской лихорадкой, думал, что уже разгадал тайну, но теперь я знаю, что еще нет». Тем не менее, настаивал Фрейд, он не унывает.
И действительно, он не унывал. «А теперь слушай, – писал Фрейд Флиссу несколькими днями позже. – На прошлой неделе, работая ночью и дойдя до состояния, близкого к легкому помешательству, в котором мой мозг функционирует лучше всего, я вдруг почувствовал, что преграды раздвинулись, завесы упали, и я ясно различил все детали неврозов и понял состояние сознания». Но 11 дней спустя Фрейд уже не был так уверен. Он «смертельно устал», пережил один из приступов мигрени и сообщал: «…объяснение истерии и навязчивого невроза связкой удовольствие – страдание, объявленное с таким энтузиазмом, теперь мне кажется сомнительным». Он восстал против своего «тирана», психологии, признается Фрейд Флиссу, чувствовал себя переутомленным, раздраженным, растерянным, побежденным и разочарованным и задавался вопросом, зачем вообще надоедает другу своими идеями. Чего-то не хватало, полагал Фрейд. И продолжал работать. Симптомы, которые он отчаянно пытался понять, отчасти наблюдались и у него самого. Преследуемый периодическими головными болями, он прислал Флиссу записку о мигрени… Понятно, почему Фрейд жаждал поддержки.
Предприятием, пробудившим у Фрейда такие резкие перепады настроения, от ожидания славы до предчувствия провала, был амбициозный проект научной психологии, который он задумал в начале весны 1895 года. Фрейд планировал ни больше ни меньше как определить, какую форму примет теория психического функционирования, если, первое, ввести в нее количественные соображения, своего рода экономику нервной силы, и, второе, очистить нормальную психологию от психопатологии. Именно психология давно манила Зигмунда Фрейда – издалека.
«Психология для неврологов», как он в апреле назвал ее Флиссу, «терзала» его. «Последние недели я посвящаю этой работе каждую свободную минуту. С одиннадцати и до двух ночи я провожу время в фантазиях, постоянно истолковывая свои мысли, следуя смутным проблескам озарения», – писал он другу в мае. Фрейд был настолько переутомлен, что больше не мог поддерживать интерес к своей повседневной практике. С другой стороны, страдавшие неврозом пациенты доставляли ему «огромное удовольствие», поскольку вносили существенный вклад в исследования: «Почти все подтверждается ежедневно, добавляется новое, и уверенность, что я ухватил суть, меня очень радует». В те годы Фрейд мог бы назвать себя человеком средних лет, однако он обладал свойственными молодому исследователю живостью, выносливостью, отвагой и гибкостью перед лицом то и дело возникающих трудностей.
Ему требовались вся его энергия и все умение сосредоточиваться. Каждая из двух научных целей – ввести количественный аспект и свести психопатологию к единой общей психологии – была далека. Вместе же они составляли утопию. В сентябре и начале октября 1895 года, после одного из «конгрессов» с Флиссом, Фрейд в творческом порыве изложил свою «Психологию для неврологов» на бумаге. 8 октября он отправил черновик другу для рецензии. Эта добровольно взятая на себя задача была нелегкой. Фрейд сравнивал свои исследования с утомительным восхождением, когда он, задыхаясь, покоряет один горный пик за другим. В ноябре он уже не понимал «…состояния ума, в котором я приступил к психологии». Его ощущения можно было сравнить с ощущениями первопроходца, все поставившего на кон – на многообещающую тропу, а она в конечном счете завела в тупик. Фрейд обнаружил, что результаты его лихорадочных исследований оказались неоднозначными и необоснованными. Он так и не дал себе труда закончить проект и намеренно игнорировал его в своих воспоминаниях. «Психология…» совсем не похожа на первый набросок теории психоанализа, однако идеи Фрейда – о мотивации, подавлении и сопротивлении, об «экономике» психики с ее противоборствующими силами и о человеке как желающем животном – в общем виде там уже присутствовали.
Намерение Фрейда, как он сам заявлял в начале своей объемной записки, состояло в том, чтобы «представить психологию, которая была бы естественной наукой: то есть представить психические процессы как количественно определяемые состояния особых материальных частиц и таким образом сделать эти процессы наглядными и целостными». Он хотел показать, как работает механизм нашего сознания, как получает и передает возбуждение, как управляет им. Пребывая в оптимистическом настроении, Фрейд писал Флиссу: «Все встало на свои места, все шестеренки пришли в зацепление, и показалось, что передо мной как будто машина, которая четко и самостоятельно функционировала. Три системы нейронов, свободное и связанное состояния, первичные и вторичные процессы, основная тенденция нервной системы и тенденция к достижению компромиссов, два биологических закона – внимания и защиты, понятия о качестве, реальности и мысли, торможение, вызванное сексуальными причинами, и, наконец, факторы, от которых зависит как сознательная, так и бессознательная жизнь, – все это пришло к своей взаимосвязи и еще продолжает обретать связность. Естественно, я вне себя от радости!»
Механистические метафоры Фрейда и его техническая терминология – «нейроны», «количество», «биологические законы внимания и защиты» и прочее – были языком знакомого ему мира, медицинской практики в городской клинической больнице Вены. Его попытка включить психологию в ряд естественных наук на твердой основе неврологии соответствует стремлениям позитивистов, с которыми учился Фрейд и надежды и фантазии которых он теперь пытался воплотить в жизнь. Зигмунд Фрейд никогда не отказывался от своего желания найти научную психологию. В «Очерке психоанализа», последнем обзоре своей работы, который он писал в Лондоне в конце жизни и, подобно проекту, не закончил, Фрейд прямо заявил, что упор на бессознательное в психоанализе позволяет ему «занять свое место как естественная наука, подобно любой другой». В том же содержательном отрывке он предполагает, что в будущем психоаналитики смогут «посредством определенных химических веществ оказывать непосредственное влияние на количество энергии и ее распределение в мыслительном аппарате». Эта формулировка почти слово в слово повторяет программу 1895 года.
Проект Фрейда с полным основанием можно назвать ньютоновским. Он ньютоновский в своих попытках свести законы мышления к законам движения – некоторые психологи пытались это делать с середины XVIII века. Он ньютоновский также и в том, что ищет суждения, открытые для эмпирической проверки. Само признание своего невежества соответствует научному стилю Исаака Ньютона, его знаменитой философской скромности. Ньютон честно признавал, что природа гравитации остается для него тайной, но в то же время настаивал, что это не должно препятствовать ученому распознать ее силу и измерить ее действие. Придерживаясь такой же агностической точки зрения, Фрейд утверждал – в 1895-м и много позже, – что, даже несмотря на то, что психологи не понимают секреты психической энергии, они не должны отказываться от анализа своих работ и сведения их к законам. В 1920 году, заимствуя формулировки прямо у Ньютона, Фрейд по-прежнему твердо заявлял: «…мы не чувствуем себя вправе делать даже какое-либо предположение по поводу процессов возбуждения в мозгу». Тем не менее он был уверен, что внутри этих тщательно очерченных ограничений мы можем многое понять в работе мозга.
Но трудности обескураживали. Некоторые из принципов, управляющих работой психического аппарата, казались Фрейду вполне ясными. Психикой управляет принцип постоянства, предписывающий освобождаться от дестабилизирующих раздражителей, которые вторгаются в нее снаружи или изнутри. Это принцип нейронной инерции. Другими словами, если использовать терминологию самого Фрейда, нейроны стремятся избавиться от «количества». Они это делают потому, что состояние неподвижности, покоя после бури, доставляет удовольствие, а человек ищет удовольствие или (что зачастую одно и то же) избегает боли. Однако одно лишь «бегство от раздражителей» не может определять всю психическую деятельность; принцип постоянства постоянно нарушался. Воспоминания, которые и тогда, и позже играли такую важную роль в теориях Фрейда, накапливаются в мозгу, хранящем раздражители. Более того, в поисках удовольствия мы пытаемся достичь его, воздействуя на реальный мир, – воспринимаем происходящее, осмысливаем и изменяем, чтобы он склонялся перед нашими настойчивыми желаниями. Поэтому научная психология, стремящаяся охватить всю психическую деятельность, должна объяснять память, восприятие, мышление и планирование, а не только удовлетворение от покоя после избавления от раздражителя.
Один из способов, которым Фрейд хотел оправдать разнообразие психической деятельности, был постулат о трех типах нейронов, предназначенных для восприятия раздражителей, для их передачи и для хранения содержимого сознания. Он выдвинул гипотезу, хотя не такую уж необычную, вместе с несколькими уважаемыми неврологами, но слишком серьезные требования к его схеме, особенно в части понимания природы и деятельности сознания, остановили Фрейда – точно так же, как останавливали его коллег трудности с другими подобными теориями. В любом случае мысли Фрейда, даже когда он писал свою «Психологию…», начали дрейфовать совсем в ином направлении. Он был на пороге открытия в психологии, но не для неврологов, а для психологов. Фрейд никогда не забывал о значении физиологической и биологической составляющей психики, но на несколько десятилетий они отошли у него на второй план, поскольку он исследовал область бессознательного и его проявления через мысли и поступки – оговорки, шутки, соматику, защитные реакции и, самое интригующее, сны.
В ночь с 23 на 24 июля – скорее всего, как считал он сам, под утро – Фрейду приснился исторический сон. Он войдет в анналы психоаналитики как сон об инъекции Ирме. Через четыре с лишним года в «Толковании сновидений» Фрейд придаст ему исключительное значение, использовав как парадигму для своей теории сна в качестве способа исполнения желаний. В то время он упорно работал над проектом, но жил в приятной и расслабляющей обстановке – на вилле Бельвью в пригороде Вены, где часто проводил отпуск. Место и время были идеальными, причем не столько для снов – Зигмунд Фрейд видел их постоянно, в течение всего года, – сколько для спокойного осмысления сновидений. Это был, как впоследствии заметил Фрейд, первый сон, который он подверг подробному анализу. Тем не менее его старательный, дотошный и, вероятно, утомительный рассказ об этом анализе выглядит фрагментарным. Проследив корни каждого фрагмента сна в своем недавнем и далеком опыте, Фрейд останавливается: «Я не хочу утверждать, что полностью раскрыл смысл этого сновидения, что его толкование не имеет пробелов. Я мог бы еще долго им заниматься, извлекать из него дальнейшие объяснения и обсуждать новые загадки, которые оно задает. Мне даже известны места, откуда можно проследить за дальнейшими связями мыслей; однако различные опасения, возникающие при толковании любого своего сновидения, удерживают меня от этой работы». Кое-что, о чем Фрейд заявил публично, кажется ему не слишком заслуживающим внимания, поэтому откровенности в его толкованиях не больше, чем необходимо. Он открыто это признает: «Кто собирается упрекнуть меня за такую скрытность, пусть сам попробует быть более откровенным, чем я». И действительно, не много найдется людей, даже самых раскованных, которые согласятся столько рассказать о себе.
Любопытно, что письма Фрейда Флиссу, обычно неисчерпаемый источник сведений, лишь усиливают загадку этой избирательной откровенности. 24 июля, через несколько часов после своего эпохального сна, Фрейд отправил в Берлин необычно короткое сообщение своему другу, называя его (возможно, немного двусмысленно) своим «демоном» – судьбой, роком. Он удивлялся, почему Вильгельм не пишет, спрашивал, интересна ли еще ему его, Зигмунда, работа, интересовался его идеями, здоровьем, женой, а также размышлял, неужели их дружба крепка только в периоды несчастий. В духе обычной товарищеской переписки он завершил свое послание немного нелогично, заметив, что они с семьей уютно устроились в Бельвью. Ни слова о сне об инъекции Ирме или о работе по его истолкованию, которая должна была занимать все мысли в тот день.
В августе Фрейд намекнул Флиссу, что после долгих умственных усилий ему удалось понять патологическую защиту, а вместе с ней многие важные психологические процессы. Это похоже на косвенную аллюзию к идеям, которые возникли в процессе анализа сна об инъекции Ирме. В начале сентября друзья встретились в Берлине и вполне могли обсуждать этот сон. Однако тот момент своего торжества Фрейд напомнил Флиссу лишь в июне 1900 года, почти пять лет спустя. Поделившись семейными новостями и поболтав о прелести поздней, насыщенной запахами цветов весны, он спросил: «Ты действительно веришь, что когда-нибудь на этом месте будет водружена мраморная доска со следующей надписью: «Здесь 24 июля 1895 года доктору Зигмунду Фрейду открылась тайна сновидения»?» Вопрос был риторическим, исполненным скептицизма.
Эта часто цитируемая фантазия исполнена глубокого смысла, свидетельствующего не только о жажде славы Фрейдом. Непринужденный тон, похоже, скрывает тонкий подход, запоздалый намек, что когда тем летним днем 1895 года он разгадывал свой сон, то был озабочен серьезными неприятностями у Флисса, который недавно ошибся во время операции. Шерлок Холмс понял бы, что молчание Фрейда – подобно молчанию собаки, которая не лает ночью, – имеет большое значение. Фрейд не рассказал ни Флиссу 24 июля 1895 года, ни читателям «Толкования сновидений», что сон об инъекции Ирме был тщательно сконструированным и невероятно сложным сценарием, предназначенным, по крайней мере отчасти, для того, чтобы спасти идеализированный им самим образ друга перед лицом изобличающих его в ошибке коллег. Более полное, лишенное этого защитного аспекта толкование сна, в отличие от опубликованного, ведет к, возможно, самому неприятному эпизоду в его жизни.
Сон об инъекции Ирме, который Фрейд вспомнил после того, как проснулся, подобно большинству его снов, был ярким и четким. На первый взгляд это смесь семейных новостей и профессиональных забот. В большом зале Фрейды принимают многочисленных гостей, и среди них есть Ирма – некая молодая дама, которую Фрейд лечил с помощью психоанализа. Он отводит женщину в сторону, чтобы спросить, согласилась ли она с его решением, и говорит ей, обращаясь на «ты», что если она по-прежнему испытывает боли, то только по своей вине. Ирма отвечает, что боли в горле, желудке и во всем теле усилились. Ошеломленный, Фрейд осматривает Ирму и задается вопросом, не проглядел ли он какое-то соматическое заболевание. Он просит женщину показать горло, и после того, как Ирма нерешительно открывает рот, видит белое пятно и какие-то сморщенные образования, напоминающие носовую раковину – границу нижнего и среднего носовых ходов. Затем во сне появляются друзья Фрейда, врачи, причем каждый под другим именем: педиатр доктор Оскар Ри, лечивший детей Фрейда, Брейер, знаковая фигура в медицинских кругах Вены, а также Флисс в облике авторитетного специалиста, с которым у Фрейда самые лучшие отношения. Каким-то образом эти врачи – все, кроме Флисса! – оказываются виноватыми в непрекращающихся болях Ирмы. Фрейду снится, что его друг Отто – Оскар Ри – легкомысленно сделал ей инъекцию. «Препарата пропила… пропилена… – Фрейд запинается, – пропиленовой кислоты… триметиламина…» Кроме того, по всей вероятности, и шприц не был чист.
В описании, предваряющем это толкование, Фрейд раскрывает, что симптомы истерической тревожности Ирмы ослабли в процессе психоанализа, но соматические боли ее по-прежнему беспокоили. За день до этого Фрейд встретился с Ри, который (как показалось Фрейду) косвенно критиковал его за то, что он не сумел до конца вылечить Ирму. Стремясь оправдаться, Фрейд пересказал этот случай Брейеру. Он не дает себе труда говорить об этом, но совершенно очевидно, что, несмотря на натянутые отношения между ними, Брейер оставался для Фрейда авторитетом, суждение которого по-прежнему было для него ценным и критики которого он опасался.
Таким был фон, предложенный Фрейдом в качестве истоков сна, а также желания, искаженного и драматизированного сном. Он истолковывал сон, эпизод за эпизодом, диалог за диалогом: прием гостей напомнил замечание, сделанное женой в ожидании празднования ее дня рождения, химическое вещество триметиламин ассоциируется с теориями его друга Флисса о химии сексуальности, грязный шприц связан с гордостью тем, что его шприцы, когда он делает две ежедневные инъекции морфия престарелому пациенту, всегда чистые. По мере того как Фрейд прослеживал все эти связи, его мысли «ветвились» – ассоциаций становилось все больше. Они возвращались к трагическому случаю, когда прием лекарства, которое он прописал с самыми лучшими намерениями и в соответствии с авторитетным источником, привел к смерти больного, к другому случаю, в котором его вмешательство подвергло пациента ненужному риску, а также к супруге, которая во время беременности страдала тромбозом вен и сейчас (хотя он прямо не сообщает об этом читателю) снова была беременна. Фрейд интерпретировал все или большинство этих воспоминаний как ассоциации, сосредоточенные на его компетентности как врача. Груз желаний, отражающихся во сне, заключался в том, чтобы страдания Ирмы воспринимались не как его вина, а как вина других. «В этом отношении я добросовестен». Довольно удобно, что во сне безответственным и ненадежным врачом был тот самый друг, который критиковал чувствительного Фрейда, поэтому он интерпретировал сон об инъекции Ирме как сон о мести и убеждении самого себя: если собрать вместе все его идеи, заключил он, то их можно обозначить следующим образом: «заботься о здоровье, собственном и чужом, и о врачебной добросовестности».
В своем оригинальном толковании Фрейд отметил несколько дополнительных тем, вплетенных в ткань этого сна, в том числе болезнь его старшей дочери Матильды, и в то же время постарался избегать других. Он уделил повышенное внимание тому, что его пациентка Ирма не желает должным образом открывать рот, и ничего не сказал о том, что его друг Отто использовал грязный шприц, – все это наводит знакомого с психоанализом читателя на мысли о сексуальных фантазиях Фрейда. Однако в толковании сна пропущено нечто более важное и менее заметное, поскольку интерпретация Фрейда содержит существенное смещение – врач, добросовестность которого он желает подтвердить своим сном, в большей степени Флисс, чем он сам.
Ключ к такому толкованию – составная личность самой Ирмы. Подобно большинству главных героев и героинь снов, этот персонаж был, как настаивал сам Фрейд, Sammelperson, то есть собирательным. Скорее всего, ее главные черты он позаимствовал у одной из своих любимых пациенток – молодой вдовы Анны Лихтгейм, единственной дочери его старого учителя древнееврейского языка Самуэля Хаммершлага. В то же время во многих отношениях – молодость, вдовство, истерия, лечение у Фрейда, знакомство с его семьей, а также, вероятно, симптомы физического характера – Анна Лихтгейм была очень похожа на другую его пациентку, Эмму Экштейн. Именно Эмма и была главным действующим лицом медицинской драмы, в которой роль злодеев сыграли и Фрейд, и в гораздо большей степени Флисс. В подсознании Фрейда, где и сформировался сон, фигуры Анны Лихтгейм и Эммы Экштейн, по всей видимости, объединились и превратились в Ирму.
Кроме симптомов истерического беспокойства, Эмма Экштейн сильно страдала от болей и кровотечений из носа. Фрейд полагал, что последние имеют психогенный характер, но все-таки попросил Флисса обследовать пациентку, поскольку опасался, что в поисках корней психологических нарушений пропустил какое-либо физическое недомогание. В сне об инъекции Ирме он беспокоится именно о том, что поставил неверный диагноз. Флисс приехал в Вену и прооперировал Эмму, однако хирургическое вмешательство не принесло женщине облегчения: боли не исчезли, снова появились кровотечения и гнойные выделения. Встревоженный, Фрейд обратился к венским хирургам, и в письме от 8 марта 1895 года сообщил Флиссу о том, что случилось. Известный специалист и старый школьный друг Фрейда, Игнац Розанес, встретился с ним на квартире Эммы Экштейн. У нее шла кровь из носа и горла, очень силен был неприятный запах… Розанес очистил края раны, извлек липкие сгустки крови, потом вдруг потянул за нечто, похожее на нить, и продолжал тянуть. Прежде чем они с Фрейдом успели что-то сообразить, из полости носа было извлечено «…добрых полметра марли. В следующее мгновение потоком хлынула кровь, пациентка побледнела, глаза вылезли из орбит, пульс пропал». Розанес не растерялся – остановил кровотечение тампоном. Все продолжалось не больше полуминуты, но этого хватило, чтобы Эмма Экштейн стала, по словам Фрейда, «неузнаваемой». Конечно, он понял, что произошло… Им удалось предотвратить катастрофу. Фрейду стало дурно. Когда угроза миновала, он убежал в соседнюю комнату и стал жадно пить воду. Прийти в себя ему помогла рюмка коньяка.
Фрейд утверждал, что присутствия духа его лишила вовсе не кровь, а эмоциональное напряжение. Нетрудно догадаться, что это были за эмоции. Но даже в своем первом письме, написанном под влиянием этого неприятного случая, Фрейд стремился защитить Флисса от очевидных обвинений в небрежности и профессиональной некомпетентности, которые едва не привели к трагедии. «Мы были к ней несправедливы», – признался он. Возобновившиеся у Эммы Экштейн носовые кровотечения имели не истерический характер – они были вызваны «…куском марли с йодоформом, которая оторвалась, когда ты вытягивал ее, и оставалась там две недели». Фрейд брал вину на себя и оправдывал друга: не следовало просить Флисса делать операцию в чужом городе, где он не располагал возможностью вести послеоперационное наблюдение. «Ты сделал все, что мог», – писал Фрейд Вильгельму. Промахи случаются даже у самых внимательных и удачливых хирургов. Совсем скоро защитный механизм такого рода психоаналитик Зигмунд Фрейд назовет отрицанием. Но время еще не пришло. Он процитировал Вильгельму другого специалиста, признававшегося, что нечто подобное однажды случилось и с ним, и в утешение прибавил: «Естественно, никто тебя не упрекает».
На самом деле, как сообщал Фрейд в письме, отправленном в начале апреля, один венский врач – отоларинголог, как и Флисс, – сказал ему, что обильное, периодически повторяющееся кровотечение было вызвано катастрофическим вмешательством Флисса, причем забытая марля – худшее, но не единственное последствие операции. Флисс, похоже, пришел в ужас. Фрейд пытался его успокоить: «Для меня ты всегда останешься целителем, образцом человека, которому смело можно доверить свою жизнь и жизнь своей семьи», независимо от мнения других специалистов. Однако он не удовлетворился тем, что выразил полное доверие к квалификации и внимательности Флисса, а переложил ответственность за катастрофу на Эмму Экштейн. В конце апреля в письме «дорогому магу» Фрейд называет пациентку, которая постепенно поправлялась, «моим и твоим инкубом». Год спустя он вернулся к этой теме и сообщил Флиссу о «довольно удивительном разрешении вопроса о кровотечениях Экштейн – которое доставит тебе большое удовольствие». Фрейд считал, что может доказать правоту Флисса и что «кровотечения у нее истерической природы и происходят по ее желанию». Он даже похвалил Вильгельма: «Твоя интуиция вновь не подвела».
Стало быть, кровотечения у Эммы Экштейн начинались по ее желанию. Тот факт, что с ней все должно быть «великолепно», лишь облегчил задачу Фрейда для поиска «железного» алиби для друга. Он тактично избегал неприятного вопроса, было ли решение Флисса оперировать разумным, а также не упоминал о куске марли, которую тот оставил в носу пациентки. Во всем была виновата Эмма. Ей явно нравились кровотечения, поскольку данный симптом демонстрировал, что ее многочисленные болезни настоящие, а не выдуманные, и это давало ей право на любовь окружающих. Для большей уверенности Фрейд привел некоторые клинические доказательства, что женщина, по всей видимости, на протяжении нескольких лет извлекала выгоду из своих кровотечений. Но это никак не реабилитировало Флисса, и уклончивость Фрейда очевидна. Вопрос не в том, вызывала ли неудобная пациентка свои болезни, чтобы чувствовать себя любимой, а в том, достоин ли ее неудачливый хирург той любви, в которой нуждался Фрейд. Даже если Ирма из сна Фрейда была по большей части отражением Анны Лихтгейм, необыкновенное «клиническое» сходство двух женщин сделало неизбежным вторжение Эммы Экштейн в сон об инъекции Ирме. По свидетельству Фрейда, Флисс появляется в сновидении лишь мельком, что вызывает закономерное удивление: «Неужели этот друг, играющий в моей жизни столь важную роль, не будет присутствовать в мыслительной взаимосвязи сновидения?» На самом деле Флисс там присутствует. Сон об инъекции Ирме раскрывает, помимо всего прочего, стремление Фрейда утаить свои сомнения по поводу Флисса – не только от Флисса, но и от себя самого.
Здесь мы сталкиваемся с парадоксом: Фрейд, пытающийся нащупать законы, которые управляют психикой, оправдывает виноватого и клевещет на невиновного ради сохранения необходимой для себя иллюзии. В последующие годы он убедительно покажет, что непоследовательность, какой бы неприятной она ни выглядела, – это неизбежный удел человека. Фрейд часто цитировал строку из стихотворения одного из своих любимых поэтов, швейцарца Конрада Фердинанда Мейера, о человеке со всеми его противоречиями. Зигмунд Фрейд пришел к признанию двойственности – тесного переплетения любви и ненависти, в тисках которой находится человеческая психика. Первые пациенты продемонстрировали ему, что люди могут одновременно знать и не знать. Они могут умом понимать то, что отказываются признавать чувства. Психоаналитическая практика давала неопровержимые клинические доказательства слов Шекспира о том, что желание – отец мысли. Чтобы справиться с неприятными последствиями, независимо от степени их навязчивости, люди чаще всего просто избегают этих мыслей. Так поступал и Фрейд весной и летом 1895 года.
Все это время и после Флисс оставался для него незаменимым «вторым «Я». «Посмотри, что происходит, – пишет ему Фрейд уже в 1899 году после одной из коротких встреч. – Я живу во мраке уныния, пока ты не приходишь; я браню себя, зажигаю свой дрожащий огонек от твоего ровно пылающего пламени, снова оживаю, и после твоего ухода я вновь обретаю возможность открыть глаза. То, что я вижу, – прекрасно и замечательно». Ни в Вене, ни где-либо еще не было человека, который мог бы оказать Фрейду такую услугу – даже его умная свояченица Минна Бернайс. Хотя Флисс, таким образом реализовывавший мечту Фрейда об идеальном слушателе, являлся отчасти творением самого Фрейда.
Одна из причин, по которым идеализированный портрет так долго сохранялся в неприкосновенности, состоит в том, что Фрейду потребовалось несколько лет на распознавание и осмысление эротической составляющей своей зависимости. «Общество друга, особая – возможно, женственная – потребность, которую никто не может мне заменить», – однажды признался он Флиссу. Это было уже в конце их дружбы, в 1900-м. Год спустя Фрейд вернулся к этой теме, и в его сухой автобиографический комментарий уже закралась нотка упрека: «Однако я не разделяю твоего презрительного отношения к мужской дружбе, возможно, потому что сам в существенной мере нуждаюсь в ней. Как тебе хорошо известно, в моей жизни женщина никогда не выступала в роли товарища, друга». Фрейд писал это признание, когда отношения с Флиссом перестали быть такими близкими, и он мог позволить себе беспристрастный взгляд. В 1910 году, вспоминая об этой судьбоносной привязанности, он откровенно признался нескольким ближайшим ученикам, что его отношения с Флиссом содержали гомосексуальный элемент. Но в 1895-м и 1896-м Фрейд сражался со своими сомнениями относительно Флисса. Потребовалось еще пять лет или даже больше, чтобы освободиться от этого рабства.
44
Альковные тайны (фр.).
45
Hase, spricht das Reh, / ‘Tut’s Dir beim Schlucken im Halse noch weh? (Фрейд Флиссу, 16 мая 1897 года. Freud-Fliess, 260 [244].) Авт.
46
Ich liebe Dich, / herzinniglich, / komm, küsse mich, / Du könntest mir von allen / Tieren am besten gefallen» (Фрейд Флиссу, 24 марта 1898 года. Там же, 334 [304]). Авт.
47
В 90-х годах XIX столетия, как рассказывал Фрейд Мари Бонапарт много лет спустя, в него верили только Флисс и Минна Бернайс. (См.: Мари Бонапарт Эрнсту Джонсу, 16 декабря 1953 года. Документы Джонса. Архив Британского психоаналитического общества, Лондон.) Авт.
48
Слухи, запущенные Карлом Г. Юнгом, о романе Фрейда с Минной Бернайс, не нашли убедительного подтверждения. (Подробное обсуждение этого вопроса см. в библиографическом очерке к этой главе.) Авт.
49
Мерзкий (нем.).