Читать книгу Записки лжесвидетеля - Ростислав Евдокимов - Страница 3

I
Проза
Мугамчи

Оглавление

В кинематографе есть такой прием, давно уже ставший банальным: нам показывают космос, Солнечную систему, Землю, потом один из материков, страну, местность и, наконец, городок или деревню – маленькую песчинку в этом огромном мире. Примерно то же самое хочется порой проделать с временем.

Двадцатый век – один из самых страшных, которые вздумалось прожить человечеству. Начался он в 1914 году – с Первой мировой войной:

Приближался не календарный —

Настоящий Двадцатый Век, –


писала Ахматова об этом времени. Принято считать, будто в России он завершился то ли в 1991-м, то ли в 1993-м – после двух последовательных побед путчистов-неокоммунистов, назвавших себя демократами, над путчистами-консерваторами, такими же красными, но попроще, не сумевшими вовремя притвориться голубыми и зелеными. Периодизация спорная, но удобная.

В других странах рубежные даты могли оказаться иными. В США после взрыва башен-близнецов впервые поняли, что их собственная территория тоже уязвима. Для армян Двадцатый век начался геноцидом 1915 года в Турции, а завершился резней в Азербайджане и провозглашением независимости мятежного Арцаха (Карабаха). Европа надеется, что расплевалась с прошлым и вступила в новое тысячелетие по ходу введения общей валюты и принятия прообраза будущей общей конституции. В Камбодже (Кампучии) история просто закончилась во время кровавого шабаша красных кхмеров. Кое-где она еще и не начиналась. Свои персональные вехи мог бы назвать едва ли не всякий народ. Но почти по всему миру, кроме, кажется, Австралии и Антарктиды, Двадцатый век был десятилетиями чудовищных катастроф и крушения иллюзий.

Но даже в эту апокалипсическую эпоху можно кинокамерой времени взять крупный план и найти относительно безмятежные несколько лет. В бывшем Советском Союзе такими годами была середина Семидесятых, когда подавление «пражской весны» уже подзабылось, а в Афганистан армия еще не вступила. Потом это время назовут «застоем», и жизнь в нем действительно была похожа на хождение кругами по бескрайнему пересохшему болоту, где не осталось смертельных провалов, но и выйти из него никуда невозможно, где ржавую, застойную воду пить нельзя, но и от жажды всё ж таки не погибнешь. Это было время, когда у людоеда случились желудочные колики, ему вздумалось прикинуться вегетарианцем, и часть его пленников решила, что – вот она, вожделенная свобода! Можно совершенно свободно жрать и спать в своей камере, а если не нарушать предписанный режим, то иногда даже получать часовую прогулку куда-нибудь в Болгарию или на худой конец – в Крым. Как писал классик советской литературы в «Песне про Ужа» (или как она там называется?), было «тепло и сыро», и нормальному, «рожденному ползать» человеку эти годы долго еще будут вспоминаться как «золотой век»…

Вдали от столиц, ясное дело, жизнь обычно еще спокойнее. А самые блаженные места те, где светит солнышко и большую часть года достаточно тепло, где много фруктов и овощей, чистые вода и воздух. Если при этом есть возможность сравнительно неплохо зарабатывать, а жители относятся к тебе в основном дружелюбно и не прячут за улыбками желания поиздеваться, а при случае – ограбить и убить, то можно считать, что ты попал в местное отделение земного рая, где, несмотря на дефицит туалетной бумаги и прочих излишеств, при надлежащем поведении имеешь право провести некий срок – вплоть до возвращения в изначально определенные для тебя круги постоянного пребывания.


Для меня, – рассказывал мой добрый приятель Витя Сиверцев, еще не старый бывший геолог из Петербурга, – такими райскими кущами стал Зангезур – горная страна, зажатая между двумя тогдашними автономиями Азербайджана – Нахичеванью и Карабахом, на юго-востоке выходящая к Ирану, а на севере – к курорту минеральных вод Джермук на юг от озера Севан и к Ехегнадзору, знаменитому замечательным острым овечьим сыром. Население Зангезура в те годы было смешанным – армян и азербайджанцев на юге его почти поровну, но армян все же больше – ведь это их земля. Друг друга они недолюбливали, армяне называли азербайджанцев турками, те молчали, и лишь по спрятанным в уголках глаз усмешкам можно было понять, что они прекрасно помнят, как их предки (или, точнее, всего лишь родичи – эти самые турки) завоевали почти всю Армению. Но до серьезных столкновений дело не доходило – притерпелись за долгие столетия соседской жизни.

Почти на самом юге Зангезура (южнее только Мегри – единственный в тех местах уголок сухих субтропиков) располагался городок Кафан, где заканчивалась протянутая от Еревана через Нахичевань ветка железной дороги. Странно, но на сегодняшних картах я ее не нашел. Неужели разрушили? Увы, у меня не было пока случая этого проверить. Ведь эта железнодорожная отводка проходила через ту часть территории Азербайджана (Миндживан и Зангелан), что была занята арцахскими армянами в ходе войн за независимость Карабаха – даром что названия эти типично армянские!

В двадцати пяти километрах от Кафана находится крупный горняцкий поселок Каджаран с медно-молибденовыми карьерами – стратегическое сырье! – откуда руду самосвалами возили вдоль ущелья реки Вохчи на станцию, где перегружали в вагоны. Вохчи (с ударением на последнем слоге) километров через сорок впадала в Аракс уже в Азербайджане – как раз неподалеку от Миндживана и называлась там уже Охчучай. Почти на полпути между Кафаном и Каджараном, в трехстах метрах от шоссе, на берегу впадавшей в Вохчи горной речки стояли типовые деревянные домики геологического поселка Зейва – их, видимо, из-за проекта, называли «финскими». Километрах в трех выше по ущелью Зейвы было большое, на две тысячи жителей, азербайджанское село Гехи, в котором жили многие наши рабочие.

Один из домиков Зейвы – с электричеством, канализацией, водопроводом и автономной отопительной системой, работавшей на угле, был выделен в мое распоряжение. В нем были прихожая, кухонька, зимний туалет и две комнаты. Та, что поменьше, светлая и сухая, была полностью моя. Она запиралась на ключ, и войти в нее без меня никто не мог. В другую, просторную, но слегка мрачноватую, заходили переодеться, оставить какие-то вещи и немного передохнуть рабочие из местных. У меня чья-то заботливая рука повесила простенькие, но опрятные ажурные занавесочки на окно, перед которым стоял стол и два стула, а в нише напротив помещалась добротная железная кровать с проволочной сеткой, на которой я разложил свой фирменный спальник верблюжьей шерсти – на выезде, в палатке, он надежно защищал от змей. Нашлось место и для пары полок с немудрящим скарбом, для трех-четырех гвоздей с вешалками для одежды, тумбочки. На тумбочке валялось несколько книг, на столе стоял транзисторный радиоприемник, по которому я слушал классическую музыку и западные «голоса». Да, чуть не забыл. Еще у меня была спиртовка под таблетки сухого спирта, мельхиоровая джезва c простой узорной чеканкой и три такие же кофейные чашечки с блюдцами. Должен признаться, что прохладными осенними вечерами я чаще варил в джезве не кофе, а незамысловатый глинтвейн из местного сухого вина с добавлением сахара, гвоздики и толики водки или тогда еще дешевого и качественного армянского коньяка.

На маленький узенький подоконник я поставил простой, но симпатичный стакан в форме тюльпана, а в нем в чистейшей горной воде держал ветку с только что распустившимся бутоном шиповника. Когда шиповник увядал, я ветку менял, срывая новую на все больших и больших высотах, куда постепенно приходила пора его цветения. А однажды свежий росток мне привез улыбчивый и горбоносый, похожий на опереточного турка, молодой шофер и взрывник Тагир – уже посреди лета он сорвал его на высоте около двух тысяч семисот метров, где все еще продолжалась весна.

Если кто-то подумает, будто цветок, преподнесенный одним молодым мужчиной другому, выглядит несколько подозрительно, то он ошибется. Я был русским, образованным, жил и столовался вместе с начальством, а потому какие-то более или менее незначительные знаки внимания подобали мне вроде как по положению. Если бы Тагир был моим подчиненным, то с его стороны можно было ожидать и каких-то более существенных подношений, такое бывало, но он был от меня независим, а потому излишняя услужливость выглядела бы подобострастием. Ветка же шиповника была просто знаком внимания – как бы шуткой, но шуткой, указывающей на то, что даритель заметил мои пристрастия и помнит о небольшой, но непреодолимой разнице в нашем статусе: горцы все еще были очень чувствительны к проявлениям типично феодальных отношений между разными иерархическими группами.


В ставшей для меня родной Южной партии Армянского Геолого-геофизического треста мы занимались поиском и определением границ и мощностей рудных жил методом сейсморазведки. Для этого вдоль проложенного геодезистами профиля протягивались «косы» из проводов с сейсмоприемниками, где-то поодаль с нескольких разных точек делались взрывы, и специальная аппаратура записывала образовывавшиеся ударные волны. Часть этих волн достигала датчиков напрямую, часть предварительно отражалась в глубинах земли от границ массивов с разной плотностью. Вот по скорости распространения сейсмической волны в породе и по рисунку ее отражения от разных горизонтов в земной толще и определялись границы залегания нужных нам слоев.

Для того, чтобы энергия взрыва не уходила понапрасну в атмосферу, ее надо было как-то направлять вглубь земли. В идеале бурились скважины, взрывчатка закладывалась в них и уплотнялась сверху пустой породой. Но в горных условиях это было очень дорогой и требовавшей слишком много времени процедурой. Поэтому почти всегда взрывы делались из водоемов: обычно в небольших озерах или из речек, где поглубже. Но если готового водоема не было, его следовало создать. Для этого пару шашек тротила или аммонала подрывали в протекавшем поблизости горном ручье, в нем возникала более или менее глубокая яма, и уже в эту яму закладывался заряд для рабочего взрыва. В небо взметался высоченный столб из воды и камней, но в земную твердь уходила все же значительно более мощная волна, чем если бы шашки взрывались просто на поверхности.

Если повезет, тут же можно было собрать оглушенную взрывом мелкую речную рыбу и, когда позволяло время, испечь ее в листьях с луком, солью и пряными травами, взятыми с собой для перекуса, зарыв в неглубокую ямку, над которой надо было развести костер. Дерева было мало, огонь получался слабенький, но часа поддержания его жизни обычно все же хватало, и тогда, разбросав и загасив сучья и сняв верхний слой земли и песка, можно было достать сверток из листьев с ароматной нежной рыбой и съесть ее с припасенным на полдник сыром, помидорами и лавашем. Какой ресторан сравнится с этим блаженством?!


Однажды к Артавазду Тиграновичу, властному и деспотичному начальнику нашей геологической партии, пришел устраиваться на работу щуплый паренек-азербайджанец, на вид – от силы тринадцати лет. Артюша, так на русский манер начальника звали свои, как многие самодержцы, любил быть поближе к народу. С рабочими он был на «ты», всегда был готов пошутить со значением, на свой день рождения выставлял угощение человек на сорок – всем, кто был в этот день в наличии. Но, как любой демократ, считал своим долгом править твердой рукой, и отнюдь не всегда это выражение следовало понимать фигурально – рука у Артюши была тяжелой.

Только взглянув на плюгавого мальчишку, начальник сразу повысил голос:

– Ты кто такой? Какая работа? Ты с ума сошел! Тэбе сколко лет?

– М-мне ч-четырнадцать… В-вот с-справка из сель-с-совета…

– Какая справка? Ты на сэбиа пасматры!

– М-мне оч-чень н-нужно… Я б-барашка п-принесу…

– Что-о!!? – услышав это наглое предложение, Артавазд Тигранович, местный царь и бог, единовластно распоряжавшийся десятком грузовых машин и легких, военного образца джипов (здесь их называли «виллисами»), тоннами горючего, десятками тысяч тогдашних полновесных рублей, сгреб наглеца за грудки пятерней левой руки, а правой залепил ему такую пощечину, что тот кувырком отлетел в противоположный конец комнаты – к дверям.

Артавазд грохнул кулачищем, размером с пол мальчишечьей головы, по столу так, что столешница от неожиданности хрустнула. «А, черт с ним, новый куплю! Но это же надо! Мне, МНЕ!! этот нищий азербайджанский щенок будет взятку предлагать! Какова наглость!!» Глаза заволокло кровавой пеленой, но и сквозь нее он заприметил в дальнем углу нескладную фигуру.

– Ты всио ищо здэс!?

Мальчонка на корточках сжался у стенки, став похож на половую тряпку, и плакал, вытирая слезы прохудившимся рукавом застиранной рубашки.

– М-мне п-правда оч-чень н-нужно… У меня б-бра-а-атья… и с-се-о-остры… Ну ч-что м-мне де-ела-а-ать!? У-у-ы-ы!..

– А ну иды сиуда! Иды сиуда, гавару, нэ бойся! Тэбиа как завут?

– Рахим… – с перепугу пацаненок даже перестал заикаться. Здесь будет к месту заметить, что в спокойной обстановке и в разговоре с приезжими Артавазд говорил по-русски практически без акцента. Но горы каким-то удивительным образом действуют на людей, и на характерный говор порой сбиваются сами славяне, а уж восточные владыки…

– Так вот, Рахим. Гавары всио, как ест. Па парадку.

Выяснилось, что мать Рахима умерла в родах еще года три назад, а отец-шофер разбился на горном шоссе между Кафаном и Каджараном в марте. Его самосвал на скользкой дороге въехал в откос скалы и перевернулся, причем так, что встречный грузовик врезался прямо в кабину… Дядя, работавший буровиком на карьере в Каджаране, зарабатывал очень даже неплохо. Но у него самого было шестеро детей и обслуживавшая их всех, нигде, разумеется, больше не работавшая жена. А если быть честным до конца, то две жены: младшая просто не была таковой оформлена – закон не позволял. Теперь же прибавилось вместе с Рахимом еще пять ртов – мал мала меньше. Такую ораву в одиночку было никак не прокормить, несмотря на огород, пару коз, дюжину барашков и посильную помощь обширной родни. В лесу росло еще два ореховых дерева, которые по неписаному местному закону считались собственностью: одно – самого Рахима, доставшись ему от покойного отца, второе – дяди. Грецкий орех был дорог, и в удачный год сбор с каждого из них мог стоить нескольких месячных зарплат. Но и это не решало проблем. На Артавазда была последняя надежда. Летом, до начала учебного года старшему из сиротинушек обязательно надо было подработать, чтобы хоть тетрадки с ручками, хоть чулки, носки, дешевенькие платьица и рубашки (здесь их называли сорочками) для братьев-сестер купить – учебники и школьные завтраки им взялся оплачивать сельсовет.

Артюша прекрасно понимал, что справка об исполнившихся четырнадцати годах, позволявшая устроиться на временную работу на неполный рабочий день, у пацана липовая. Понимал он и то, что обычная работа геологического рабочего ему не под силу. И какой может быть неполный рабочий день в полевых условиях? Но ведь он был деспот и самодержец. Какие такие законы, когда надо помочь человеку? Да что там! Целой семье! Опять же – пусть эти турки знают и помнят наше армянское великодушие…

Большой начальник запустил руку в карман, достал мятую десятку, протянул мальчишке.

– Никагда болше нэ смэй предлагат мнэ взиатку! Кто ты такой? Мнэ знаэш, какие лиуды прэдлагают? – («И то не всегда беру», – чуть было не закончил фразу Артавазд) – На! Купиш еды – накормиш сваих. Вот ищо пиат рублей! Дэржи-дэржи! Завтра с утра выхады на работу…


Худой и щуплый, почти совсем еще ребенок, Рахим действительно не мог работать наравне с другими. Но в нашей откровенно вредоносной для природы деятельности была одна спасительная для него особенность. По правилам проведения взрывных работ вокруг места взрыва в населенной местности положено было выставлять оцепление и даже развешивать заградительные флажки и плакаты. Учитывая радиус разброса камней и пределы видимости, в лесистых, но довольно-таки густо населенных горах на каждого взрывника должно бы было приходиться минимум человек по пять-шесть помощников, следящих за подходами и помогающих ему разматывать и сматывать разнообразные провода – прежде всего, телефонную линию для связи с аппаратной станцией. О таком расточительстве рабочей силы на практике не могло, конечно, быть и речи. Но одного, а в особо сложных случаях даже двух помощников нам все же старались выделять. Хотя чаще всего приходилось работать и вовсе в одиночку. Вот Рахима и назначили бессменным помощником всех тех взрывников, у кого в данный момент была наиболее сложная обстановка в районе взрывпункта. Он работал с трусливым малорослым и желтокожим Сулейманом, с хитроватым весельчаком Тагиром, с умницей Фамилем, без акцента говорившем по-армянски и по-русски и заочно учившемся вот уже лет пятнадцать по очереди в четырех разных институтах Баку и Еревана. Как-то раз работать с Рахимом довелось и мне.


Нам предстояло сделать довольно большую серию взрывов достаточно высоко в горах – почти у кромки вечных снегов, которая в тех местах проходила на высоте чуть более трех тысяч метров над уровнем моря. Однажды в поисках подходящего района для разведки мы побывали даже на берегу Казан-гёл – Котла-озера, один берег которого всегда был в снегу. Величественные и мрачные скалы окружали стальную гладь котловины, вода в которой казалась холоднее льда. Впрочем, пить ее не рекомендовалось, и даже шуметь там было нельзя: считалось, что рассерженные алмасты, местная разновидность снежного человека, могут в отместку начать швыряться обломками скал и устроить камнепад. Но просвещенные армяне отзывали русских в сторону и полушепотом разъясняли, что никаких снежных людей нет, а алмасты – это просто вконец одичавшие азербайджанцы. Понятия политкорректности тогда еще в нашем обиходе не существовало, и к объяснению приходилось прислушиваться всерьез: ведь по поверьям самих «турок» алмасты норовили украсть у людей вино и соль, не брезговали человеческой одеждой и местными женщинами. Тут поневоле задумаешься… Но взрывных работ на всякий случай там решили не проводить.

Тогда геологи нашли перспективный район по другую сторону ущелья Вохчи и тоже на высокогорье. Довольно далеко за самой верхней здесь деревней Шикаох (или Шикагох, если «г» произносить щелевым – на украинский манер) по вконец разбитой дороге на летние пастбища и пасеки можно было добраться до гряды земных складок, за которыми в зеленом от мхов и трав распадке лежало изумительно красивое миниатюрное бирюзовое озерцо. Его мне и предстояло испоганить, делая там чудовищные взрывы: по полторы, две и даже свыше двух с половиной тонн аммонала зараз – иначе взрывной волне не хватило бы мощи, чтобы пробиться сквозь многие километры скальных пород, потому что станционная машина с аппаратурой не могла проехать так высоко и вместе со всеми рабочими и сейсмодатчиками располагалась далеко внизу.

Работать там предстояло не меньше недели. Машина могла подъехать лишь к первой линии холмов, и примерно с полкилометра, через два взгорья мне пришлось затаскивать палатку, снаряжение, тонн пять взрывчатки и продовольствие на неделю для трех человек на своем горбу. От Рахима заведомо было мало проку, но, слава Богу, мне выделили еще одного помощника – богатырского здоровья глуповатого весельчака Али, похожего на циркового силача с картинок конца XIX века. Вот только привезли мне их обоих не сразу, а вторым рейсом – часа через два после первого. Так что несколько ходок мне для начала пришлось совершить в одиночку.

К счастью, в те времена я был вынослив словно горный козел и, покряхтывая, все же довольно уверенно нес в горку килограммов по сто с лишним груза – почти в два раза больше собственного тогдашнего веса. Это, конечно, нелегко, но проще, чем кажется на первый взгляд. Приходится один ящик с аммоналом в пятьдесят килограммов брутто водрузить на валун чуть ниже человеческого роста, а второй запихать в надежный альпинистский рюкзак – лучше бы тоже поставленный на каменную подставку. Затем надо продеть руки в лямки рюкзака, это несложно, и подступиться спиной к валуну со вторым ящиком. Слегка пригнувшись, двумя руками перетащить его поверх рюкзака, и – в путь! Надо лишь поддерживать верхний ящик одной из рук. А ногам силы хватит. Главное – не сбить дыхание и, чтобы выдержало сердце.

Когда приехали Али и Рахим, стало легче. Самое главное было перенести взрывчатку – ведь ее вообще-то нельзя было оставлять без присмотра. Но людей на этих высотах уже не было. Поэтому у обочины, где было выгружено всё добро, я оставил Рахима, а сам вместе с Али до вечера таскал ящики со взрывчаткой, по два зараз, к совсем уж безлюдному разлому в скалах метрах в ста до озера. Уже в сумерках мы втроем, вместе с Рахимом, перетащили все остальное и с грехом пополам поставили поодаль палатку. Нечего и говорить, что сил хватило только на то, чтобы вскипятить на примусе чаю и свалиться, как убитым, на спальники, брошенные поверх второпях постеленного брезента. Все мышцы ныли. На следующий день взрывчатки должны были завезти еще столько же, если не больше…

Ее и завезли. Но ведь пора было и работать! Поэтому аммонал мы лишь оттащили за какой-то валун подальше от дороги, какой бы пустынной она ни была. Перенести очередную сотню ящиков к палатке нам предстояло вечером, по окончании основной работы.

Но не все так страшно, как кажется. Когда речь шла о таких мощных зарядах, справедливо считалось, что дай Бог сделать за рабочий день пару взрывов. И то только в первые два дня, когда станция стояла не видно где, но все же сравнительно близко, и первые взрывы были «всего лишь» по восемьсот килограмм, максимум – по тонне. Но распределить этот вес на шестнадцать-двадцать пятидесятикилограммовых связок, снабдить каждую двумя электродетонаторами, соединить их подходящим образом и побросать всё это хозяйство в ни в чем не повинную чистейшую воду должен был, разумеется, я сам и только сам. Никакой помощник брать в руки уже снаряженный заряд, ясное дело, не мог. Отгонять от места взрыва снежных людей им тоже никакого резона не было. Поэтому, пока я занимался своими профессиональными обязанностями, они вполне могли потихоньку перетаскивать схороненные неподалеку от обочины ящики. Наивно надеяться, что без хозяйского пригляда Али с Рахимом займутся этим достаточно ревностно, но что-то все же перенесут, так что на вечер останется уже не слишком много.

Но для начала надо было протянуть телефонную линию. Заниматься этим пришлось тоже мне. Дело в том, что почти половина ее была уже протянута рабочими снизу, от станции. Конечно же, не вдоль дороги, со всеми петлями ее серпантина, а напрямки. Прижатые камнем на одном из склонов два закороченных проволочных конца следовало разыскать, подсоединить к ним свою катушку – между прочим, километра на три двойного и довольно-таки тяжелого семижильного провода! – сделать надежную скрутку и дотянуть линию до нашей палатки. Разве мог я доверить это дело своим рабочим? Их вообще нельзя было слишком далеко отпускать от себя. Как показывала практика, хоть они и были местными жителями, но по легкомыслию запросто могли потеряться, а чувства направления в горах, как ни странно, обычно бывали лишены. Искать их потом – без подмоги не обойтись. В геологии отношения почти как в армии. Случись что с рабочими – отвечать, причем по суду, придется их непосредственному начальнику. В данном случае – мне. Поэтому я и пошел тянуть телефон сам.

Если не считать начальных получаса-часа, когда с довольно увесистой самодельной катушкой с проводом в рюкзачке за плечами надо было разыскать оставленные станционными рабочими концы, занятие это по-своему даже умиротворяющее. Катушки, точнее, заменяющие их плоские доски с треугольными прорезями на противоположных сторонах, мы выпиливали сами из фанеры, потому что они оказывались на несколько килограммов легче заводских – из металла, с вертящимся барабаном, ручкой и стопором. На фиг нам сдались все эти фабричные прибамбасы! Мы шли по земле, сухой и влажной, ровной и гористой, поросшей травой и кустарником или осыпающейся под ногами песком и галькой, но везде одинаково удивительной, родной, суровой и ласковой одновременно. Мы шли по ней и движениями вековечного сеятеля сбрасывали с наших фанерных самоделок, левой рукой упертых в пояс, вместо семян – виток за витком двойной семижильный провод. Если вчувствоваться, забыть о логике и отдаться ощущениям, это все-таки тоже был своеобразный сев. Жестокий и грубый, на грани насилия, потому что завершался чудовищным проникновением заряда в земную плоть. Но иногда женщинам нравится такое обхождение, и что бы кто ни говорил, но земля отдавала после этого нам свои порождения: камни и жилы, а в других краях нефть или газ.

Я добрался до последнего гребня, отделяющего меня от распадка с нашей палаткой. Мой путь шел не прямо вниз, а слегка наискосок – градусов на тридцать. И тут я увидел ее. Она была тоже дитя земли – огненная лиса, откормившаяся за лето, размером с небольшую овчарку не спеша трусила слева от меня почти в том же, что и я, направлении. Метров через десять наши пути перекрещивались под острым углом. Судя по скорости ее бега, она должна была обогнать меня в точке пересечения всего лишь на метр-полтора. Лиса даже не повернула в мою сторону головы. Она только на миг скосила глаза, увидела, что у меня нет ни ружья, ни палки, всё поняла, всё оценила и как ни в чем не бывало, ничуть не ускорив бег и не сменив направления, продолжила свое движение встречным со мной курсом. Кто знает, может, она даже почувствовала каким-то своим телепатическим чутьем, что никакой угрозы от меня в любом случае не исходит? Мы разминулись в двух-трех шагах, и я остановился на несколько минут, чтобы посмотреть ей вслед и навсегда запомнить эту полную достоинства стать, это мускулистое тело, явившееся сюда из сказок или с листов средневековых миниатюр. Лиса, казалось, плыла среди пожухлой травы и мелкого кустарничка, и долго еще можно было следить за ее мощным хвостом, пока она не скрылась за очередным взгорьем.

Но вот все подготовительные работы были закончены и даже выполнен первый взрыв. Можно было помаленьку налаживать быт: натаскать сена под днище палатки, удобно разложить продукты в одном из углов, сложить очаг из камней в нескольких метрах от нее. Не забыть о маленьких хитростях: густо смазать чайник и кастрюлю мылом, чтобы потом, когда будем на костре что-то готовить (ведь на одном примусе много не сваришь), копоть легла поверх мыла, которое легко будет смыть, и посуда останется почти чистой. В ручейке поблизости надо было прокопать ложе так, чтобы образовалась небольшая лужица, а над нею некое подобие водопада. В эту лужицу под струйку ледяной воды на день надо было ставить кастрюльки и банки с легко портящимися продуктами – маслом, мясом, сыром, овощами. Но на ночь не забывать обязательно забирать их с собой в палатку, чтобы их не стащили дикие звери – та же лиса, к примеру. Среди валунов, подальше от палатки и желательно со стороны, чаще всего оказывающейся подветренной, надо было присмотреть и отхожее место. Если это дело пустить на самотек, то через несколько дней жить станет не слишком приятно.

В конце концов мы улеглись спать. Какое-то время поговорили о делах насущных, но общих тем у нас не было – все трое мы были людьми слишком разными.

Ближе к полуночи я проснулся от чувства опасности. Что-то было не так. По палатке бегал луч карманного фонарика. Я приготовился к худшему, незаметным змеиным движением протянув руку к ножу, и только после этого повернулся, как бы во сне, чтобы лучше разглядеть источник света. Рахим светил на что-то у себя под одеялом и беззвучно шевелил губами. «Читает, – догадался я, – ну, что ж! в его возрасте это бывает. Не буду мешать. Пусть себе. В конце концов, это лучше, чем пить или курить анашу. Но интересно, что же именно может читать по ночам полуграмотный мальчишка из горного аула? Детективы? Какие-нибудь любовные истории? И вот еще: сегодня-то ладно – намаялись. Но надо будет проследить, чтобы по ночам он спал. Пусть читает вечером, после работы. Мне на пункте взрыва сонные дети не нужны. Здесь мы все-таки не шутки шутим».

Прошел еще один день. Работы хватало, и мне было не до разговоров. Да, честно говоря, я просто подзабыл о ночном эпизоде. Но ночью история повторилась, и это мне уже совсем не понравилось. Я не только ничего не имел против чтения, я был, конечно, всецело за. Но ночью надо спать. Потому что днем мы не песни поем и даже не картошку копаем, а делаем взрывы. Всякое может случиться, и здесь не время и не место рисковать. Не дай Бог что – отвечать придется мне, я уже об этом упоминал.

Но за вечерним чаем случился совсем другой разговор. Любивший покрасоваться рельефными мускулами двадцатилетний Али с мягкими усиками над простодушно порочной губой и оливковыми глазами сельского сердцееда решил поговорить со мной о политике. О моей неблагонадежности среди местных ходили глухие слухи, потому что все знали, что я никогда не называю Ленинград Ленинградом, а только Питером или Петербургом, что я слушаю западные «голоса», а некоторые еще слышали что-то о том, что мой отец сидит в тюрьме по политической статье.

По большому счету, всё это людей мало интересовало. Убежденных сторонников советской власти в тех краях не было практически ни одного – ни среди армян, ни среди азербайджанцев. И уж тем более – среди алмастов, убежденных одиночек и закоренелых анархистов, кем бы они не были в действительности. Если уж профессиональные партработники, не таясь, относились к своим должностям как к необходимому злу, неизбежному, чтобы прокормить семью, да и себе обеспечить умеренный комфорт… Коли первый секретарь райкома КПСС в своем кругу, к которому относился и Артюша со всеми своими сотрудниками рангом повыше простых рабочих, смело рассказывал те анекдоты, что считались махрово антисоветскими и в других местах (и при других слушателях) вполне могли привести незадачливого рассказчика аж на скамью подсудимых… Кого же тогда могла волновать мера ненависти к коммунизму приехавшего из далекой России шибко грамотного взрывника? Поэтому мои убеждения воспринимались как некая данность, может, слегка пикантная и даже эпатажная, потому что в тех краях я не считал нужным скрывать их при каких бы то ни было слушателях. «Ну, любит человек перчик поострее – его право», – думали при этом местные. Но не более того. Однако болтовня Али зашла все же слишком далеко.

Ни с того ни с сего он стал мне объяснять, что среди его соплеменников есть люди, которые знают горы так хорошо, что им ничего не стоит пройти в Иран или Турцию. Здесь ему всю жизнь придется работать в колхозе, в лучшем случае сумеет выучиться на шофера, буровика или взрывника. Но он такой сильный и ловкий, что уверен: немного потренировавшись, вполне сможет выступать силовым акробатом в цирке. А это гораздо интереснее и веселее, чем до старости торчать в опостылевшем Гехи, откуда поездка в Кафан уже кажется событием, а в Баку или Ереван – все равно, что для нас, столичных жителей, командировка в Париж.

– Как ты думаешь, Вартан, – если мы Артавазда переделывали в Артюшу, то мое имя Виктор здесь переиначивалось на армянский манер, – как ты думаешь, удалось бы мне в Турции устроиться в какой-нибудь цирк? Ты только посмотри, какие у меня мускулы! Давай вместе пойдем! У тебя же там есть, наверно, знакомые?

Сказать, что такой разговор по тем временам был провокационным, значит – ничего не сказать. Стоило только проявить заинтересованность в способах перехода границы или даже наоборот: засомневаться в такой возможности, но так, что эти сомнения можно было бы понять как сожаление, – и всё. При желании тебя вполне могли бы обвинить в разработке планов бегства из страны, что по замечательному советскому законодательству легко могло трактоваться как уже отчасти свершившееся бегство – «через попытку». Это Маркс говаривал, что «женщина не может быть немножко беременной». В СССР вполне можно было «немножко убежать», не убегая, и даже «немножко изменить Родине», не держа этого и в мыслях. Просто за такое, якобы предотвращенное доблестными чекистами намерение, тебе бы в суде дали «меньше меньшего»: например, вместо лагеря – ссылку. А в случае, если «через попытку» ты совершил такое чудовищное преступление как измена, вместо десяти лет зоны ты мог надеяться на «всего лишь» восемь. При этом еще говорили бы, что проявили невиданную гуманность. Ведь статья-то в принципе – до расстрела… Лет через десять мне довелось познакомиться с некоторыми такими «изменниками». Но это уже отдельный сказ.

Однако вполне мог быть разыгран и другой вариант, когда появился бы какой-то бывалый человек, обещающий «со стопроцентной надежностью» проводить нас с Али в Турцию, но настоятельно советующий, чтобы с гарантией пройти пограничные заграждения, прихватить с собой взрывмашинку и немного взрывчатки с детонаторами… Ах, как красиво можно было бы тогда взять меня со всем этим добром на подходе к какому-нибудь дурацкому столбу с ржавой колючей проволокой! При желании можно было бы даже просто пристрелить – всё по закону: диверсант (раз со взрывчаткой-то!) и перебежчик!

Но самая большая сложность моего положения была в другом. У меня ведь не было твердой уверенности, что Али и впрямь провокатор. А дать понять честному, хотя и глупому парню, что считаешь его стукачом… На Кавказе – да в общем-то и где угодно – это смертельная обида. За что же так оскорблять человека? С другой стороны, к тому времени у меня уже был опыт общения с бесспорным провокатором из местных на другом конце страны – на норвежской границе. Тот был саамом, а не азербайджанцем, но тоже предлагал вместе с ним сходить «за кордон», в Норвегию. А в доказательство проходимости границы даже показывал мне фотографии – как он сидит, прислонившись к пограничному столбу, и таскает лососей из горной речки. Забыл только объяснить, кто эти фотографии делал: медведь, что ли? Так что основания для опасений у меня очень даже были.

Пришлось стать дипломатом. Я отвечал в том духе, что свои житейские сложности найдутся везде, и почему это он решил, будто в чужой стране его сразу примут в цирковую труппу только за красивые глаза и рельефные бицепсы?

– И вообще, без семьи, без друзей, родных гор, привычного уклада будет слишком тяжело. Кто тебе станет помогать?

– Но ведь тебе обязательно помогли бы. У тебя же столько друзей среди этих, как его, дис-си-ден-тов, – попытался он вновь перевести разговор на меня, уже достаточно выдавая себя как настойчивостью попыток, так и нарочитыми запинками при выговоре якобы плохо ему знакомого западного словца для обозначения несогласных.

– И какое же отношение это имеет к цирку? – внутренне смеясь, я отправил ему реплику, словно теннисный мячик, обратно через сетку.

Али не был опытным провокатором. Я не знаю, кто и о чем его попросил, что ему могли пообещать. Но он был типичным сыном Кавказа: простодушно расчетливым, беспечно хитроумным честным каверзником. Все ухищрения, на которые он был способен, сразу же проступали у него на лице, как текст переснятой самиздатской рукописи на проявляемой фотопленке. Было видно, что вся эта затея ему не слишком нравится, а играть со мной в словесный теннис он и вовсе не умел и не хотел. Разговор заглох, а ненадолго отлучавшийся Рахим из тех его обрывков, что он застал, не понял, похоже, вообще почти ничего.


Пора было поговорить с ним. Я поручил Али нанести побольше лапника и травы под днище палатки и валежника для костра, а Рахиму сказал, чтобы он помыл посуду. Когда мы остались одни, я спросил его о ночном чтении и довольно жестко объяснил, что это совершенно недопустимо: если он так хочет читать, пусть делает это по вечерам или в достаточно частые перерывы в работе днем.

– Но я ничего не читаю, – довольно неожиданно для меня ответил мальчишка.

– Как не читаешь? Я же видел, как ты фонариком освещаешь что-то под одеялом и даже шевелишь губами. Зачем же ты врешь!?

– Я не вру… я… – он запнулся, явно не зная, что дальше сказать.

– Ну! Или может… Но ты же не станешь говорить, будто рассматривал картинки? Для этого не надо что-то про себя бормотать.

– Нет! Но я… Я стихи сочиняю! – с решимостью обреченного выпалил малец.

– Стихи!? О чем?

– Ну да! Стихи! Мугамы! О любви…

– Какие такие мугамы? Это у вас вроде газелей, кажется? И – о, Господи! – о какой ты можешь писать любви!? Ты вообще знаешь, что такое настоящая поэзия?

– Знаю. Да. Меня бабушка учила.

– Какая бабушка? Чему она тебя могла научить?

– Фирдоуси.

– Что-что!?

– Фирдоуси. Знаешь? Он стихи писал. Такой, очень большой, очень! У персов был. Давно жил. «Шах-намэ»…

– Да знаю я кто такой Фирдоуси. И «Шахнамэ» читал. По-русски. А на азербайджанский – что, тоже перевод есть?

– Зачем перевод? Моя бабушка родом с юга, из Ирана. Иран, знаешь? Там наших много-много живет. Так бабушка оттуда. Бежала, когда молодая была. Там, как у ваших, в России, революция была. Только кончилась по-другому. Вот бабушка и бежала. Ну, вообще-то это ее папа с мамой бежали. От персов. Но она тоже грамотная была. И «Шахнамэ» до сих пор наизусть знает. По-персидски, Как Фирдоуси написал. И меня научила.

– Как наизусть? Этого не может быть! Наверно, она какую-то часть знает. Например, о битве Рустама со своим сыном…

– За-ачэм тхакх г-гховориш? Она всио з-знаэтх. Д-дхва дня п-пходриадх читхатх б-бхудэтх, т-тхри дхниа… Скхол-л-кхо н-надхо, с-стхолкхо б-бхудэтх, – от волнения у Рахима вдруг прорезался чудовищный акцент, вообще ему не свойственный – обычно он говорил по-русски совершенно чисто, к тому же он опять начал заикаться, как когда-то в кабинете Артавазда. – И н-нэ «Руст-тхам» она гов-ворытх, а «Р-ростхем».

– Подожди, подожди… Не волнуйся так. Спокойно! Так ты, получается, тоже персидский язык знаешь? И Фирдоуси наизусть?

– Я – нет. – Рахим с видимым усилием действительно постарался взять себя в руки, он совладал с акцентом, но еще временами запинался. – Я язык п-пхлохо знаю и из «Шах-намэ» мало. Н-не так, как бабушка. Но она мне объясняла и показывала, как это д-делает устод.

Я знал, что устодами на Востоке называют больших мастеров. Великий Фирдоуси был, конечно, одним из них. Но чтобы этот тощий мальчишка… Худющий, весь в царапинах, истрепанный, как шелудивый пес… В жалкой сакле, в забытой Богом горской деревне… Не может такого быть! Или воистину Дух веет, где хощет. Неисповедимы дела Твои, Господи!

– Если правда, что ты хоть что-то знаешь, прочитай. Прочитай немного из того, что знаешь!

– Хорошо. Ты говорил о битве Ростема с Сохрабом. Этот дастан как раз я помню. Слушай!

Рахим встал в позу декламатора, воздел руки к вершинам скал, потом левую опустил, а правой показал на несчастное озерцо, после наших взрывов заметно увеличившееся в диаметре, задрал подбородок кверху и начал читать. Я не стану пересказывать его чтение. По-персидски я не понимаю. А по-русски каждый может при желании прочитать сам – всё равно это будет совсем не то, что нараспев скорее пел, чем декламировал мой юный помощник. Одно могу сказать наверняка: это были стихи, потому что обладали ритмом и рифмой, и стихи эти были не азербайджанскими, потому что хоть родного языка Рахима я и не знал, но каждый день слышал достаточно, чтобы его распознавать – хотя бы по характерному обилию придыхательных согласных. Да и по отдельным словам, въевшимся в сознание.

Мальчишка победил. Разумеется, я взял с него слово, что ночные бдения прекратятся. Но я признал, что он знает и любит поэзию, и, стало быть, если чувствует призвание, может и сам писать свои мугамы. Я спросил, показывал ли он кому-нибудь написанное, и если да, то что о нем говорят другие? Оказалось, мугамы, по крайней мере в представлении Рахима, предназначены не для чтения, а для слушания. Их поют, как менестрели пели когда-то свои баллады, и «кто слушал, нравится». Я попросил у него посмотреть записи, и он дал мне тонкую ученическую тетрадку, исписанную крупным школьным почерком по-азербайджански. Написанное делилось на длинные периоды примерно равной протяженности, порой не умещавшиеся в одну рукописную строку. Слова в конце периодов явно рифмовались. Из любопытства я подсчитал количество гласных. В смежных периодах оно совпадало. Очевидно, это были так называемые бейты – типичные длинные строки ближневосточной поэзии.

Потребовалось с полчаса сомнений и препирательств, чтобы уговорить мальца, переписав из тетрадки лучшее, отдать мне, дабы, вернувшись домой, я мог показать это специалистам из Института востоковедения, которые смогли бы дать авторитетное заключение и добрый совет молодому автору. Забегая вперед, скажу, что я выполнил свое обещание и получил отзыв, даже более благоприятный, чем ожидал. В стихах отмечались неподдельное чувство, природная образность и верность традиции. Но при этом, как и следовало ожидать, было достаточно много легкоустранимых ляпов, технических промашек, банальностей… Короче, автору рекомендовалось учиться, учиться и учиться. Предполагалось, что он еще достаточно молод и толк из этого учения вполне может статься.


Но всё это было уже потом. А сейчас мы перешли к самой ответственной вехе нашей работы на выезде. В общем-то, подошел я один. Предстояло делать те самые чудовищной мощности взрывы – по штуке в день. Взрывчатка была сложена неподалеку, палатка разбита, провода протянуты. В работе как таковой никто и ничем помочь мне больше не мог. Я переложил на помощничков все бытовые хлопоты – приготовление еды, мытье посуды, наведение порядка в палатке и окрестностях, – а сам полностью сосредоточился на подготовке зарядов, на равномерном распределении детонаторов среди шашек со взрывчаткой, на правильном их соединении. Каждую отдельную связку шашек следовало забросить как можно дальше в воду и поблизости от остальных, но притом осторожно: чтобы, не дай Бог! не повредить соединения проводов. Потом всё надо было проверить и перепроверить, потому что, в случае неудачного взрыва, переделывать двухтонный заряд можно до вечера, и твое счастье, если успеешь справиться с этим до конца рабочего дня. Но выговора все равно будет не избежать.


Когда-нибудь всему наступает конец. Мы закончили наши неблаговидные труды и ждали приезда Сулеймана, который на свою раздолбанную бортовую «шестьдесят первую» должен был забрать нас, остатки взрывчатки, палатку и снаряжение. Но Сулейману надо было сперва свернуть свой собственный лагерь, и до нас он добрался довольно поздно. Наступал вечер, и надо было спешить. Мы побросали вещи в кузов, Али с Рахимом забрались на борт. Туда же, недобро осклабясь, Сулейман пересадил своего собственного помощника, освободив место в кабине для меня. На самом деле я и сам не отказался бы проехаться вместе с рабочими наверху, в кузове, держась за крышу кабины, чувствуя, как ветер забрасывает назад иссушенные солнцем волосы, глядя на меняющиеся с каждым мгновением вечерние картины предгрозовых гор. Но это было бы нарушением субординации, и поэтому такой ложно понятый демократизм в условиях Кавказа воспринимался бы как покушение на статус Сулеймана, Фамиля, Тагира – всех взрывников, техников, инженеров, чье место было в кабине, если она не была уже занята кем-то другим из той же группы.

Впрочем, на сей раз мое стремление полюбоваться красотами довольно скоро всё равно пришло бы в столкновение с реальностью. Уже смеркалось, и начинался дождь, наши рабочие давно уже не стояли, а сидели на днище кузова, натянув на себя брезент, а мы только-только проехали мимо бывшего взрывпункта Сулеймана. Спускаясь по серпантину всё дальше вниз, ранними горными сумерками надо было добраться еще и до стоянки ненавидимого им Фамиля, чтобы забрать там его вещи. За Фамилем, как и за мной, не было закреплено собственного грузовика. Сам же он настолько не любил Сулеймана, что предпочел отправиться ночевать в близлежащую деревню, должно быть, к очередной любовнице, о чем и объявил без обиняков по рации. Когда мы нашли на обочине под выступом скалы его помощника с подготовленными к погрузке вещами, время близилось уже к десяти часам вечера, а мы еще не спустились в долину Вохчи. Только через час мы наконец проехали окраиной Кафана и добрались до шоссе, ведущего в Каджаран, но сперва проходящего мимо ущелья, где лежали Зейва геологов и Гехи азербайджанцев.


Устали все. Поэтому я не слишком удивился, когда, ни слова не говоря, Сулейман вдруг крутанул руль вправо и поставил свою бортовую на стоянку перед шоферским шалманом на обочине примерно в километре от последних домов Кафана. Продрогшие и голодные рабочие вывалились из кузова, Сулейман толкнул ногой дверь, и мы вошли внутрь. Несмотря на поздний час, в забегаловке было людно и шумно. Пожалуй, даже наоборот: непогода как раз и загнала сюда многих водил. Наверняка практически для всех работа уже закончилась, и люди ехали в Каджаран только для того, чтобы поставить машины в гараж рудника и разойтись по домам. Никакой дорожной инспекции на этом шоссе и днем-то не бывало, а сейчас каждый считал возможным выпить и пятьдесят, и сто граммов водки, а то и тутовой чачи под сочный шашлык, пряный кебаб, ароматную, щедро политую мацони долму. А уж пиво… Здесь не было шофера, который не был бы уверен, что знает дорогу так хорошо, что может вести машину с закрытыми глазами даже после двухчасового застолья.

Помощник Фамиля нашел каких-то своих знакомых и подсел к ним. К ним же присоседился и компанейский Али. За последним остававшимся свободным столиком в дальнем углу большой прокуренной дощатой комнаты, живо напоминавшей салун из американских вестернов, пристроились мы с Сулейманом и наши помощники – Рахим и вихрастый рыжеватый молчун лет двадцати, помогавший Сулейману, – имени его я не запомнил. К нам подошел буфетчик, и я уже собрался что-нибудь заказать, но тот, к моему удивлению, заговорил о чем-то по-азербайджански с Рахимом, а потом – с нашим шофером. Тот, ощеряясь в какой-то гиеньей усмешке, обратился ко мне:

– Вартан, – буфетчик, услышав армянское имя, слегка напрягся, или мне показалось? – Вартан, вот тут Ариф спрашивает, можно ли Рахим немного споет?

– А я здесь причем?

– Так он же – твой рабочий. Как ты скажешь, так и будет.

Феодальные отношения продолжали давать о себе знать. Это ничего, что работа уже закончилась, что с Рахимом я был знаком без году неделя, а Сулейман жил с ним в одном селе. Пока мы не вернемся по домам, пока мальчишка не перейдет под покровительство кого-то другого, он продолжал считаться именно моим вассалом и именно мои указания должен был выполнять. Но зато, и я вовремя об этом вспомнил, на мне как на сюзерене лежала встречная обязанность защищать интересы своего вассала перед посторонними. И всякий сущий здесь язык очень бы удивился, кабы об этой своей обязанности я вдруг забыл.

– Но он, наверно, устал.

– Он согласен.

– Ну, если согласен, пусть поет. Только надо его накормить и хоть чаю горячего дать. Он же совсем продрог!

– Об этом ты не беспокойся, – захихикал Сулейман, – и покушает, и попьет. И нас накормит.

Он даже потер свои маленькие ручки, и я понял, что не ослышался: Сулейман был известным скаредом и о своей выгоде никогда не забывал. Но ведь даже он не стал бы объедать и без того нищего пацана? Конечно, нет. Всё было тоньше. Я выступал в роли странствующего рыцаря, который сдает своего оруженосца во временную аренду соседнему барону. Тот юного пажа, разумеется, кормит, но и его хозяину, то есть мне, тоже причитается что-то за любезность. Ну а наш шофер и переводчик выступал в роли ростовщика-посредника, который урвет свой кусок у всех и при любых обстоятельствах.

– Так, значит, ты точно согласен? – решил он еще раз подстраховаться.

– Точно, Сулейман. Если хочет, пусть поет.

Нам и впрямь принесли по порции кебаба, лаваш, немудрящий салат. Всем четверым – по стакану чая, а нам с Сулейманом еще и по стопке водки. Бедняга Рахим успел только выпить чаю и съесть половину пряной колбаски из рубленого мяса. Его уже ждали. Он вышел к буфету, как на эстраду, поставил на стойку тарелку с недоеденной снедью и прижал руку к груди. Из залы понеслись одобрительные возгласы. Мальчишка явно был польщен. Судя по всему, многие из собравшихся были ему знакомы. Он смущенно улыбался, тянул в полупоклоне цыплячью шею и как бы мимолетом бросил на меня скрытно горделивый взгляд. И наконец запел.

Это явно была какая-то народная баллада на любовную тему. Рахим пел высоким фальцетом, из-за чего волей-неволей вспоминалась традиция певцов-кастратов. Причудливая мелодия вилась восточными ладами, и я вспомнил, как мой знакомый армянин-искусствовед из Еревана говорил, что в азербайджанской музыке помимо привычных нам полутонов, присутствуют четвертьтона, а может и еще более мелкие деления, которые «могут различать только рыбы и турки, но никак не нормальные люди». Шоферня откинулась на спинки стульев и довольно восклицала: Вах! Вах!

После первой баллады последовала вторая, а за ней и третья. Потом Рахим жестом показал, что должен передохнуть, и раздалось несколько хлопков в ладоши, которые нельзя было назвать аплодисментами хотя бы потому, что такой традиции в тех краях никогда не было. И действительно. Даже смысл этих одиночных хлопков, часто над головой, был, в общем-то, другим. Это была не только дань восхищению, но и знак буфетчику, чтобы тот налил артисту еще чаю и дал ему еще еды. Надо отдать должное Арифу: вместе со стаканом чая он поставил перед Рахимом и стопку водки. Тот метнул на нас с Сулейманом извиняющийся взгляд и слегка пригубил. Но Ариф понял этот взгляд по-своему и принес водки с закуской нам тоже. Нечего и говорить: он знал, что делает. Концерт с небольшими антрактами продолжался часа полтора. Публика выпила не один литр водки, декалитры пива и съела не менее центнера баранины. Всё, доставшееся как Рахиму, так и нам с Сулейманом, было, разумеется, оплачено горскими ковбоями за баранками самосвалов.

Мальчишку долго не хотели отпускать с импровизированной сцены. Но пора было ехать. Я попал в свой домик с окном, обращенным в сторону горной речки, и с веткой шиповника в стакане только около часа ночи. Моим спутникам предстояло еще с четверть часа добираться до своего Гехи.

Как выяснилось, почти все, что пел мой помощник, было как раз теми самыми мугамами, которые Рахим сочинял сам и записывал в школьную тетрадку. Я воочию убедился: его знали и любили. Он был популярен. Он был народным певцом, исполнителем и автором мугамов, мугамчи.

На самом деле, в его лице я застал живую традицию, шедшую по меньшей мере со средневековья и практически исчезнувшую в России и в Европе. Потому что народные песни у нас еще поют, но новых не сочиняют. Менестрели, скоморохи, ваганты, даже самые обычные странствующие певцы у европейцев давно перевелись. Их место заняли рокеры и джазисты, но это совсем не то. Оборвалась традиция, «распалась связь времен»… А вот в далеком, затерянном в горах Зангезуре эта связь сохранилась. И не только у азербайджанцев.

В армянской забегаловке близ рынка я наблюдал за стариком, за такие же добровольные подношения закуски и выпивки меланхолично игравшего что-то на четырехструнной кяманче. Он ничего ни у кого не просил и даже ни на кого не глядел. Он только знай себе играл что-то на своем красивом старинном инструменте и порой что-то негромко напевал. Кажется, из Саят-Новы.

А однажды на пыльном запущенном стадионе на выезде из Кафана вкопала два высоченных шеста с канатом между ними целая труппа бродячего театра. Маленький оркестрик из саза, кяманчи и зурны с литаврами расположился поодаль, а на канате, на трехметровой высоте переругивались друг с другом карикатурный джигит и армянский вариант Петрушки – с носом картошечкой и русыми патлами. Конечно, из-за армянской же Коломбины, скромно стоявшей здесь же у одного из шестов и отпускавшей с невинным видом, должно быть, самые едкие шутки, потому что от смеха покатывалось несколько сот человек, столпившихся вокруг, а Петрушка в конце концов спихнул джигита с каната, и тот, удачно приземлившись, в бессильной злобе продолжал грозить своему сопернику всеми казнями египетскими – к вящему удовольствию зрителей.

Оживший балаганчик… Комедия дель арте… О, они сейчас в моде, и по всей Европе кочуют фестивали и конкурсы подобного народного театра. Такими сценками любят побаловаться молодые дерзкие режиссеры, в них играют студенты театральных студий. Только вот по-настоящему народного в них остается все меньше и меньше…

Наверно, где-нибудь в Индии, Иране или Китае такие труппы, певцы, танцоры и факиры редкости не представляют. Но для нас эта безыскусная традиция, жившая ведь не так уж давно и в нашей стране, выглядит экзотикой – пуще некуда. И не только для нас. И ереванские армяне, и бакинские азербайджанцы давно отвыкли от таких сцен.

Они привыкли совсем к другому.

К резне. К войне. К разорению.

В Зангезуре азербайджанцев больше нет, как и армян – в Баку. Даже умница Фамиль, ругая на чем свет стоит собственных соплеменников, вынужден был уехать «на родину предков». Спустя пару лет он сбежал и оттуда. Презрительно усмехаясь по адресу большинства беженцев с их патриотическим угаром, он перебрался к очередной своей приятельнице, на сей раз лезгинке, из разоренного армянским погромом Сумгаита в Дагестан и даже сумел получить российское гражданство. Может быть, где-то ближе к пенсии он получит наконец диплом о высшем образовании. Для этого ему надо всего ничего: суметь раздобыть свои документы студента-заочника в Ереване и уговорить принять их в любом институте Краснодара, Ставрополя или хотя бы Махачкалы. Будут ли такие усилия стоить результата?

Али не поехал ни в Иран, ни в Турцию. Он завербовался в армию и стал образцовым сержантом. Ему этого пока хватает. Но если захочет, если будет чуть серьезней и возьмется за ум, вполне сможет стать офицером.

Сулейман… А что, собственно, может случиться со сквалыгой и трусом? Мне никто о нем ничего не говорил – кому он интересен? Но, скорее всего, он должен спокойно где-нибудь шоферить. Вполне возможно, водит маршрутное такси в Москве или Питере. Ведь это куда как прибыльнее, чем крутить баранку в переполненном беженцами Азербайджане. Да и безопаснее.

Рахиму надо было помогать своим младшим. Они уже выросли, но оставшись без кола без двора, впали совсем в нищету. Рахим тоже завербовался на войну. Он мог стать, возможно, неплохим поэтом – кто знает? Но как солдат он никуда не годился. Его убили в первой же стычке, в которую он попал в Карабахе.


Об остальных я ничего не слышал.


Витя закончил свой рассказ, и мы помолчали. Где-то доводилось читать, будто по последним исследованиям ученых библейский Эдем располагался совсем недалеко от тех мест – к востоку и северо-востоку от озера Урмия, в районе современного Тебриза в Иране. Причем северная граница райского сада окажется тогда всего лишь километрах в восьмидесяти от Кафана. Бог изгнал Адама из рая. А мы изгоняем друг друга из его преддверий. Они ведь не только в Зангезуре. Преддверьем рая должен быть весь Божий свет.


Камера снова начинает отъезжать.


Озерцо за Шикагохом. По альпийскому склону бежит лиса.

В придорожном шалмане поет дискантом паренек-мугамчи.

Семидесятые. Зангезур.

Двадцатый век. Планета Земля.

Солнечная система.

Вечность.

январь 2010

Записки лжесвидетеля

Подняться наверх