Читать книгу ДеньГа. Книга странствий человеков в людском море - Семивэл Семивэл - Страница 14
Часть первая
Рубль 1*
1 руб. 80 коп. Его любили, а он взял и женился
ОглавлениеПолюбить можно с первого взгляда,
возненавидеть – с первого слова.
(Борис Крутиер. «Сходить с ума от любви – это нормально»)
– Что ты знал? Знал он… А знал ли ты, что одна из них даже тайно влюблена в тебя была? Эта… как её… чёрненькая такая, худенькая.
– А ты-то откуда знаешь? – удивился я. – Ты же в машбюро никогда не бывала.
– А мне Ятрань, её машинка, рассказала. Помнишь, корреспондент из твоего отдела однажды какой-то срочный-пресрочный материал готовил, ну и притащил из машбюро электрическую гордячку (хозяйка её тогда в отпуск ушла). Так вот она мне по секрету об этой своей хозяйке и настрекотала.
– Надо же, а я ни сном ни духом… Это Нина, наверное. Хорошенькая… Нет, я знал, что она мне больше других симпатизировала, но чтобы… Жаль, если б знал – закрутил бы… Я ж, помнится, тогда вольным казаком гарцевал, развёлся со своей первой – ну ты знаешь. Так разгулялся…
А материалы мои – я точно знал, что любили их наши машинисточки. И ждали. Чтобы вперёд всех прочитать. Ну, от такой любви к чтению – и персоне автора перепадало. А второе немаловажное обстоятельство – мой почерк. У меня он, как курица лапой, от скорости и тесноты в мыслях, но при при всём при том – отменно разборчивый. Специально следил за этим, потому что… Да потому что девчонок жалел! Сидят целый день на жопе, в грохоте, в вечном зашоре – давай-давай! быстрей! материал в номер! сдача через пять секунд!!! И так каждый день – вечерняя ежедневная газета, не хухры-мухры. Конвейер! Не хуже, чем у Форда. А, скажем, того же Ваняева – его ненавидели. С первого написанного им слова. Но не столько из-за слова, сколько именно что из-за почерка – у Ваняева он, как и характер, был совершенно отвратительный. Ещё более корявый, чем у меня, но его это нисколько не смущало, и никакой такой заботой о том, кто и как его разбирать будет, он совершенно не мучился. А я так подозреваю, что даже наоборот. С его-то нескрываемой мизантропией это вполне могло быть и в кайф.
– Любила, говоришь… А самое смешное знаешь что? Самое смешное, что женился я на красотке, которая, работая в нашей же редакции, в отделе рекламы, никогда не читала написанного мной. Ни-ко-гда! Ни до свадьбы, ни после. Вот где ирония судьбы… Хочешь – парься, а хочешь – сразу мойся.
– Из принципа, что ли, тебя не читала?
– Да нет, она вообще газет не читала. Даже той, на которую работала.
– Но как же так, о, мой повелитель! Моя каретка помнит, как ты писал.
– Да вот так, очарованнная моя. Да, кстати! А что ты всё – повелитель да повелитель. Мне кажется, раньше ты не очень-то меня… приподнимала.
– Раньше… Раньше я не понимала, кто ты для меня есть. Даже… Смешно сказать, даже считала, что всё отстуканное мной – нами вместе написанное.
– А разве нет?
– Я ценю твою деликатность, мой повелитель, но, конечно же, не так. Ты ведь так и не научился писать свои вещи сразу на мне – рождались-то они под шариком авторучки. Ну, максимум, редактировал по ходу. А я, глупая, возомнила, что ты без меня никак… Но вот явился компьютер, ты поставил меня на тумбочку, а потом и вовсе – запер в чулан…
– Прости, прости, милая, я был так жесток, так бесчувственен…
– Нет-нет, это ты меня прости! Не было бы чулана, я бы так и не поняла твоей роли в моей механической жизни. Кто ж ты, если не повелитель, я ж у тебя научилась слышать слова: повели-тель, повелевающий телом, то есть. Моим телом, всей мной! Я ведь могла двигаться, действовать только тогда, когда меня, моих клавиш, моей ручки, касались твои пальцы. Без тебя – я могла только слышать, думать, но что-либо сделать – только с тобой, во главе с тобой. Я так долго этого не понимала! Когда мы трудились с тобой – понимать было некогда. Когда стояла на тумбочке и наблюдала, как ты осваивал компьютер – меня душила ревность и обида. А уж как взревновала и обиделась я, когда ты научился писать сразу клавишами, минуя авторучку – о-о! Со мной – не смог, а с этим «пьютером-питером» – смог!
– Да, знаешь, как-то само собой получилось…
– …Все мои мысли были направлены вовне, – не слыша меня, продолжала Любава. – Я целиком сосредоточилась на твоих новых отношениях. И лишь когда очутилась в кромешной тьме своего футляра, в чулане – вот тогда и началось моё прозрение. Мысли поменяли направление, они оборотились внутрь… И я многое поняла.
– Бедняжка… Ты так страдала…
– Знаешь, поначалу… А потом вдруг открыла для себя второй, потайной смысл этого корня. Страда! Когда главное – не тот тяжкий труд, который всегда сопровождает страду, а тот урожай, который в итоге наполняет закрома. Я так понимают: муки – это когда «если долго мучиться, что-нибудь получится». Фигня вымученная и получится! Ну, кроме, разве, того, из чего хлеб пекут. А когда страдаешь – обязательно пожинаешь!
– Однако… Какая ты стала, Любавушка, – восхищённо протянул я, совсем другими глазами оглядывая свою давнюю помощницу. И вдруг спохватился: – Постой! Постой-постой! Как я сразу-то… А ведь мы с тобой раньше никогда ни о чём таком не разговаривали. Да вообще – ни о таком, ни о сяком! Я и подозревать-то не подозревал, что ты говорить умеешь. В чулане научилась, что ли?
– Да я уж давно умею – ты сам же и научил. Только раньше, до тумбочки и чулана, ты не слышал. А не слышал, потому что вокруг тебя море людей шумело. А ты, хоть и трудился, словно в башне из слоновой кости… Помнишь, одна газета так написала, по случаю признания тебя журналистом года – дескать, какой-то неправильный газетчик, сидит в башне, в народ не часто спускается, но сидит-то – высоко, и глядит-то – далеко… Недурственно, кстати, написали. Так вот хоть и писал ты, словно сидя в башне, но башня эта всем ветрам была открыта, как маяк на морской косе. Шумело, гудело вокруг – страшно вспомнить… Мог ли ты слышать ещё и меня, бедную, влюблённую в своего хозяина машинку?
Башня… На берегу людского моря… Ах, Любава… Сама того не ведая, моя подруга затронула тему, что звучала во мне уже многие годы. Давно, очень давно заронилось во мне мечтанье – поселиться на берегу моря, и не просто на берегу, а – на высоком-превысоком-высоченном бреге, увенчанном маяком и чистеньким белым домиком с оранжево-красной черепичной крышей. Мне казалось, смотритель маяка – вот занятие по мне. Уж я бы сумел совместить смотрение за маяком со смотрением за жизнью. Смотреть. Наблюдать. Созерцать. И – переносить на бумагу увиденное, прочувствованное, осмысленное. Однако вместо того, чтобы указывать путь кораблям, я сам метался утлым корабликом «по волнам – нынче здесь, завтра там». И участь сия, похоже, не собиралась оставлять меня…
– Да, девяностые – гавноносные… – вздохнул я. – Шумели так, что… Волна за волной, да огромные! Перестройка…Гласность… Долой КПСС!.. Даёшь многопартийность!… Долой КГБ – да здравствует великая Америка, лучший друг советских детей… Капитализация всей страны… Приватизация-прихватизация… Олигархи… Обнищание масс… Бр-р! Сколько душ потонуло в этом море. И я мог, ведь не выдержал, прижала жизнь – и тоже занырнул. Семь лет – пиар, катал избирательные кампании, потом бизняров продвигал, потом вернулся в издательское дело, сначала – своё, потом, прогоревши, – в чужое… Вот, теперь сижу на бережку, волной выплеснутый. Как Робинзон Крузо – «Бедный, бедный Робинзон!» Только он с попугаем разговаривал, а я – с пишущей машинкой…
Какая хорошая концовка для главы, – сработал во мне профессионал, но Любава – ах! моя вновь обретённая Любава! – оказалась иного мнения.