Читать книгу Сквозное действие любви. Страницы воспоминаний - Сергей Десницкий - Страница 16

Из первой книжки воспоминаний
Начало
(ноябрь 1943 г. – июнь 1958 г.)
Тараканий цирк Антона Антонишкиса

Оглавление

Реабилитация дяди Саши была для меня первым настоящим уроком политграмоты. Второй я получил следующей весной, в марте 1957 года. И этот урок оказался гораздо более серьезным, чем наша поездка в Мадона и рассказ Или о последних днях моего дяди.

Это случилось именно в конце марта, потому что я отлично помню: в школу я не ходил. Кто же добровольно станет посещать занятия, если по всей стране объявлены весенние каникулы? Так случилось, что в тот момент, когда в нашей квартире раздался звонок, Боря с приятелями гулял во дворе, мама ушла на курсы кройки и шитья, и я был дома один. Открыв дверь, я увидел на пороге совершенно незнакомого мне человека. Среднего роста, чрезвычайно худой, с глубоко запавшими светло-серыми глазами под выпуклыми стеклами очень сильных очков, он производил впечатление больного человека. Редкая трехдневная небритость покрывала его щеки и острый, с глубокой ямочкой подбородок. Землистого цвета лицо незнакомца было испещрено частой сеткой морщин. Темно-серое пальто было явно ему не по росту: из рукавов высовывались только самые кончики пальцев. Коричневая фетровая шляпа по той же причине съехала набок и держалась на голове благодаря сильно оттопыренному уху, седая щетина коротко стриженных волос была на удивление густой и, по всей вероятности, колючей.

«Только попрошаек мне не хватало, – с досадой подумал я. – Неужели деньги будет просить?» – «Скажите, пожалуйста, Эльза Антоновна Круглова здесь живет?» – густым, приятным баритоном спросил «нищий». Я опешил: «Да, здесь». На его лице появилось некое подобие улыбки: «А я могу ее увидеть?» Признаюсь, я растерялся: как объяснить этому странному человеку, что Иля прописана здесь, но работает и живет за сто с лишним километров отсюда? И вообще, с какой это стати я должен докладывать ему, где в данный момент находится моя тетушка. «Простите, а вам она зачем понадобилась?» Может быть, с моей стороны это прозвучало не слишком деликатно, но я должен был выяснить, кто стоит передо мной, прежде чем объяснять человеку с улицы подробности нашей семейной жизни. Нежданный гость понимающе улыбнулся: «Видите ли, молодой человек, я троюродный брат Эльзы. А вы, насколько я понимаю, тоже ее родственник? И, если интуиция меня не подводит, племянник?» Час от часу не легче: еще один ясновидящий братик объявился!.. «Да! – с вызовом ответил я. – Племянник!..» Мол, ваше родство, уважаемый товарищ, более дальнее, чем мое, и его еще доказать надо. «В таком случае, давайте знакомиться, – предложил он. – Меня зовут Антон Антонишкис, а вас?» И протянул мне свою худую, обтянутую пергаментной кожей руку. «Вообще-то Сергей, но через порог знакомиться нельзя! Дурная примета». Учить меня правилам этикета было излишне: мама хорошо меня воспитала. В ответ Антонишкис переступил порог нашей квартиры, и я, таким образом, нарушил строжайший запрет мамы пускать в дом незнакомых людей. Меня оправдывало одно: незнакомец объявил себя нашим родственником. Никогда бы не подумал, что рукопожатие хилого и с виду больного человека может быть таким крепким: пальцы мои в его кисти громко хрустнули.

Я вскипятил чайник, достал из буфета сливовое варенье. Прошлым летом мама наварила его в таком избытке, что, казалось, этих запасов нам на несколько лет хватит. Нашлись также ванильные сухарики и каменные сушки, которые для того, чтобы разгрызть, надо было размачивать в чашке с чаем. Поэтому, когда мама вернулась со своих курсов, мы сидели за столом и вовсю чаевничали. Дядя Антон в общении оказался легким, приятным собеседником, и за то время, что мы были одни, он рассказал мне, что сидел в лагере, но два месяца назад его реабилитировали. С момента ареста он ничего не знал о судьбе своей жены, тещи и дочери, которой в июле 37-го года исполнилось десять лет, но втайне надеялся, что кто-нибудь из них остался жив. Поэтому после освобождения дядя Антон сразу поехал в Москву, но за два месяца упорных поисков так и не сумел отыскать хоть какой-нибудь след. И вот теперь приехал в Ригу, надеясь, что здесь ему повезет больше. На его счастье, в адресном столе ему сразу дали наш адрес, и он посчитал это добрым знаком. А вдруг кто-то из нас случайно знает, где теперь живут его жена и дочь? Со своей стороны, я поделился с ним своей главной новостью. Так, между прочим, сообщил, что в школьном драмкружке буду играть роль Незнамова в пьесе А.Н. Островского «Без вины виноватые». Роль главная, очень трудная, но тем интересней работать над ней. Репетиций, к сожалению, пока было мало – всего две, но премьера уже назначена на конец апреля – начало мая. По-моему, я весь закипал от чувства гордости и значимости своей персоны. Конечно, я постарался это скрыть, только вряд ли мне удалось сохранить легкий, бесшабашный тон.

Мама не сразу узнала нашего гостя, но, когда поняла, кто перед ней (выяснилось, что мать Антонишкиса приходилась двоюродной сестрой Антону Апсе), тут же стала звонить в Эргли, чтобы сообщить поразительную новость сестре. Около одиннадцати часов вечера Иля на машине примчалась в Ригу.

Она страшно нервничала, боялась, что не успеет узнать все подробности ареста и лагерной жизни троюродного брата: рано утром она должна была вернуться в Эргли на работу. Наскоро перекусив, Иля усадила нашего гостя за стол, и он начал рассказывать. Рассказ этот длился всю ночь.

Антонишкиса взяли в Большом театре в первом антракте спектакля «Спящая красавица». Он оставил жену в ложе бенуара, а сам вышел покурить. В «курилке» к нему подошли два очень вежливых человека в штатском и, взяв его под руки, предложили, во-первых, не шуметь, а во-вторых, выйти на улицу вместе с ними. Дядя Антон сразу понял, кто эти люди и что означает данное предложение. Сопротивляться не стал, только попросил у вежливых чекистов разрешения отдать жене гардеробный номерок, который лежал у него в верхнем наружном кармане пиджака. Получить ответ на свою просьбу ему не удалось.

«Я пару раз был свидетелем того, как ГПУ задерживало людей, – рассказывал дядя Антон. – Мой арест был ни на что не похож. Я ждал, меня запихнут в „воронок“ или, в лучшем случае, посадят на заднее сиденье черной эмки, стиснув с двух сторон крепкими бицепсами молодцов в штатском. Ничего подобного!.. Возле подъезда театра не было ни одной машины, похожей на „спецтранспорт“. Может, бензин пожалели, но, скорее всего, решили, зачем суетиться?.. От Большого театра до Лубянки рукой подать, не велик барин: ножками дотопает. И мы пошли вверх по Кузнецкому, мимо сияющих витрин, в толпе веселых, нарядно одетых людей: страна отмечала великий праздник – двадцатилетие Октябрьской революции. Наверное, наша троица производила странное впечатление: посреди жизнерадостной публики, не глядя по сторонам, плечом к плечу, двигались три молчаливые фигуры, абсолютно безучастные к бурлящему вокруг них веселью».

Первый допрос в мрачном здании на Лубянке занял немного времени – минут пятнадцать. Не больше. После чего дядю Антона вывели во внутренний двор и на сей раз отправили к месту заключения, а именно в Бутырку, с подобающим комфортом: в «воронке».

В тюрьме Антонишкис попал в четырехместную камеру, что по тамошним порядкам считалось проявлением наивысшего уважения к персоне арестованного и недостижимой для простых смертных привилегией. (Наверное, он в жизни занимал какую-то важную должность, но какую именно, я не знаю.) Кроме него, в тесном пространстве камеры находились: профессор биологии из Тимирязевского института, довольно известный поэт-песенник и крупный партийный функционер. О его принадлежности к партийной элите говорило брезгливое выражение сытого лица и отвисший живот, с которого постоянно падали брюки, лишенные отобранного при аресте ремня. Несмотря на внушительные габариты, этот зэк производил самое жалкое впечатление.

Он безостановочно ходил по проходу между нарами и произносил страстные, темпераментные монологи, в которых гневно обличал всех трусов, подлецов и предателей, которые оклеветали заслуженного человека и обманом запихнули его в тюрьму!.. И что в результате? Молодая Советская республика лишилась бесценного работника, преданного делу революции пламенного борца за народное счастье, что, безусловно, нанесло Советскому Союзу непоправимый ущерб. Каждый свой монолог он начинал со слов: «Дорогой Иосиф Виссарионович!..» Это имя пламенный борец произносил тихо, с такой проникновенной, с такой пронзительной интонацией, что можно было подумать, обращается он к верному другу своего далекого детства. Но постепенно голос его креп, звучал все громче и наконец переходил на крик. Функционер начинал размахивать руками, брюки, лишенные поддержки, падали на пол, что приводило оратора в совершенное неистовство. В такие мгновения остановить его мог только надзиратель, который заходил в камеру и мощным хуком снизу посылал борца с врагами революции на пол. После чего трое его сокамерников укладывали «нокаутированного» на койку и могли хоть ненадолго перевести дух. Но стоило «верному другу вождя» прийти в себя, как все повторялось сначала. На удачу его сокамерников, через три или четыре дня его вызвали на допрос, и больше он в свою Бутырскую обитель не вернулся. На его место поместили молодого человека, совсем еще мальчика, который почти безостановочно плакал, все повторял, что он ничего не знает, и звал маму.

Поэт-песенник производил тоже довольно странное впечатление. Был молчалив, сдержан, в разговоры с соседями старался не вступать. Но как только в камере появлялось какое-либо постороннее лицо, как то: надзиратель, уборщик, следователь или кто-то еще рангом повыше, – поэт преображался. Звенящим от восторга голосом он начинал читать стихи собственного сочинения, в которых прославлялся вождь всех времен и народов. А когда его уводили на допрос, еще долго можно было слышать его удаляющийся по коридору голос, выплевывающий под мрачные своды Бутырки здравицы в честь великого Сталина. Кончил поэт тем, что был отправлен в тюремную психушку. Что с ним стало потом, история умалчивает.

В этой «компании» только профессор более всего походил на нормального человека. Он первым делом ознакомил дядю Антона с тюремными порядками и преподал ему самый главный урок поведения на допросах: «Не пытайтесь вести себя, согласно нормальной человеческой логике. Не пытайтесь доказывать очевидное и не думайте, что вам удастся достучаться до их разума. Ни в коем случае!.. Заставьте их играть в свою игру. Они – в шашки, вы – в шахматы; они – в домино, вы – в лото. И так без конца. В конце концов им это надоест, и они отвяжутся. Вот я, к примеру. Меня обвинили в шпионаже, и я, чтобы не мучить ни себя, ни их, тут же согласился: да, я – шпион. Как они ликовали!.. Чуть не лобызали в уста!.. Но я их пыл тут же охладил. Согласился, что шпионил в пользу… Лихтенштейна, и все тут. Если бы вы видели, как они огорчились! Лихтенштейн их совсем не устраивал. Слишком карликовое государство, и шпионаж в его пользу звучит как-то по-детски, несерьезно. Попробуй рапортовать начальству, мол, диверсанта из Лихтенштейна разоблачили! Сам за такие шутки в места не столь отдаленные загреметь можешь. Меня ни расстрелять, ни в лагерь отправить нельзя: весь ГУЛАГ со смеху помрет. О!.. Они были очень щедры: предлагали на выбор чудесные страны. Одна лучше другой! Германия, Франция, Италия, Греция, наконец!.. Но я стоял на своем: Лихтенштейн. Хоть ты тресни!.. И что вы думаете?.. Они от меня отстали, уже три недели никуда не вызывают. Советую вам последовать моему примеру. В нашем с вами положении это единственный выход».

И так получилось, что урок профессора не прошел для Антонишкиса даром. На первом же серьезном допросе он интуитивно повел себя так, как советовал ему профессор. «Когда следователь попросил меня назвать свое имя, отчество и фамилию, мне вдруг стало так скучно, что я решил про себя: на дурацкие вопросы отвечать не буду. Они ведь и так знают, кто сидит на табуретке перед ними». Однако оказалось: соблюдение всех формальностей имеет в «органах» очень важное значение. Без ответа на этот вопрос дознаватель не мог двинуться дальше, а подследственный словно язык проглотил. Часа полтора бился бедняга над тем, чтобы извлечь из гортани арестованного хоть какой-нибудь звук. Бесполезно. Тот сидел, глядел прямо ему в глаза и молчал. Следователь так и не дождался ответа. А когда в конце единственного в своей практике безмолвного допроса предложил арестованному подписать протокол, выяснилась еще одна пикантная подробность. Оказалось, подследственный совершенно безграмотен и писать не умеет. Это окончательно вывело следователя из себя. Чтобы хоть как-то отвести душу, он избил Антонишкиса тут же в кабинете до потери сознания. В камеру его вернули на носилках и несколько дней не трогали, давая возможность немного подлечить разбитые всмятку губы и опухшие от ударов сапогами глаза. Больше он своего первого следователя ни разу не видел.

«Вообще-то наши доблестные чекисты самые настоящие виртуозы по части избиения без следов, – признал, отдавая им должное, дядя Антон. – Вероятно, они достаточно хорошо знакомы с анатомией человека и знают, куда и как можно бить. Я просто достал своим молчанием беднягу, и он уже не соображал, что делает. Следующий мой следователь был более достойным противником. Не получив ответа на поставленные вопросы, он развернул газету и, казалось, забыл о моем существовании. Мы оба молчали, сидя друг против друга, и ждали. Неизвестно чего. Это одна из самых мучительных пыток, какие мне довелось испытать. Примерно через полчаса неподвижного сидения на жестком табурете в районе крестца возникает острая боль, которая с каждой минутой усиливается, пронзая раскаленным прутом весь позвоночник снизу до основания черепа. Вставать не разрешается, и единственное, что ты можешь делать, – это переносить тяжесть тела с одной ягодицы на другую. Но подобные ухищрения почти не помогают. Я поначалу не понял, что все это не случайно, и только спустя несколько часов до меня дошло: это – пытка. Позже, уже в камере, я узнал, как она называется. «Конвейер». Мой первый «конвейер» продолжался сравнительно недолго – двадцать часов. За это время трижды сменялись следователи, а я продолжал сидеть на табурете, пока не упал в обморок. Меня облили водой, дали понюхать ватку, смоченную аммиаком, и отвели в камеру».

У А.И. Солженицына в «Архипелаге ГУЛАГ» обо всем этом рассказано достаточно подробно, поэтому я не стану утомлять вас тем, что лучше и талантливее передано великим писателем. Скажу одно: дядя Антон прошел через все круги гэпэушного ада. И зажимание пальцев в дверях, и «пятый угол», когда четверо здоровенных бугаев бьют тебя, не давая упасть на пол, и методичные удары резиновым шлангом по печени, и подвешивание на крюке таким образом, чтобы пола касались только кончики больших пальцев на ногах, и лишение на сутки и более питьевой воды, и булавки под ногти… Одним словом, все, что удалось изобрести бесстрашным чекистам, используя также прежний опыт царской охранки. Правда, у тех фантазия была слишком допотопной и не отличалась такой изощренностью, как у наших, советских.

Чего они добивались от Антонишкиса? Признания в несовершенных преступлениях?.. Новых имен и связей?.. Клеветы на своих товарищей?.. Главным для них было одно: заставить этого упрямого латыша заговорить. Ведь дядя Антон на все время следствия сделался немым и совершенно безграмотным. Это спасло ему жизнь, но обрекло на долгие муки одиночного заключения в одной из камер подвала мрачного здания на Лубянке. Произнеси он хоть одно слово, подпиши хотя бы один протокол допроса или даже поставь любую закорючку на чистом листе бумаги, все! Он – погиб!.. У м е л и отважные ребята из «органов» выжимать максимум из ничего. Смешно, но при всем разгуле бесправия, что накрыл собой всю страну, ученики Железного Феликса были жуткими бюрократами. Чтобы расстрелять безвинного человека, им непременно требовались формальные основания. А признание подследственным своей вины было краеугольным камнем, лежавшим в основе советской юстиции. Своим молчанием на допросах Антонишкис лишил их удовольствия уничтожить упертого большевика-ленинца «на законных основаниях».

Тогда они отомстили ему способом, который был пострашнее вырывания ногтей и «конвейера». Его отвели в камеру и «забыли» там на целых девять лет. Под зловещим зданием на Лубянской площади и по сей день существует многоэтажная подземная тюрьма. Сколько всего имеет она этажей и на каком именно сидел дядя Антон, он не мог сказать, но сути того, что они с ним сделали, это не меняет.

Пол в камере и в коридоре затянут толстым войлоком, на ногах у надзирателей войлочные тапочки, так что практически создано идеально беззвучное пространство. Заключенному запрещается разговаривать, петь, смеяться, рыдать, декламировать стихи – короче, издавать любые звуки. За нарушение полагалось наказание: надзиратель избивал заключенного почти до бесчувствия, и у того надолго пропадала охота нарушать режим.

Но это были еще цветочки. Для Антонишкиса в самом начале его одиночного заключения главной мукой был… свет. В тесной камере размером 3×2 м круглые сутки под ярко выбеленным потолком горела двухсотсвечовая лампочка.

«Даже когда я крепко зажмуривался, – рассказывал дядя Антон, – избавиться от жуткой рези в глазах мне никак не удавалось. Казалось, веки стали почти прозрачными, от этого яркий свет проникал прямо в мозг, череп раскалывался от жуткой боли, хотелось кричать, выть, биться головой об стенку… И это страшно изматывало. Самое высшее наслаждение в то время – это редкие моменты, когда лампочка перегорала. Я не верил своему счастью, замирал, боялся лишний раз вздохнуть, чтобы продлить этот блаженный миг и хоть ненадолго побыть в темноте. Но всякому наслаждению приходит конец, и, как ни старайся откусывать от пирожного кусочки поменьше, приходит миг, и от эклера остается только сладкое воспоминание и тревожный привкус во рту. В замочной скважине поворачивался ключ, щелкала задвижка, надзиратель выводил меня на три минуты в коридор, электрик с лестницей под мышкой заходил в мою «обитель», чтобы ввернуть новую лампочку, и я с горечью понимал: следующее блаженство наступит не скоро. Правда, через какое-то время я привык даже к этой пытке светом и уже не воспринимал ее так болезненно и остро.

Другим, мягко говоря, «неудобством» было то, что очень скоро я потерял ощущение времени. С самого начала я решил: буду очень внимательно следить за тем, чтобы знать, какое сегодня число и какой день недели. Но, поскольку ни карандаша, ни даже проволочки, чтобы оставлять царапины на штукатурке, у меня не было, приходилось полагаться только на память, а она оказалась очень ненадежной. Меня кормили два раза в сутки, и я решил отмечать «про себя» время таким образом: после каждого второго кормления наступает следующий день. Но оказалось, это самый ненадежный «календарь». Уже через пару недель я не мог сказать себе, какая это кормежка. Первая или вторая?.. Только выйдя из подвала Лубянки, в теплушке, набитой такими же зэками, как и я, мне довелось узнать, что на дворе 1947 год. Стало быть, я провел в одиночке без малого девять лет. Там же в теплушке мне рассказали, что была Отечественная война с фашистами и что мы в этой войне победили. В мой подвал не доносились ни взрывы бомбежек, ни залпы салютов. Громадный кусок мировой истории умудрился пройти мимо меня».

В рассказе дяди Антона это обстоятельство потрясло меня больше всего. Я не мог представить себе, как это возможно – напрочь выключить человека из жизни так надолго?!

Лишенный возможности читать и писать, Антонишкис сначала начал вспоминать все стихи, какие когда-то давно учил в школе. Потом перешел к самостоятельному творчеству. Сочинял целые поэмы и старался запомнить их наизусть, но выяснилось, это невозможно. Оказывается, чтобы стихотворение накрепко засело в твоей памяти, необходимо несколько раз произнести его вслух. Только тогда память срабатывает по-настоящему и сочиненное запоминается надолго. А так как говорить в камере не разрешалось, все попытки сохранить для потомков свою поэзию окончились для дяди Антона крахом. Из шести поэм и нескольких десятков стихов он помнил только отдельные строки.

Очень выручала гимнастика. Он придумал для себя целый комплекс физических упражнений, которыми занимался практически постоянно с небольшими перерывами на сон и еду. В результате тело его настолько окрепло, что, несмотря на внешнюю худосочность, он стал очень сильным человеком и потом уже в лагере считался одним из тех, кого блатные не решались трогать. Авторитет его в уголовном мире был непререкаем.

«Но физическая сила, лишенная возможности мыслить, была не в состоянии полностью удовлетворить все мои потребности. Я же не мог приказать себе: «Перестань думать!.. Перестань чувствовать!..» Но найти точку приложения своего интеллекта никак не удавалось.

Помог случай.

Однажды во время очередного приема пищи ко мне на стол выполз таракан. Рыжий, огромный. Выполз и замер, поводя в разные стороны длиннющими антеннами своих усов. Он мне сразу понравился. Тараканы и раньше появлялись в моей камере, но этот чем-то выделялся из общей массы своих собратьев. Была в нем… эдакая значительность, я бы даже сказал – величавость, и я тут же дал ему имя – «Людовик»!.. Чувствовалось, это насекомое благородных кровей.

Он не суетился, не пытался панически бежать в ближайшую щель, а, как мне показалось, с любопытством и даже с некоторой иронией разглядывал меня.

Осторожно, чтобы не спугнуть, я черенком ложки пододвинул поближе к Людовику несколько крошек хлеба. Тот секунду помедлил, затем выбрал самую большую из них и, прихватив добычу, спокойно, с поразительным тараканьим достоинством ушел восвояси.

Так началось наше знакомство.

С того дня Людовик стал появляться на моем столе каждый день, а со временем, по всей вероятности, уговорил некоторых из своих товарищей, что я не представляю никакой опасности и со мной можно дружить. Таким образом, у нас образовалась недурная компания, а у меня появилось пятеро новых друзей».

Признаюсь, кроме Людовика, я запомнил имя только самого шустрого и забавного из этой компании: Ванечка. Он был самым маленьким и своими повадками очень напоминал клоуна. Как звали остальных, я забыл, но, абсолютно уверен, все они были мужского рода. Дядя Антон признавался, что так и не научился различать этих насекомых по половому признаку, ну а поскольку слово «таракан» мужского рода, то и остальные его друзья получили соответствующие клички.

«Идея организовать тараканий цирк возникла у меня спонтанно, – рассказывал дядя Антон. – После очередной уборки я обнаружил на полу веточку от самого обыкновенного веника, и она стала для меня первым реквизитом «тараканьего представления». С помощью этого прутика я заставлял тараканов двигаться в том направлении, куда хотел. Поначалу они пугались и стремглав разбегались в разные стороны, но я был терпелив, за каждое удачно выполненное задание награждал их лучшими крохами с моего скудного арестантского стола, и через какое-то время они уже послушно выполняли мои желания. Ходили цепочкой за Людовиком или по кругу, замирали на месте и даже играли в «пятнашки». Это было вершиной моей дрессуры. Как они понимали, что нужно делать, для меня так и осталось загадкой, но что было, то было. Поверьте, я нисколько не преувеличиваю. Недаром тараканы появились на Земле задолго до человека, и за миллионы лет, наверное, смогли развить свой интеллект до такой степени, что глупый гомо сапиенс может только поражаться их сообразительности и недоумевать. Сейчас я не могу сказать, как долго продолжалось мое «тараканье счастье», но всему на этом свете приходит конец, и однажды наступил момент, когда оно закончилось. Поморили в нашей тюрьме всех тараканов вообще, а с ними заодно и мою замечательную труппу. Их гибель для меня была одной из самых страшных потерь в жизни».

Рассказ дяди Антона про тараканий цирк потряс меня. И вовсе не мастерство дрессировщика поразило мое воображение, хотя само по себе оно заслуживает только восхищения, но, главным образом, то, насколько изобретательным может быть человек, попавший в экстремальную ситуацию. Не знаю, как бы я повел себя, очутившись в таком положении. Хватило бы у меня смелости, воображения, выдержки?.. Не уверен.

Таким образом, задолго до того, как была написана и опубликована великая книга А.И. Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ», я в подробностях узнал, как работала репрессивная машина КГБ в Советском Союзе. Помню, как после бессонной ночи, когда мы сидели за столом и завтракали, я не удержался и заявил, что после окончания школьных каникул подам заявление о выходе из рядов ВЛКСМ. Что тут началось!.. С мамой сделалось дурно. Иля на секунду онемела, а потом набросилась на меня: «Мальчишка! Щенок! Даже думать не смей!.. Ты что, хочешь всех нас под монастырь подвести?!» – кричала она. Я вовсе никого не хотел никуда подводить, особенно «под монастырь», тем более что не понимал, что сие выражение означает в переводе на нормальный, человеческий язык. «Не могу! Не хочу быть в рядах насильников и убийц!» – пробовал защищаться я. «А тебя никто не спрашивает, чего ты хочешь! – бушевала Эльза Антоновна. – Ишь чего выдумал!» Сестру поддержала мама: «Только о себе! Только о себе!.. Ты о нас, о семье подумал? Ты знаешь, чем подобные выкрутасы заканчиваются? В одиночку, в подвал захотелось?!»

Я понял, объясняться и что-то доказывать перепуганным насмерть сестрам – занятие бесполезное, и замкнулся в себе.

Попросту замолк. Дядя Антон не участвовал в этой публичной экзекуции, сидел себе и тихонько попивал чай из фаянсовой кружки, на которой был изображен Рижский театр оперы и балета. А когда женщины наконец-то выдохлись, спокойно предложил: «Пойдем прогуляемся».

Мы вышли на свежий воздух. Было раннее весеннее утро. Улицы непривычно пустынны, и только неутомимые дворники шаркали метлами по сырому асфальту. Еще не рассвело, и уличные фонари светили на фоне сереющего неба тускло, неуютно. Мы перешли улицу Кирова и направились по центральной аллее Верманьского парка в сторону вокзала. Снег уже повсюду сошел, и обнаженная земля пахла прелыми листьями и тем особым весенним запахом, который обещает скорое тепло и первую зелень на влажных ветках нагих кустов и деревьев.

«Значит, ты считаешь, зря я девять лет в одиночке отсидел, а потом почти столько же в лагере лямку тянул?» – спросил дядя Антон. По всему получалось, действительно зря, но обижать такого удивительного человека очень не хотелось, и я ответил вопросом на вопрос: «Почему зря?» – «Раз ты решил из комсомола выйти, стало быть, напрасно мы с дядей Сашей революцию делали, напрасно на Гражданской кровь проливали?.. Напрасно Эльза столько лет мужа ждала… Напрасно в 41-м во второй раз в партию вступила, напрасно теперь все свои силы и здоровье партийной работе отдает?.. Или все-таки был в этом хоть какой-нибудь смысл? Был?» Я смутился, не знал, что ответить. Конечно, был, но согласиться с тем, что все репрессии оправданны, тоже не мог.

Выручил меня, как это ни покажется дико и странно, товарищ Сталин.

Удивительно, но в столице Латвийской Советской Социалистической Республики за все время ее существования не было памятника вождю всех народов. Вдумайтесь в этот парадокс!.. Лишь перед проходной фабрики «Zasulauksmanu-faktura» высилась его четырехметровая алебастровая фигура в полный рост, выкрашенная серебряной краской. Но фабрика располагалась на другом берегу Даугавы почти у городской черты. А в самом городе решение соорудить достойный великого Сталина монумент было принято лишь незадолго до его смерти. С этой целью откуда-то издалека привезли гранитный монолит соответствующих размеров, поставили на экспланаде за Академией художеств, обнесли дощатым забором и не спеша принялись исправлять чудовищную политическую ошибку – ваять бессмертный образ нашего дорогого вождя. В марте 53-го года стук молотков каменотесов за этим забором внезапно прекратился, и то, что было скрыто от глаз горожан приходившими в негодность досками, простояло без всякой надобности несколько лет. Однако в один прекрасный момент веселый перестук молотков возобновился, и через несколько месяцев на экспланаде состоялось торжественное открытие памятника… великому латышскому поэту Янису Райнису. Как ваятелям удалось превратить усатого тирана в доброго дедушку с бородкой, до сих пор остается тайной, «покрытой мраком неизвестности». А в те времена, о которых идет речь, в Кировском парке посреди цветника на мраморном постаменте скромно ютился маленький бронзовый бюстик Иосифа Виссарионовича в парадном кителе при всех орденах, что по замыслу городских властей должно было компенсировать скромные размеры памятника. При жизни вождя за стерильной чистотой самого бюста и цветочной клумбы вокруг него следила целая бригада дворников и садоводов. Как известно, в Риге испокон веку очень много голубей, и эта не слишком чистоплотная птица почему-то любит опорожнять свой желудок, находясь на каком-нибудь возвышении. В Верманьском парке самым популярным местом для этой цели пернатым служила аккуратно причесанная голова великого Сталина. Каждое утро дворники тщательно соскребали голубиные экскременты с волос и маршальских эполетов вождя, и некоторое время бронзовый бюст радовал глаз рижан и гостей латвийской столицы первозданной чистотой. К обеду это сияние изрядно блекло, и на следующее утро все повторялось сначала: дворники вновь принимались драить самую мудрую голову двадцатого столетия. Разоблачение культа личности перевернуло все с ног на голову. И первой – увы! – пострадала голова Иосифа Виссарионовича. Ее перестали ежедневно приводить в порядок, и теперь, обгаженный голубями от макушки до нагрудных карманов кителя, он являл собой жалкое зрелище.

Мы как раз проходили мимо этой достопримечательности, и я указал на нее дяде Антону: «Вот посмотрите, еще пять лет назад вся страна молилась на этого человека, а что теперь?! Даже Длинную Лизу (так в просторечии называли памятник «Отечеству и свободе») содержали все годы советской власти в большем порядке». Пришел черед смутиться товарищу Антонишкису. «Пойми, Сережа, – сказал он после довольно продолжительной паузы. – Мы были первыми… Ведь до нас никто даже не пытался построить новую общность людей… Опыта не было никакого… Словно в потемках, на ощупь двигались. Вот и наделали кучу ошибок». Меня такое объяснение страшно возмутило: «Значит, по-вашему, получается, двадцать лет из жизни можно одним росчерком пера вычеркнуть?! Мол, плохо видно было, а очки надеть мы не удосужились… Невелика беда!.. Простите, ошибочка вышла, но вы не обижайтесь, товарищ Антонишкис!.. Подумаешь, одним человеком больше, одним меньше – не все ли равно?! Та к, что ли?» Я видел, в глазах дяди Антона застыло немое страдание, но остановиться уже не мог: «Лес рубят, щепки летят!.. Это мы еще в пятом классе проходили. Неужели такого человека, как вы, можно со щепкой сравнить?! Это же унизительно! Так не должно быть!»

Сказал, и самому стыдно стало. Какое я имел право обижать пожилого человека? А тем более учить его! Да еще в таком наглом тоне!..

Потом мы долго шли молча, свернули на боковую аллею. Слева от нас за ровно подстриженными кустами темнели окна Консерватории, Дома офицеров, Университета…

«Понимаешь, Сережа, не мне, конечно, давать оценку тому, что за последние двадцать лет у нас в стране произошло, но факты говорят сами за себя. – Дядя Антон как бы заново начал разговор со мной. – Сам посуди, отсталую крестьянскую страну в мощную индустриальную державу превратили… Своим примером заразили другие страны, и сейчас на планете не одно социалистическое государство, а добрый десяток уже. Создали свою атомную бомбу. Попробуй кто-нибудь тронуть нас. Даже всесильная Америка язык прикусила… И наконец, выиграли самую страшную, самую беспощадную войну, какая была в истории человечества».

«Я, дядя Антон, не дурак и отлично понимаю. – После того, как полчаса назад у нас дома за обеденным столом он потряс меня своим рассказом о тараканьем цирке, подобная лекция показалась скучной и, честно говоря, ненужной. – Мы все это и на уроках истории, и на политинформациях не один десяток раз слышали, и, простите, я вам так скажу: никакие, даже самые высокие цели не могут оправдать, что вы столько лет в подвале на Лубянке просидели. А главным виновником того, что они с вами сделали, я считаю одного человека – Иосифа Виссарионовича Сталина. И напрасно его в Мавзолей к Владимиру Ильичу положили, не стоит он этого. Как любой другой преступник, он должен ответить за то, что по его воле или капризу столько людей пострадало. Простите, но я сказал то, что думаю». Дядя Антон ответил не сразу, но, когда заговорил, в глазах его появился озорной блеск: «Вот скажи мне, что вы с ребятами кричали, когда мальчишками в войну играли и в атаку шли? «За Родину! За Сталина!»?.. Я не ошибаюсь?» Такого поворота я от него не ожидал: «Ну и что! Дураками несмышлеными были, потому и кричали… Мы тогда вообще мало что понимали». Мой оппонент завелся: «Ошибаешься, тут дело совсем в другом!.. Тут не головой, тут сердцем понимать надо было!.. И вы, и миллионы тех, кто на фронте голыми руками танки немецкие в Москву не пустили, правильно все понимали. Вас всех одно чувство объединяло!.. Любовь! Да, да, не смейся!.. Любовь к Родине! А Сталин и Родина на войне были неразделимы! Понимаешь?.. За одно это я готов ему все простить».

Этот довод его хотя и не убедил меня целиком, но все же выглядел среди всех его аргументов серьезнее остальных.

«Дай мне слово, что, когда придет срок, ты станешь членом нашей партии. Как Эльза, как дядя Саша, как твой отец, как я, наконец». Он говорил негромко, но в голосе его было столько внутренней силы, столько убежденности, что это поневоле вызывало уважение, если не сказать больше – восхищение.

До сих пор поражаюсь, как эти люди смогли через все чудовищные испытания, которые выпали на их нелегкую долю, через нагромождения ошибок, совершенных вождями революции, через непрерывающуюся цепь нелепых угроз и несправедливостей сохранить душевную чистоту и веру в партию и коммунистические идеалы? Воистину необходимо обладать наивностью младенца и силой Геракла! Тут же, на аллее парка, я дал слово товарищу Антонишкису, что продолжу дело своих несгибаемых родичей, и в 1969 году стал членом КПСС. Как радовались моему решению Илечка и конечно же мама. К сожалению, дядя Антон не дожил до этого дня. Жену свою он так и не нашел и умер вскоре после нашей единственной встречи, по-моему, осенью того же 57-го года.

Сквозное действие любви. Страницы воспоминаний

Подняться наверх