Читать книгу Автопортрет. Стихотворения. 1958–2011 - Владимир Бойков - Страница 8
Странствования
1958–1966
Мыслечувствия
Оглавление«Я поделюсь печальной новостью…»
Я поделюсь печальной новостью:
из честности я болен совестью.
Любви к тебе предаться не решился,
вдруг разлюбить и тем предать страшился.
Я мог бы этой честностью гордиться,
но трусости нельзя не устыдиться.
Над горькой размышляю повестью:
как честность обернулась подлостью?..
«Есть печаль – густа, как в сотах мед…»
Есть печаль – густа, как в сотах мед
или плач янтарный сосен жарких,
есть глаза – как первый утлый лед
в колеях, разведших осень в парках.
Горесть, сладость – в сердце про запас
нам, как для зверенышей игривых:
медленно мигнул "павлиний глаз",
ощетинив у щенка загривок.
Но о том, что кончилась игра,
осень объявления расклеит,
и наступит пресная пора,
и волчонок за ночь повзрослеет.
Пусть дождем разбавится печаль —
я утком втянусь в его волокна
и поставлю глаз моих печать
на твои заплаканные окна.
Будет чем твои приправить сны,
если станет вьюга "ю" мусолить, —
ведь, наверно, хватит до весны
вымерзшей на стеклах страстной соли.
«На этом глобусе отвратная погода…»
На этом глобусе отвратная погода,
он отсырел в путине облаков.
Я выжидаю время для похода
в становище безоблачных богов.
Могла бы быть посолнечней планета,
взять на Меркурий, например, билет.
Ничем не омрачается там лето,
но без тебя нигде мне света нет.
«Уже однажды был я слеп…»
Из глубины…
(Псалом 129)
Уже однажды был я слеп:
слепые слезы мочат хлеб,
и хлеб тот рот слепой жует,
и дрожь слепые пальцы бьет…
Начало первое даря,
пришло плечо поводыря —
вело на трепетный огонь
мою озябшую ладонь.
Но ты, придя, не умолчала,
что есть еще губам начало:
твоим я научался телом,
ваял его я в сердце – целым,
сиятельным, объятным, милым,
и знал – оно должно быть миром.
Однако плоти есть предел,
и я от ярости прозрел
(до совершенства был я жаден),
но свет и щедр, и беспощаден,
а нищий мир – лишь разодет,
и я отъял от сердца свет,
и нет обиды, нет вины
идущему из глубины.
«Для выраженья чувств беру слова я…»
Для выраженья чувств беру слова я:
томлюсь, надеюсь, жалоблюсь, терплю…
Пустое и порожнее сливая,
единственным все выражу: люблю!
Поверят ли:
– А злость, а жажда мести,
а нетерпимость, а презренье где ж,
и, значит, не винительный уместен,
а некий извинительный падеж?
Перенесу хоть сколько операций —
пусть ищет спецбригада докторов
живую душу в нервном аппаратце!
Душа как сеть, слова – ее улов,
в том словаре (уже не удивлю)
как сердце сотрясается: люблю!
«О, археологи! Я гибну…»
О, археологи! Я гибну!
Я раб какого-то Египта,
которого в раскопах нету,
который занял всю планету!
В Египте том, где жар и пламень, —
я раб, я мотылек, я планер!
Но так сперва.
Я раб, я робок, я дрова:
покорно я готов гореть —
возлюбленную обогреть.
Я раб, горю – теряю образ,
пылаю – прогорают ребра,
люблю и гибну – помогите!..
Не надо!
Это я дурю.
Огня властитель в том Египте —
возьму от сердца прикурю.
«Сырая осень…»
Сырая осень.
В запутанности рощ,
среди осин и сосен
трунящий дождь
несносен.
Твоя единственная прихоть —
ты солнца ждешь.
Я во вселюбьи слаб,
чтоб крикнуть:
– Остановись, дождь!..
«Вечерние часы…»
Вечерние часы.
Верченье цифр
на диске телефона —
твой вызываю образ,
чтоб утро было добрым,
или тебе трезвоном
накручиваю нервы,
или таким манером
в тупик загоняю
старенький паровоз любви.
«И все простил…»
И все простил.
Ушла необходимость
прозрачней дыма зимних деревень
и вместе с верой в чувств неохладимость.
И призрачен уже вчерашний день,
когда не мыслил жизни я иначе —
быть в целом мире лишь с тобой вдвоем.
Тобой одной простор я обозначил
и слышал бездну в имени твоем.
Теперь не помню странные обиды,
что нам с тобой не стоили седин,
и горем мы с тобою не убиты.
Но я теперь на целый мир один.
И все простил.
Ушла необходимость
прозрачней дыма зимних деревень.
Снегам не знать следов неизгладимых,
но шапку все ж не сдвинуть набекрень.
«Я жду конечной остановки…»
Я жду конечной остановки
и пассажирский тороплю,
я жду неспешной обстановки,
чтоб написать, как я люблю.
Чтоб написать, забыв обиды,
что дом, где я живу, тосклив,
сады ж отзимками побиты
и, видимо, не будет слив…
Я жду конечной остановки
и забежать вперед спешу,
но это жалкие уловки —
я никогда не напишу.
На полустанке я наполню
водою свежею сюжет —
начальной станции не помню,
и в даль простерт путей скелет.
«Слетела тихая снежинка…»
Слетела тихая снежинка
на меховой твой воротник,
а на виске играет жилка —
незамерзающий родник.
Да я и сам – что лес морозный
с ручьем под снежной пеленой:
струится воздух папиросный
над обнаженной быстриной.
Как хрупко все!.. А в доме жарко,
и хоть апрель еще далек —
блеснуло с ворса слезкой жалкой
и расставаньем с мокрых щек.
«Я брал ее за тонкие запястья…»
Я брал ее за тонкие запястья,
их совершенно просто целовал.
Я этого никак не называл,
а в книгах – почитается за счастье,
и там еще об этом говорится:
все в первый раз – потом не повторится!
И на заре меня попутал бес.
В неповторимость счастья не поверив,
захлопнув книгу, распахнул я двери —
ну, что ж, проверим правоту небес:
все в первый раз – потом не повторится!
Не довелось мне к ней же воротиться,
дверей знакомых вновь не открывал.
Я осознал, что повторимость – счастье,
когда ее за тонкие запястья,
случалось, брал и просто целовал…
«О, сколько нежности ты губишь…»
О, сколько нежности ты губишь
в моих губах, в руках моих,
когда твой голос, глух и тих,
мне говорит, кого ты любишь.
Как будто рядом, а глазами
ты вся в качании берез,
тогда печаль твоя слезами
за горло и меня берет.
И нам обоим нужен выход,
и соблазнительно горька
твоя рассеянная прихоть —
к моим губам твоя рука.
Новосибирск. 1962–1965
Джамбул. 1963