Читать книгу Или победить. Или умереть - Юлия Владимировна Букатова - Страница 2
ОглавлениеПЕРВАЯ ГЛАВА
Представьте на секунду, что вы в тюрьме, которая не имеет ограды, высоких смотровых башен, недремлющей охраны, и прочего, что вы привыкли считать тюрьмой. Но все же это тюрьма, из которой нельзя выбраться, потому что, переступив ее порог – погибнешь, ведь жизни за её пределами не существует, хотя в ней похожа на пытку. И тюрьмой я вполне обоснованно называю город, в котором живу. Я, и еще несколько тысяч уцелевших науа. 1716 год диктовал свои правила, и ты или подчиняешься им, или погибаешь. Родиться женщиной индейцем в восемнадцатом веке, было смертельной оплошностью, и я в этой жизни сорвала куш. Или победить или умереть
И если Мехико можно назвать огромной тюрьмой, по которой ты свободно можешь передвигаться, то жизнь становится клеткой внутри этой тюрьмы, и моей личной тюрьмой было скорое венчание.
–Отпусти меня, – уверенно произнесла я, глядя Диего в глаза.
Я понадеялась, что мои слова заставят его одуматься, но Диего продолжил до больного онемения удерживать меня за кисть массивной ладонью, смотря на меня в упор черно–янтарными глазами.
Он умел одним взглядом косить тело, что оставалось лишь кровавое месиво, и сейчас делал тоже, но с особым извращением. Достаточно ме–дле–нно, чтобы заставить меня дрожать от ужаса и одновременно сходить с ума от злости.
–Никогда моя жена не будет уличной танцовщицей! – его слова, злобно просочились сквозь стиснутые зубы, опаляюще треснули мне по лицу, оставив глубокие раны, и заставили покорно опустить глаза, тихо набрав полную грудь воздуха, в надежде успокоиться.
На протяжении многих лет, я твердила непреложную истину – Диего не сможет повлиять на меня, как бы он не старался, а единственный мужчина, чьи слова для меня имеют силу – отец, и никто более. Но чтобы я не говорила, я боялась Диего, до больного удушья и дрожи в теле, от которой руки переставали слушаться, а ноги подкашивались и били в коленях.
– Я не твоя жена, – на выдохе произнесла я, опустив голову. Да, от страха, но пусть он считает, что от усталости, злости, бессилия. Чего угодно, но не страха.
Между нами висела тишина, иногда гнувшаяся под тяжестью встречного ветра. На улице было липко от духоты. Повсюду ходили люди, стояли крики и говор, растворяющиеся на крышах невысоких, пестрых домов, окруживших нас. Солнце тускло светило сквозь тучи, едва пробивая слабыми лучами массивные навесы, воздух был серый, грязный, словно белая полка, на которой лежала недельная пыль. Город стал безликим последнее время, и я его понимаю. За свою двухвековую историю он устал от постоянных убийств, разбоя, грязи, и уже начинал выдыхаться. Обычно, города со временем лишь зацветают, Мехико же, напротив, уходил в закат.
Я подняла глаза от заплывшей пылью брусчатки, и не торопясь, исподлобья посмотрела на Диего, от чего моя рука непроизвольно дрогнула, в теле что–то щелкнуло, словно надломилось, оставляя едкий, приторный привкус во рту. Диего все видел, возможно, даже на пару со мной ощущал этот странный, едкий привкус, и на это лишь тихо рыкнул, сведя к переносице густые черные брови. Его тонкие губы натянулись, и я смогла разглядеть издевательскую победную ухмылку, от которой по внутренностям пробежала колика, выворачивая их в плотный комок.
Это можно сравнить с медленным падением в бездну безысходности, или даже не падением, а слабыми, жалкими попытками уцепиться за край, который вот–вот обвалится. Глупо, неоправданно, но ведь всегда хочется верить в лучшее. В то, что конец не обвалится, хотя он уже рушится.
–Мария, я прошу тебя, – в его голосе все еще слышались слабые отголоски злобы, хотя он пытался говорить ровно, – ты ведь знаешь, зачем девушки танцуют на улицах.
Я закусила губы, делая вид, что из последних сил сдерживаю смех, натягивая улыбку, которая была как тонкая нить, готовая порваться, сделай я хоть одно лишнее движение.
–Конечно, знаю, чтобы веселиться. – Я задорно улыбнулась, глядя в глаза Диего, про себя соображая, как бы скорее уйти домой, – Диего, прекрати, ни с кем из них, – я окинула взглядом толпу, стоящую поодаль от нас. – Я не собираюсь спать.
–Почему тебе просто не попросить денег? Зачем позориться здесь? – Брезгливо фыркнул Диего, и грозно повел массивную руку в сторону, указывая на веселую толпу, в центре которой, под звук барабана и бубна, танцевала черноволосая девушка, с кожей на несколько тонов темнее моей, и в странном синем балахоне вместо платья, показывающем всю ее подноготную, стоило закрутиться сильнее положенного.
–Ехать в другой конец города ради небольшой суммы? – Я непонимающе, с легкой каплей иронии скривилась, приподнимая бровь.
Его точеный, тонкий нос дрогнул, как будто он сейчас сильно поморщится, но Диего лишь глубже втянул густой, раскаленный воздух, немного повернув голову, из–за чего его черные, густые волосы, едва касающиеся плеч, слегка съехали.
Он был интересен внешне, с широкими, полными жизни и глубины глазами цвета черного янтаря, в которых играл азарт. Кровь матери испанки и отца индейца сливалась в тандем головокружительных черт лица, покрытых терракотовой кожей. Бежевые тонкие губы, практически всегда поддергивала легкая улыбка. Высокий рост, взятый от матери и широкие плечи отца придавали ему мужественности, некой завершенности, которая показывала, что он уже давно не мальчишка, но при этом, Диего не был нескладно большим. Скорее, плотный, сделанный тяжелой физической работой. В довершении всего природное обаяние и харизма. Да, он был красивым, и было бы странно это отрицать, но помимо внешности был и возраст. Диего был на восемь лет старше меня, ему должно было исполниться двадцать пять, и довольно сильная разница меня смущала. Но было и еще кое–что, играющее немаловажную роль – характер. У Диего он был вспыльчивый, импульсивный, отражающий различные оттенки, каждый раз показывая что–то новое.
– Разойдемся по–доброму, – наконец, сказал он, спокойным, ровным басом, с едва заметной хрипотцой. – Каллет, обещай, что пойдешь домой.
Я так же смотрела на Диего, мысленно посылая его к черту, но, не решаясь произнести это вслух, не желая опять выяснять отношения. Нет, не отношения, а жалкое подражание. От одного только слова «отношения» на губах появлялся горький, жженый привкус, как будто залпом выпил чашку крепкого кофе, который обжег полость рта, и который захотелось выплюнуть, чтобы избавиться от этого привкуса.
– Обещаю. – Покорно кивнула я, спустя несколько секунд молчания, и Диего слабо улыбнулся, разбавляя обстановку.
– Вот и умница. – Краем глаза я заметила, как появились складки на его рубашке, и инстинктивно опустила взгляд; его рука медленно поднималась, тянясь в мою сторону, осторожным, легким движением, словно боялся он напугать. Его локоть медленно разгибался, а пальцы подходили все ближе, заставляя сердце учащенно биться. Перед глазами плыло, словно растекалось от воды, но руку, которая тянулась ко мне, я видела более чем отчетливо.
Диего не дышал, робко глядя на мое напряженное лицо. Его рука замерла в паре дюймов от кожи, согревая это небольшое расстояние. Я настороженно покосила глаза в сторону, слегка закусив губу, в любой момент готовая дать отпор.
Короткая вспышка, и он все же коснулся меня, но я не почувствовала ничего, кроме легкой щекотки от этого невесомого, едва отличимого от воздуха прикосновения. Медлил. Боязливо проводил рукой по контору челюсти, словно рисовал меня, глядя грустным, по ночному холодным взглядом. Хотел исправить неправильно выпирающие, острые скулы, больше свойственные мужчинам. Хотел сменить мой тупой, бесцветный взгляд на что–то другое, но понимал, что он и есть причина безликой оболочки, в которую слились несколько оттенков зелени – тонкие лозы молодого винограда ближе к зрачку, яркий взрыв летней зелени, занимающий практически все пространство, и в заключении изумрудный провод, отчертивший радужку.
– Иди домой, – с придыханием произнес он, и от его слов меня ударила тупая, ноющая боль, струей льющаяся по лопаткам, и падающая к бедрам, заставляя поморщиться и тихо прошипеть сквозь зубы.
Домой. До сих пор кажется, что мой дом на горе Санта–Франциска, в нескольких кварталах отсюда, а не на окраине города. Я верю, что однажды смогу переступить порог, выкрашенный в синий цвет, пройти в холод и тишину стен двухэтажной виллы, обнесенной высоким забором. Вдохнуть запах терпкого винограда, закрытого в бочках, прочувствовать прелесть мягких кроватей, и пройтись по дому, словно не было этих страшных лет.
Диего убирал руку, сморщил лоб, слегка покосил в сторону глаза, разглядывая свою белую лошадь, и я зеркально поморщила лоб.
– Ты не заслужила этого. – Произнес тихо Диего, когда я уже готова уйти, но его слова, как веревка на шее – резко тормознули меня. Одна нога впереди, тело в пол– оборота повернуто к арке, через которую нужно идти домой, но он сказал неожиданно, и я невольно замерла. Не заслужила чего? – Я хочу сказать, – словно слыша мои мысли, вздохнул мужчина, понуро опустив плечи и голову, глядя на вожжи лошади, качающиеся от ветра, – возможно, тебе нужно быть в другом месте. Не здесь. Такие как ты не должны гнуться под гнетом испанцев, каждый день, проживая, как последний.
– Как я? – я непонимающе прищурила глаза и приоткрыла рот. Внутри было смятение и легкая хандра, возможно, погода, такая же серая и блеклая, как состояние, возможно, я просто устала.
– В тебе есть потенциал, который загубят через год или два, – ухмыльнулся Диего, поднимая голову, и открывая мне взгляд, сверкающий, как черная вода на солнце. Яркий, живой взгляд, в котором взрывались искры безумия и теплые нотки майского вечера.
Когда он так говорил, я на некоторое время переставала его ненавидеть, ведь он, точно так же, заложник обстоятельств. На самом деле, я жалела Диего. Он не виноват был в происходящем, я понимала это, но злость была сильнее, чем слабые отголоски разума, изредка звучащие из–под корки. Злиться нужно было на испанцев, но одно неверно сказанное слово в их адрес могло закончиться расстрелом всей семьи, Вессалини и так ненавидят. Лука Гарсия, занимавший пост главы аудиенсии, верховного суда Мехико, говорил, что нас нужно вырезать под корень, чтобы весь род гнил в могиле, а Диего будто был заточен терпеть мои выходки. Злился. Кричал на меня, заставляя дрожать от страха, а после успокаиваться до ночи, но терпел.
Бессилие и слабость заставляли меня срываться на такого же заложника обстоятельств.
Я сильнее свела черные дуги бровей друг к другу, тяжело дыша, ощущая во рту серость этого поганого дня, и продолжала молчать.
– В Мехико тысячи людей, готовых перегрызть глотки за деньги, ты не вписываешься в их толпу.
Я только лишь хмыкнула, расправляя плечи.
– Ваша семья не должна была попасть в эту кабалу.
– Но попала, – я вновь натянуто улыбнулась, но вот оно – неверное движение, нить порвалась, и улыбка пропала с лица. Что–то больно резало в горле, словно мелким лезвием выводило узоры на коже. – Я домой, – сухо бросила я, чувствуя, как щемит в солнечном сплетении, и ноет в глотке.
Второй ногой, делая шаг, я резко развернулась от Диего, напоследок успев увидеть его уставшую улыбку, и ушла к арке рыжего дома, проходя через которую, попала на широкую, длинную улицу, где народу еще больше.
Вдалеке, сквозь низкие серые тучи били горчичные лучи, падая на крыши испанских домов, и под этими лучами, как под навесом, ходила толпа. Хаотично выстроенные рыжие дома с лепниной по стенам, сдавливали сознание, делая атмосферу тяжелее, чем она есть на самом деле.
Я шла быстро, часто оступалась, и за малым не летела на брусчатку лицом. В голове было тяжело, и неразбериха сжимала виски, сдавливая мысли. Паршиво. До остервенения паршиво. Я разлагалась на сером, запыленном воздухе, по которому перебежками бежал ветер, стреляющий в кожу. Было чувство, что с каждым шагом отрывают небольшие куски, остающиеся в воздухе, как ткань, которая цепляется за ветки.
Лишь одна мысль согревала меня; прийти после трудного дня домой, заварить себе кофе, и, укутавшись в теплое пончо из шерсти альпаки, уснуть до глубокого вечера.
Чем дальше я уходила от Сокало, тем больше дома теряли свой колорит, заборы становились меньше, краска тусклее. Это был плавный переход от богатства к нищете, начинавшийся с незначительных деталей, не бросавшихся поначалу в глаза, а после проходивший резкой полосой контраста – развалинами индейских домов.
Я тяжело вздохнула, и горло содрал едкий запах отходов, выброшенных с окон домов, утекающих по улицам в переполненные канавы. Тошнотворный запах пропитывал волосы, одежду, тело, оседал в носу. Он был повсюду, преследуя все средневековые города. В центре улицы иногда, но все же убирались, когда врачи местных госпиталей в очередной раз кричали о нашествии крыс, несущих за собой чуму. Воняло человеческими отходами, грязью, гнилью. Но если в Англии или Франции с этим можно было смириться, то в Мехико, с его горячим, тяжелым солнцем, вонь и грязь были невыносимы. Редко на каких улицах было чисто. Грязь пытались спрятать за навесом деревьев, цветов и прочей зелени, но это было безрезультатно.
Чтобы избавиться от этого запаха, пришлось укрыть нос накидкой, вдыхая шерстиной запах, смешанный с солью, чтобы хоть так сбить тошноту. Продолжительный, глубокий вдох, следующий, и спустя некоторое время стало легче.
Я спустилась с пригорка, и, пройдя еще немного, оказалась недалеко от дома. Улица, на которой я жила, находилась на окраине города, выстроенная глиняными домами, возле которых шли дорожки, росли пальмы, кустарники, цветы, разбавляющие серость Мехико. За домами были сливные ямы, старые постройки, остатки разрушенных землетрясениями домов, на развалинах которых строили новые, огороды.
Через тонкие прорези между домов, налево, вглубь улицы, и вот она, слегка покосившаяся дверь из тяжелых досок.
Вдохнув спёртый, колющий пылью душный воздух, я выпрямила спину, и, подняв руку, одним легким толчком толкнула дверь вперед. Она нехотя захрипела, как старуха, и пропустила в темный, пыльный коридор немного слабого солнечного света, который растворился в массе темноты. Я некоторое время смотрела вперед, ожидая, что кто–то выйдет мне на встречу, но не получив ответа на свои действия, прошла на порог выложенный брёвнами с глиной, где, смотрела безжизненные стены, и убедившись, что все комнаты пустуют, прошла внутрь дома. От входной двери тянулся узкий, но довольно длинный коридор, заканчивающийся двумя дверьми, одна ведущая в темаскаль, вторая в уборную. По обе стороны коридора находились дверные проемы небольших трех комнат, в числе родительской спальни, кухни и моей комнаты. Именно в последней я обессиленно упала на кровать, закрыв глаза, перед которыми воцарилась темнота, с призрачным светом солнца.
Это свалилось на мою семью шесть лет назад, отец часто повторял, что предвидел такой исход, но надеялся, что все будет иначе.
Шесть лет назад, наша семья задолжала большие деньги аудиенсии, и, пользуясь нашим положением, становившимся хуже день ото дня, один из соратников и близкий друг Гарсии – Клод Руже, решил забрать меня из семьи, под предлогом нашего безденежья и проблем с властью. Единственным верным решением на тот момент было помолвить меня с Диего, что и сделали в короткие сроки. Мама лишь через несколько месяцев набралась храбрости сообщить, что я должна буду выйти замуж за Диего, и выбора у меня нет.
Почему так вышло? Да одному Богу известно.
Мама твердила, что так лучше. Да и я, поддаваясь её влиянию, уверяла себя – лучше за Диего, чем за испанцев, и стать у родных предательницей родины, как переводчица Кортеса. Лучше спать Диего, чем в публичном доме ежедневно принимать десятки таких же.
Именно потому мы с Диего и ненавидели друг друга. Кому захочется жить с человеком, на котором тебя женили лишь потому, что совершенно чужая тебе семья задолжала большие деньги. И кому захочется стать не женой, а платой. Меня раздражала безвыходность, бедность, мое положение. Меня раздражала клетка, в которую нас загнали.
Кости были промокшими внутри, с крупными трещинами, которые гноились, а любой вздох заставлял обжигаться их, как кипятком, мясо слиплось с костями, практически растворившись в них.
– Дрянь, – на выдохе произнесла я, закрывая глаза, которые словно сдавливало. Несколько секунд, и тело провалилось в сон, глубокий, крепкий сон, в котором крутились события сегодняшнего дня.
Танцы, Диего, какие – то неразборчивые крики, смешанные с сильным французским акцентом пропитого старого голоса. Перед глазами играл парад произошедшего. Я бегала по горящей клетке, кричала, глядя на толпу, обступившую меня, и смеющуюся в лицо, и был лишь один теплый, мягкий голос, который для меня как тонкая нить, выводящая из кошмара.
Я не спеша открыла заспанные глаза, понимая, что на удивление свежа, и мне не хочется лечь дальше, быстро бросила взгляд на окно, за которым уже была кромешная тьма, а после на маму, стоящую рядом с яркой улыбкой на уставшем лице.
Француженка по происхождению, моя мама – Вивьен Вессалини, была женщиной тридцати четырех лет, с тонким, изящным телом. Она имела худое оливковое лицо, обрамленное густыми карамельными кудрями, и подчеркнутое прямыми охровыми бровями. Под тон ее волосам, ниспадающим до линии точеной талии, по–детски чисто зияли янтарные глаза, в окайме черных, ресниц. От глаз шла заметная линия, переходящая в маленький, прямой нос, над пухлыми губами. Мама казалась совершенством женственности и изящности, передвигаясь легкими порханиями, не касаясь земли, а широкие, круглые глаза, будто, всегда улыбались, играя на солнце.
Глядя на меня, она слегка склонилась, согнув колени, остро выпирающие из–под бардового платья с белым росшивом на бюсте. Этому платью было лет десять, но оно выглядело более чем прилично. У него была лишь небольшая потертость на поясе, который мама утягивала, ведь за десять лет похудела. Больше не было розовых щек и женственных форм, на месте которых теперь сильно натянулась кожа.
– Кофе будешь? – она вновь улыбнулась.
Упиревшись руками в покалывающую сквозь одеяло солому, я выгнула спину дугой, и приподняла на локтях корпус. Перед глазами мелькнул потолок, и через секунду я стояла на ногах, еще через секунду прошла с мамой в кухню.
Наша кухня была маленькой комнатушкой, с закоптелой печью, и широким столом из дуба у окна. У двери поместили высокий деревянный стеллаж с посудой и кадками для воды. По бокам стеллажа, на шерстяных нитках висели корица, кофе в мешочках, агава, сушеные листья дуба, какао, несколько видов перца, из–за которого в кухне всегда стоял терпкий, слегка пощипывающий кожу запах.
Сев за стол, мама тяжело вздохнула, и кинула на стол пару монет, которые с бьющим лязгом ударились о дерево, и немного прокатившись, останавливались на месте.
–Сегодня практически ничего, – от ее слов только сильно исказило губу, и странный провод лег между лопатками, – да и бежать к рынку поздно.
Она расслабила тело, поведя заскрипевшими плечами, после поморщила чуть вздернутый нос, горестно подняв голову не то к потолку, не то, на меня, неясно, потому что у нее не было взгляда. Только радужка больших, теплых глаз.
–Расстроилась, Мария? Ничего, завтра утром пойду на рынок. – Мама подцепила массу гривы тугой веревкой, завязывая на голове хвост, и слегка улыбаясь.
Не могу сказать, что слова мамы расстроили меня, но огорчили точно.
Не желая отвечать, я подпёрла голову слабой рукой, поставив локоть на острую коленку, и отвернулась от мамы к стене с глубокими царапинами, которые были словно оставлены острыми когтями.
–Сегодня Левиано видела, денег дал, – соврала я, потому что не хотела рассказывать маме о моих танцах на улице. Она их не одобряла, и считала первым шагом на пути к публичному дому.
Мама много не знала обо мне, потому что я боялась расстроить ее лишний раз. Смотрела, как она не спеша зажигает свечи, или как картофель чистит, и не хотела говорить. Зачем? Чтобы увидеть, как взгляд тает еще на пол тона?
–Много?
–Два песо, хватит на авокадо. Может, папе заплатят сегодня. Деньги Машье подходят к концу, но думаю, она должна скоро вернуться. Мадемуазель так и не отпускает мысли о собственном ателье, и возвращается вновь и вновь.
Мама улыбнулась, кротко обняв меня за острые плечи, и подсаживаясь ближе. Ее кудри мягко куснулись моего точеного лица, и по шее прошелся легкий озноб холодного дыхания.
–Ты так погрустнела, говоря о Левиано. – Я каждой клеточкой прочувствовала, как содрогаются нервы в теле. Голова стала кружиться, я за малым успела прийти в себя, и не рухнуть на пол. – Ох, Мария, я была бы рада, выйди ты замуж по любви, но я не в силах ничего изменить. – Мамин голос был чист, а сама она, кажется, искренне улыбнулась, стараясь приободрить меня, но тело прошло болезненной, окровавленной раной, заставляя крепче сжимать губы и часто задышать. Больно, до бессознательного безумия. Было дико, но я не подала виду. Только лишь на секунду зажмурилась, набирая в грудь колючий воздух, и кончиком языка касаясь уголка губы.
– Диего сказал, это несправедливо, – прошептала я, туманно глядя в пол, и удерживая голову на руке, поставленной на колено. – Нас свела вместе кучка зазнавшихся европейцев, которая будет пить дешевый алкоголь в кабаке, пока я буду выслушивать упреки человека, который меня ненавидит. – Тихо шептала я, чувствуя, как тело впитывает первые приступы агрессии. Трещины в костях загноились еще сильнее.
– Каллет, – мама говорила нехотя, через силу, сдерживая последние остатки спокойствия. – Пока что ты здесь, с нами, и может быть, венчания и не будет.
– Не давай мне ложных надежд, – взмолилась я, чувствуя, как голос падает, пальцы дрожат, и сердце сильно жжет. – Я не хочу продолжать этот разговор, – резко отрезала я, откидываясь назад, и резво вскакивая на ноги.
Мама растеряно промолчала, смотря на меня обессиленным взглядом, за которым были строки длинных вопросов, скрытых за янтарной корочкой. Вопросов и сожаления, мешавшихся в липкий, неприятный комок, напоминающий кровь с рвотой, а янтарная оболочка, как легкая занавесь, закрывающая этот ужас.
– Я не хочу замуж, ты знаешь, – тихо прошептала я, смотря, как мамин тупой взгляд приобретает отголоски жизни, и она, кажется, понимает, о чем я говорю.
Мама открыла рот, хотела сказать что–то с возмущением, читавшихся в глазах, но хлопнула входная дверь, и ей пришлось замолчать, ведь отец ненавидел, когда мы говорили на эту тему, и мама знала, что это закончится паршиво. Она молча провела по мне линию взглядом, и вышла поприветствовать отца в коридор, перед этим тяжело повздыхав.
Мне было трудно, но в силу своего характера, я старалась этого не показывать. К тому же, прекрасно понимала, что жалобы родителям ничего не исправят, а только лишь сильнее надавят на них. Я была нечто среднее между вечно сдержанным, рассудительным отцом, который словно и впрямь не умел испытывать эмоций, и мамой, не умеющей скрывать свое истинное состояние. Она была достаточно жизнерадостным человеком, но эта жизнерадостность была непосильно хрупкой.
–Ты столько лет пытаешься загнать себя в гроб, что мне даже интересно, чем это кончится, – шутил отец, когда мама в очередной раз изматывала себя.
Ровно через год это покажется незначительным, но тогда я об этом не знала. Я сидела за столом с родителями, выпивая вторую кружку кофе, с которого шел густой белый пар, и смотрела в темноту за окном. Ночи в Мехико были холодными, особенно сейчас, в самом начале февраля.
Ужин у нас все же был. Отец принес картофель, томаты и копченый кусок индейки. По нашим меркам это было весьма недурно, и немного осталось на следующий день.
В кровати приходилось кутаться в несколько одеял, сваляных из шерсти овцы и ламы. Из–за холода я долго не могла заснуть, и удалось это сделать, лишь, когда на горизонте сквозь окно замерцали едва различимые лучи.
Утро началась, когда уже было светло, а часы показывали девять. Я наспех собралась, и убежала в город, где всегда можно найти работу. Конечно, первым делом я подумала, что можно вновь бежать на площадь, к тому же, их достаточно много в Мехико, чтобы обойти лабиринты улиц, и найти нужную, где я скроюсь ото всех, но вчера я тоже так считала. Поэтому, я свернула к бывшему ателье Дюплесси.