Читать книгу Городские сны (сборник) - Александр Станюта - Страница 10
Городские сны
Глава вторая
Пищаловский замок
II
ОглавлениеТак все же, сколько тысяч тогда, в бермановский, в дяди Бори год угрохали в монументальном Четырехугольнике Неусыпного Бдения в центре города, а сколько в Куропатах, в других урочищах? А в Лошице, а на окраине соснового парка Челюскинцев – кто знает и кто помнит, где еще?
Особенно усердствовал Берман, когда дело касалось людей культуры и науки, студентов, вообще интеллигенции.
Начальник Бермана в Москве Ежов, кровавый карлик, нанятый вождем народов, следил за Белоруссией и днем и ночью. Ее соседство с Польшей, Западом, всякие не то что слова, а и далекие намеки белорусских разумников на какую-то там независимость просто не должны были доходить до ушей Хозяина.
Внешне Ежов был как бы существом из паноптикума. Рост Сталина достигал лишь 163 сантиметров, и ему изготовили сапоги с высокими, но частью убранными внутрь каблуками, и он выглядел человеком среднего роста. Ежов же при этом виском был вровень только с воротом сталинского френча или шинели. И без фуражки рядом со Сталиным на людях не появлялся – только в военной, комиссарской своей форме.
Весной 1938 года Хозяин взял его с собой на канал Москва – Волга, и Молотов с Ворошиловым старались держаться с другой стороны от Ежова, за плечом Сталина во время совместной прогулки вдоль парапета у широкой водной глади. Ежов же шел рядом с Хозяином так, будто тот сказал: «К ноге!» И с наклоном вперед, словно горбун, со сложенными за спиной руками, в улыбке поглядывал на Сталина снизу вверх.
Молотов и Ворошилов легко и привычно скрывали брезгливость к этому маленькому, щупленькому гомосексуалисту и тайному выпивохе-одиночке, державшему водку в шкафах служебного кабинета, – не было ничего тайного в ближнем круге вождя.
Правда, еще об одной ежовской утехе узнали лишь при уборке его кабинета для преемника, Берии. В рабочем столе наркома хранились пули, завернутые в бумажки с надписями «Каменев», «Зиновьев»… Такой вот был коллекционер.
Когда продуманная паранойя Сталина и всеобщая мания доносов темной волной подступит уже и к Ежову, и к его жене, та первая не выдержит и перед самоубийством попросит своего «Колюшеньку» предсмертной запиской хорошенько «проверить» ее и всю ее жизнь. А Колюшенька в беседах с зарубежными агентами своего ведомства уже все чаще производил на них впечатление сумасшедшего.
Берман, конечно, нюхом чуял внутреннюю суть Ежова. И на одном совещании у него, приехав из Минска, доложил, что в республике уже подвергнуты репрессиям 60 тысяч человек. Возможно, лгать и не пришлось тогда. Но совещание оторвало от работы. Вернувшись в Минск, он продолжал стараться. И к концу мая 1938 года, когда Москва его опять взяла к себе, названная им Ежову цифра из 60 превратилась в 85. Но ее назвали только шестьдесят лет спустя.
В 37-м в Минск к Берману явились из Москвы сами Ежов и Маленков. Такие визиты тогда были в ходу: то ли особое внимание «центра» к тем, кто «на местах», то ли проверка и подхлестывание, то ли поощрение, – скорей всего, все вместе. И люди Бермана в любой момент были готовы продемонстрировать свои методы дознания: смирительные рубашки для подследственных, обливание их водой перед замораживанием на дворе… Наконец, фирменная, минская придумка – «капли искренности», нашатырный спирт, заливаемый в нос. А в особом отделе Белорусского военного округа офицеры-арестанты приседали до обморока с библией в вытянутых руках и лаяли по-собачьи…
Летом 37-го прямо с войны в Испании являются баски-футболисты из Бильбао. Побеждают в Москве, Ленинграде. И вне программы им подставляют Минск. Опять будет позор СССР. Но надо же разбавить зрелищем круто заваренное Берманом.
Просил ли Берман у Москвы из Минска увеличить ему план, лимиты на аресты и отстрел врагов народа? «Ну, было, было, – но не он один же!» Да, не он один. И Реденс, убывший из Минска в 31-м, тоже просил Москву из Киева об этом вместе с Хрущевым, который, воцарившись, добился реабилитации своего бывшего коллеги, пусть посмертной.
Старания на ниве бдительности при охране коммунарской веры были сперва суровым увлечением рыцарей революции в комиссарских шлемах. Но это тут же вспыхнуло, как эпидемия, мания, фанатизм: ущемленные, полные ярости и сил, завистливые дорвались-таки до кормила и правийла. И косо, подозрительно смотрели, бдели, чтоб их самих не сбросили чужие и свои: из боязни рождается жестокость.
Потому что только в ночь с 28 на 29 октября 1937 года подручные Бермана расстреляли и закопали на тогдашней окраине минского парка Челюскинцев около ста писателей, ученых, работников культуры.
Что Берман не успел, заканчивали при его сменщике Наседкине. Но тот, словно не помня этого, позже лишь Берману и ужасался:
«В Минске это был сущий дьявол, вырвавшийся из преисподней. И он ежедневно менялся к худшему, как тяжело больной. Борис чахнул и таял на глазах и сам распространял вокруг себя смерть… Он убил всех лучших коммунистов республики, истребил цвет национальной интеллигенции. Тщательно выискивал, выдергивал и уничтожал мало-мальски выделявшихся умом. Писателей, ученых, художников… Гора залитых кровью трупов до небес…»
Трудно поверить, но всезнающая Лубянка и во второй половине 90-х точно не знала о своем бывшем сотруднике Бермане того, что узнавала обо всех в первую очередь. Как он вообще попал в чекисты, как вступал в партию, если недолго, но служил-таки в белой армии? Как он, рядовой сотрудник ГПУ из Иркутска, одним махом оказался в Москве, в центральном аппарате?
Он стал тринадцатым по счету чекистским начальником Белоруссии в начале марта 1937 года, когда Ежов в Москве уже царил вовсю.
Первого из 12-ти предшественников Бермана, Виктора Яркина, возглавлявшего ЧК БССР до мая 1919 года, расстреляли в Минске в октябре 1937-го; второго, Александра Ротенберга – неизвестно где и когда. Третьего, Яна Ольского, к тому времени московского начальника всех столовых, ресторанов и буфетов «Союзнарпита», расстреляли в 1937-м как польского шпиона и террориста.
Станислава Пинталя, тоже как польского шпиона, – в том же 37-м.
Следующего, белоруса Филиппа Медведя, расстреляли в 37-м после ареста в должности начальника уже Ленинградского областного НКВД и после магаданских лагерей за гибель Кирова.
Роман Пиляр, председатель ГПУ БССР с 1925 по 1929 год, расстрелян в 37-м как член враждебной польской военной организации. Григорий Рапопорт, «шпион антисоветской организации правых», – в 1938-м. Станислав Реденс, опять-таки «польский шпион», – в 38-м.
Герман Матсон, «латышский шпион», ликвидирован в 1938 году. Леонида Заковского (Генриха Штубиса), «шпиона право-троцкистского толка», тоже расстреляли в 38-м.
Израиль Леплевский, «член антисоветской организации правых», также расстрелян в 38-м. А Георгий Молчанов, нарком внутренних дел БССР в 1936–1937 годах, «изменник Родины, контрреволюционер», расстрелян в октябре 37-го.
Неужели непонятно было Борису Давидовичу Берману, недавнему нелегалу Москвы в Берлине, выполнявшему там строго секретное задание, – неужели ему непонятно было, чем он кончит?
Однако: к концу его минского срока – из Кремля вдруг орден Ленина за «образцовое и самоотверженное выполнение важных правительственных заданий». Потом отзыв в Москву, кресло начальника 3-го управления НКВД СССР. Удалось, кажется, заговорить неумолимый рок. Ан нет – та же стезя: сентябрь 38-го, арест; февраль 39-го, расстрел.
Он так и не узнал, чем кончил, сев в его минский кабинет, Алексей Наседкин. Тот был расстрелян в январе 40-го.
Последним арестантом в этой цепочке стал Лаврентий Цанава (Джанджгава). Он продержался дольше всех, с 1938-го по 1951 год. В тюрьму сел после смерти Сталина, в апреле 53-го. А в октябре 55-го умер в Бутырках или покончил жизнь самоубийством.
«Они что, заведомых врагов впускали в свою систему? – не раз думал Сергей Александрович. – А для чего? Или тут был принцип домино: одних расстреливали другие, других – третьи и так дальше?»
Люди всегда готовы выпустить вовне зло из себя, часто не сознавая этого, вот ужас. «Но есть и новое, – в который уже раз сказал себе Забелла. – Все чаще палачи вдруг получают статус жертвы. Об их же жертвах тогда вроде неуместно говорить».