Читать книгу Городские сны (сборник) - Александр Станюта - Страница 15
Городские сны
Глава третья
Тетрадь из Белостока
III
ОглавлениеПервое чувство по прочтении этих писем-дневников молодой матери было такое: как жаль, что все это – не отцу! Если б ему, ему – весь этот голос, полный боли, любящий, страдающий и нежный… Если б ему – весь этот взлет и нерв души, ее натянутость, обнаженность, преданность, и надежда… Если б ему, отцу, родному для Сергея Александровича человеку, а не чужому, хоть и любящему мать!..
Было такое ощущение, что все живое, нежное и сильное, что в том мае 41-го вырвалось у матери в словах и сохранилось, – вместо погибшего отца как-то переключилось бы на него, на сына. Может, и стало бы как заклинание, талисман. И сил бы придавало, как-то подпитывало изнутри, хранило?..
Сергей Александрович понимал, что мать тогда боялась отсылать эти тетрадные страницы в замок-тюрьму, писала, заранее зная, что не отошлет.
Был страх. Она рассказывала, что нередко в те 30-е, в 40-м и 41-ом вела себя «точно щенок»: чуть что поближе к неожиданным исчезновениям людей – сразу испуг, включается только инстинкт самосохранения, и никакой способности понять, а чтобы как-то противостоять – об этом даже мысли не было.
– Ну, глупая совсем была, что говорить, да и трусиха. Ох, господи, какая же была с людьми!.. Другие не отступались, ходили и стучались во все двери, барахтались, случалось, и выплывали. Может, и я смогла б помочь. А вот ни разу, ничего, ни-ни… Ну какая же я все-таки… «Враг народа»… И я, пугливая дуреха, всему верила: еще какой, наверное, враг, что я даже не разглядела – так был замаскирован!..
Она боялась, да, боялась, еще как… Вот же и в этих письмах… Ведь знала, что не отошлет, что чужой глаз и строчки не увидит. А все равно: «твой дом» и «твоя комната», – «твое окно» вместо тюрьмы и камеры.
Сергей Александрович замечал: пачка писем человека, с которым разговаривала молодая мать в своей польской тетрадке перед войной, переезжает с ней с квартиры на квартиру, хоть никогда и не снимается с пачки тесемка, не достается из конверта ни одно письмо.
Однажды он рискнул, открыл два или три слежавшихся письма. В одном, 1940 года, терпеливо и шутя втолковывалось, что если она телеграфирует из Москвы о своем гостиничном номере в «Континентале», так это – в Киеве, а в Москве – «Националь».
«Националь», Москва, Киев с его «Континенталем», а потом Ялта и Сухуми, где этот человек и его юный сын – у кромки моря (маленькая фотография) – и Белосток, уже не польский, но еще как заграница. Оттуда он, диктор и чтец, ведет репортаж о Первомае 41-го, – а голос его все узнают, помнят долгий вечерний радиосериал «Анна Каренина» в его исполнении…
И после всего этого, на самом пике тайной, счастливой близости вот с ней, высокой и светловолосой, легкой, наивной, одаренной – вдруг обрыв. Арест и камера, баланда и параша. Наверняка – за Белосток, недавно польский, а теперь советский: славишь оттуда Первомай, польский шпион?!
Минск, «Володарка», замковая, склепом, тюрьма. Та самая, где позже, осенью 44-го, окажется и ее бывший муж, отец ее единственного сына. Его, отца, будут водить отсюда вниз, на Преображенскую в ее детстве, а теперь Интернациональную, в старинный, с майоликой и датой «1913», трехэтажный дом, готически заостренный кверху. Там будет суд над бывшим армейским капитаном, ставшим ненужным никому перед войной и работавшим на бирже труда в оккупации как раз напротив этой самой «Володарки»…
Такого рода сближения, сопряжения, касания в одном пространстве различных жизней, судеб, а потом прочерчивание между ними необъяснимых связей – над всем этим, чувствовал Сергей Александрович, можно раздумывать всю жизнь. Здесь было все. Символика и мистика, четкая цепочка действительных причин и неуверенный, наощупь, пунктир догадок, условия времени, места, неподдающаяся разумению мешанина закономерного и случайного.
Именно в этом месте своего родного Минска многие десятилетия спустя она, мать – Леокадия Забелла, станет уже и бабушкой. Об этом ее известит первый плаксивый крик родившегося внука.
Ранней весной, в раннее утро она будет сидеть возле стены роддома на скамейке, заранее узнав, где сейчас главное, самое важное в жизни для нее окно, закрашенное белой краской. Будет сидеть и ждать, как всегда, немного легкомысленно, не очень-то надеясь, что повезет и она узнает, угадает этот миг, звук своего продолжения в этом мире.
Свободная внутри, как в молодые годы, от гнета слишком сильного желания, она услышит, безошибочно уловит музыкальным своим слухом писклявый, недовольный плач только что явившейся на этот свет еще одной родной для нее жизни.
Именно здесь, во дворе роддома, напротив вечной «Володарки», рядом с кирпичным зданием, в котором при немцах была биржа труда, и возле которого от Еврейского театра весь май 41-го она ходила и ходила в надежде быть замеченной из окна тюрьмы своим любимым чужим мужем.
Конечно, неисповедимы господни линии судьбы. И так же неисповедимы житейские пути-дороги человека.
Часто хотелось спросить мать, что ей известно о дальнейшей жизни этого человека или о его смерти? Что вообще было с ним после тюрьмы тем летом 1941-го, когда она пела в одесских гастролях?
Но он не спрашивал ее об этом. Почему?
Видел: с годами, в старости (но только паспортной и внешней, не душевной, где седина, морщины не вязались ни с тоном голоса, ни с выражением лица и глаз, и главное, с наивно-светлым, почти девчоночьим приятием всего вокруг) у нее в комнате блеклая фотокарточка того артиста, диктора, чтеца соседствует с другой, вырезанной из журнала; потом к ним добавляется и третья, – они заботливо укреплены у корешков не открывающихся книг в освобожденных для них гнездах среди других нужных ей фотоснимков и любимых безделушек…
Так что с ним сталось в конце концов?
Лучше бы ей это осталось неизвестным.