Читать книгу Городские сны (сборник) - Александр Станюта - Страница 7
Городские сны
Глава первая
Пост № 1
VI
ОглавлениеНет, не похоже, чтобы отца очень любили там, думал теперь Сергей Александрович Забелла, в раннем детстве по отцу Кручинский, сын человека, который проезжал в парадном строю мимо первомайской трибуны в Минске больше полувека назад. Не похоже, если я правильно представляю его и остальных.
И вдруг будто какой-то голос, без чувства безнадежности, но не желая считать бодрячком его, Забеллу, университетского историка, более известного как мастера художественной фотографии, лауреата всевозможных фотоконкурсов и премий, – вдруг этот голос в голове отчетливо сказал: «Ну, хорошо, допустим. Может, так и было. И что с того? Что дальше?»
Дальше? – спросил он сам себя, стоя по-прежнему на Красной площади, у храма Василия Блаженного и глядя в сторону Кремля и мавзолея. Дальше не угадаешь. Можно понять лишь то, что было.
Вот это место, подумал он, где чуть ли не в космически далеком своем карауле стоял на обжигающем морозе отец, кремлевский курсант Шура Кручинский с наивно-беззаветным выражением на лице, смазанном вазелином. Вот это место.
Он снова навел объектив на мавзолей. Видоискатель очертил прямоугольной рамкой, организовал пространство в законченную, упорядоченную картину, ограниченную своим чисто внешним, визуальным смыслом.
Все просто, ясно. Более понятно, чем без объектива. Пространством, местом можно овладеть, мелькнуло у него. Оно всегда на своем месте. Всегда доступно, осязаемо. Всегда в пределах взгляда, видимости благодаря твоим перемещениям.
В пространстве, в том или ином месте, в принципе, можно при желании побывать, войти туда и снова выйти. Пространство, место – это уже как-то ближе к неизменности и к непреложности. А время, время? Им не овладеешь. Оно тобою – да…
Он поднял голову, посмотрел вверх, чтобы ослабить напряжение глаз. Перед ним была теперь словно бы огромная впадина пока еще темно-голубого, без облачка, неба. Оно снижалось тут, незаметно переходя в густой вечерний низкий свет, и как бы рассеивалось над брусчаткой внутри многофигурного обрамления площади из выступов, зубцов и башен.
Небо снижалось, оставляя свою бесконечную высоту, и словно впадало сюда, в большую лощину среди высоких каменных сооружений. Ближним левым краем этой лощины был храм Василия Блаженного. А другими краями, берегами – впереди и справа – высокая стена за мавзолеем и Исторический музей.
И было ощущение, что так вот, со всей очевидностью, даже наглядностью перед глазами открылось вдруг невидимое, неземное, без начала и конца, небесное течение вечности.
Недостижимое, оно неслышно и невидимо течет, несется над землей, и где-то там, в невероятной вышине, слева, над куполами храма что-то происходит, а может быть, и нет, но светло-синее течение снижается, и заполняет эту огромную земную долину с каменными зубчатыми краями, где не видно горизонта, – будто впадает в нее.
И вот тут, в этой впадине неба, под вековечным небесным потоком однажды появляется обыкновенный человек, отец твой, рожденный далеко отсюда, но затем помещенный в это место, чтобы стоять морозным днем или калёной черной ночью в почетном карауле возле усыпальницы другого человека, назначенного и уже объявленного новым богом для земной истории.
Потом небесное течение покидает твоего отца на этой площади, на страже бога, сотворенного людьми. Они тут остаются, оба в заснеженной, промерзшей бухте под звездной чугунной пустошью вверху, которой лет через сорок тоже будут ритуально поклоняться: ах, космос, космос! В него вышел человек!
Отец здесь остается, живой на страже мертвого, а небесное течение снова вздымается куда-то за каменное ограждение площади. Оно уносится все выше, дальше – туда, где для отца, как и для всех, потом опять наступит небытие.
Да, здесь, в центре Москвы, в центре огромной, вроде бы неуправляемой и необъятной ни для глаз, ни для рассудка, но схваченной железной властью из Кремля страны – здесь, именно на Красной площади, а после смены караула и в самом Кремле, была долина отцовской жизни одно время.
Родился же он в Минске, где-то за нынешним детским парком. Там, близко от реки, был ипподром. И с детских лет он привык видеть лошадей, смотрел на них с утра до вечера, видел во сне и полюбил их на всю жизнь. Он часто повторял, что когда вырастет, будет извозчиком.
После Москвы он служил в своем городе. «Да-да, кавалерист, наездник», – мысленно проговорил Сергей Александрович. И подумал о том, что пиджак отцовского бостонового костюма красивого стального цвета, который ему, худому и высокому, отдали лет в шестнадцать, был в рукавах коротковат, в плечах же почти тесен.
Значит, отец был узкий, легкий, как все наездники, жокеи. На фото из Друскеников, где он в белой рубашке сидит в белой байдарке на Немане в 1940-м, плечи у него неширокие, опущенные книзу.
Ну, а последняя его земная гавань всегда перед глазами – дома, в кабинете, в рамке над столом. Это рисунок с подписью рукой отца:
Тип нашего жилья.
Там – снежная пустыня Воркуты, белая вечность. Там почти с окнами заваленные высоченными сугробами барачные строения. Там мгла за этой безнадежной белизной с тонкими, хрупкими жердями метеослужб.
Отца там уже не было летом 1952-го, когда до бабушкиного дома (уже бабушкиного, не отца) дошла в его последнем письме эта картинка, – дошла в буквальном смысле с того света.
В конверте был еще один рисунок, не черно-белый, а цветной: довольный заяц держит в лапах, обнимает большую, выше него, красную морковку с зеленым хвостиком. Морковка! Мечта всех зэков, всех цынготников на ледяном краю земли, под северным сиянием…
Красная морковка в белой Воркуте? Не было, не было там такого. Нет уже там и его, отца, в тех утонувших в белом саване бараках.