Читать книгу Эрон - Анатолий Королев - Страница 10
Часть первая
Глава 3
ТИГРОВЫЕ ГЛАЗА РИМСКОЙ ВОЛЧИЦЫ
3. Падения
ОглавлениеБац!
Бухнув форточкой и глотнув свежего воздуха с морозца, Надя отошла от окна в глубь проклятого цеха. Ее уже криком звала Зинаида Хахина, которая одна не могла справиться с барабаном. «На-врати-ло-ва!» – орала она косым ртом, бессильно горбясь над тележкой. Надя кинулась бегом, вспомнив, что еще вчера Зинка предупредила: «Девки, у меня больные дни. Таскаем все вдвоем».
– Не вопи, слышу! – подхватив тяжеленный барабан, обмотанный тканью, они вдвоем опустили его в пропиточную ванну. Обе работали в толстых резиновых перчатках, и все равно все пальцы проедены краской. А вокруг был ад. Ад под названием аппретурного цеха ткацкой фабрики имени Микояна. Барабан, булькнув зловонной жидкостью, ушел на дно. Подобрав на цементном полу крюк, Надя принялась цеплять барабан с готовой тканью. Зацепила. Потянула вверх. Пошло хорошо. Вспомнилось что-то из школьной чепухи о поведении и невесомости тел в жидкостях. Вывалив барабан на лоток сушки, она выматерилась – снова кружило голову, свежего воздуха хватило едва на десять минут.
Лимитчицы работали внутри сырой мрачной коробки, в стене которой было проделано несколько маленьких окон. Сюда на примитивных подвесных рельсах на потолке подтаскивали со склада барабаны с тканью. Тут их вручную сгружали на железные тележки, тащили к аппретурным ваннам с красителями, где ткань окрашивалась. Затем барабан доставали крюками и опять на тележках, на своих горбах отвозили дальше на просушку. За рабочий день их бригаде было положено аппретурить 92 барабана. Больше можно, меньше нельзя. План! Работали одни женщины. В цехе стояла удушливая вонь красителей. От разбитых окон шел морозный пар, но стекла не вставляли, – иначе б задохнулись, лучше уж мерзнуть. Одеты были так: на головах плотно намотанные платки, чтобы ни один волосок не торчал. Лица были замотаны до самых глаз, дышали бабы через платки. Телогрейки. Ватные брюки. На ногах резиновые или кирзовые сапоги: пол в цехе был залит лужами красителя. Сапоги съедались краской и лаками за месяц, телогрейка держалась немного дольше, но и она превращалась в разноцветные лохмотья. Перчатки лопались и рвались от обилия железа чуть ли не каждый день. И по поводу их замены стоял вечный ор в кладовке. Плакаты на стенах тоже не держались; призыв «Слава труду!» еле терпел месяц, затем выеденные буквы надо было обновлять. В общем, ад. Бабы в клубах испарений, в разноцветном рванье, с железными крюками в руках сами были похожи на чертей в преисподней. Не люди, а какие-то грудастые обрубки от тел. Вдобавок к этой толчее над ядовитыми ваннами пекло было ошарашено грохотом барабанов о чугунные днища, шипеньем сжатого воздуха, свистом, ревом подвесной дороги, клацаньем крюков, лязганьем тележек, матом, частым надрывным кашлем. Если звуки различались и отделялись друг от друга, то запахи красок, лаков, тел и металла сливались в отвратительную водянистую плоть вони. И – измученно отмечала про себя Надя – весь этот ужас был ужален какой-то адской гибельной красотой… шелково переливались алые, изумрудные, апельсиновые потоки красителей, расцветали на раскрошенном полу радужные змеиные лужи фантастических павлиньих и питоньих оттенков, пятна красок на сырых стенах напоминали кущи Эдема, озаренные полосами золотой парчи солнца.
Внезапно грохот оборвался, встала подвесная дорога, замерли, качаясь на крюках, барабаны с тканью. Ура, обед. Шел пятый месяц ее московской планиды.
Обедали в столовской пристройке, куда бежали через холодный двор, сквозь февральский снежок. Когда-то здесь и размещалась та доисторическая красильня, которая положила начало аппретурному гаду. Салат из зеленого лука с яйцом. Щи с мясом. Биточки с рисовой кашей. На третье – пустой компот из сухофруктов. Навратилова опять возмутилась, что нет сметаны и молока. Их было положено выдавать бесплатно за вредность. У нее еще хватало сил возмущаться. Остальные устало молчали. Был понедельник – самый тяжелый день жизни. Сидели за столом всей 13-й комнатой: Навратилова, Зинаида Хахина, Искра Гольчикова и Валька Беспалец. Вдруг Валька подцепила ложкой в щах таракана. Надя поперхнулась и больше есть не могла. Девки зло хохотали. Валька пошла с ложкой в одной руке и тарелкой в другой требовать замены порции. Уплачено, сволочи! Выйдя во двор, Надя закурила и подняла лицо к серому небу, откуда сыпала жесткая февральская крупа, по асфальту вертела поземка, несла мусор и снег. Боже, как мне все обрыдло. Не докурив, Навратилова зло побежала в ленинскую комнату, где временно разместился начальник цеха. До конца обеда оставалось еще пятнадцать минут. Начальник была на месте. И Надя, оборвав ее болтовню по телефону, в который раз с вежливой яростью выложила этой крашеной гадине с наклеенными ресницами все – и насчет разбитых окон, и насчет вентиляции, и насчет бесплатного молока и сметаны. Валерия Васильевна Мясина побагровела, затряслась от гнева: «Ты опять, опять качаешь права. Катись из цеха к япёни матери! Никто тебя в Москву не звал, бля!» Мясина прекрасно знала, что в ее руках Надина жизнь – общежитие, крыша над головой, деньги, временная прописка по контракту. Неизвестно, чем бы все сие кончилось, но тут в дверь влетело чье-то косое лицо с криком: «Лериясильевна, Лериясильевна, в подсобке пожар!» Мясина, хряпнув трубкой, сорвалась с места: «Пожарных вызывали?» – «Вызывали. Не едут!»
Пожар в подсобке был таким яростным – краска! – что пожарным еле-еле удалось сбить огонь, крыша прогорела насквозь, а внутри огромная кладовая выгорела дотла. И горела она страшным шафранно-фиолетовым языком света. Смотреть на пожар сбежалось почти все производство, все равно электричество выключили и аппретурный гад замер. Стояли большой веселой толпой во дворе, шутили, дышали всласть свежим воздухом. Горевшего никто из рабочих баб не жалел, только вяло металось начальство да вкалывала пожарная команда. Надя тоже радовалась передышке, смотрела, как летит снег на столб магического огня. Ее новые подружки стояли рядом: смешливая Зинка Хахина, сумасшедшая Искра Гольчикова, рослая и мрачная Валька Беспалец – все из одной роковой 13-й комнаты. Искре – 18, Вальке – 22, Хахиной аж 25!
Всю прошедшую осень и предновогодье Надя со всеми вместе, с комнатой, переживала за дурную любовь Зинаиды Хахиной и стрелка ВОХРа – вооруженной охраны – Иосифа Саркиса. Надо сказать, что насчет мужчин в женском общежитии царила простота нравов необыкновенная. Мужская общага была напротив. И звали общежития Париж и Лондон; в Париже жили женщины. У всех трех соседок были романы, четко вписанные в некий молчаливый график, – сегодня очередь на свидание у Гольчиковой, следующее воскресенье за Валькой Беспалец, у Хахиной день любви среда, Саркис дежурил охране два дня, на третий отдыхал. В день мужского визита подругам было положено уходить в кино или сматываться в город. Городом звали Москву. Были и ограничения: на ночь мужиков не оставлять, все хотели спать в своей постели. Поначалу любовное меню шокировало Навратилову, но адова работа обдала таким крутым кипятком, что она быстро поняла: кровать в общаге – единственная отдушина в жизни лимиты. Сама же она стала как бы мертва, красота погасла, она специально обстригла волосы под мальчика, забросила напрочь косметику, не ездила «в город», забыла вкус помады, одевалась подчеркнуто по-мужски. Надя зачеркнула в себе все женственное, скрывала фигуру и вообще гасила собственную привлекательность. Кроме того, сам тип ее внешности, – исключительная лепка лица, египетский разрез глаз, высокие скулы, впалые щеки – был совершенно не во вкусе местных ловеласов. Только однажды в Новый год некий Лева в состоянии подпития вдруг оценил ее странную красоту и абсолютно увлекся ею. Надин сама обомлела от собственной ярости против его интереса. Надо отдать должное: подруги отлично понимали смысл ее затворничества – протест – и уважали за то, что она ни за что не будет женщиной там, где нельзя быть человеком… При всей внешней грубости они были настоящими женщинами. Так, влюбившись в подлеца-ловеласа Иосифа, та же Хахина вела себя с суровым неистовством античной Медеи: пошла на жестокую драку с его прежней любовью Людкой Молотовой, хватала в руки нож, до крови порезала пальцы, вытащила напуганного Иосифа из комнаты соперницы; взяла посреди ноября отпуск за свой счет ему и себе, сняла деньги с книжки и увезла в свадебное путешествие куда-то в Закарпатье, но вернулась одна – подлец Иосиф жениться не пожелал, хотя заявление в ЗАГС они давно подали. «Он мне сердце разбил, паразит», – ревела Хахина. Но куда бежать лимитчику из Лондона? Иосиф вернулся с повинной головой. По просьбе девчонок Надя сама поговорила с усатеньким слащавым сердцеедом. Разговор был муторный, тяжкий, Навратилова даже стала пить с ним водку и мужественно раздавила бутылку пополам. Она была так напряжена, что абсолютно не пьянела. Жених-лимитчик сопротивлялся ее аргументам однообразно: зачем мне в Москве лимитчица? Словом, Иосиф, взяв Зинаиду, снова пошел в ЗАГС – писать второе заявление, притих, купил одно обручальное кольцо, на второе не было денег; а вскоре Хахина гордо заявила, что будет рожать, хотя сие было строжайше запрещено лимите – у фабрики не было семейного общежития, молодых мамаш немедленно увольняли и выселяли – гуд бай, Москва, – в 24 часа на улицу. А ведь у Зинки шел последний год отработки из пяти, до постоянной прописки оставалось меньше года. М-да. Надя не могла понять, как можно без памяти влюбиться в такого ничтожного человечка с головой в форме огурца, с бачками котлеткой и заячьим сердцем? Но мужество Зины – маленькой кудрявой женщины, лимитчицы из заштатного городка Кунгур на Урале – не могло не восхищать. Зина решила во что бы то ни стало быть счастливой, любить, иметь мужа, стать матерью, наконец. Но судьба распорядилась иначе, однажды ночью ее, истекающую кровью, увезла машина «скорой помощи». Надя хотела ехать с ней, но врачи в машину не пустили; адрес больницы тоже не сказали. Через два дня Зина позвонила на вахту, позвала кого-нибудь из тринадцатой и, рыдая, сообщила про выкидыш, назвала адрес, куда запихали, просила привезти чего-нибудь поесть: колбасы, яблок, пива! То, чем здесь кормят, есть нельзя. Накануне была черная суббота, когда цех вкалывал, наверстывая план, все были вымотаны, и только Надя нашла в себе силы поехать в больницу. Она взяла такси и битый час моталась по одинаковым дрянным спальным окраинам Москвы в поисках 8-го Силикатного проезда. Больница нашлась, когда на счетчике навертело 12 руб. 60 коп. Надя думала, что хотя бы в больнице будет какой-то порядок, принялась искать приемное отделение – вручить передачу. Ей быстро объяснили, что надо прямиком шагать в гинекологию на третий этаж, что в воскресенье тут самообслуживание… грязные лестницы, немытые окна, кошки и плевки вокруг скукоженных урн – все дышало тоскливой ненавистью к людям. Встретив вдрызг пьяную санитарку, Надя уже ничему не удивлялась: баба брела по коридору с папиросой в зубах. По гинекологии шатались какие-то мужики в шапках; белых халатов не видать. Прямо в пальто она заглянула в 3-ю палату. Пахло нечистотой, кровью, кошками. С кроватей – их было девять – на нее глянули мертвенные иссиня-бледные лица каких-то мальчиков. Боже мой, это были женщины! Слышался сдавленный стон подавленной боли. Присев на краешек кровати, шептался с больной молоденький солдатик. Зину она нашла в коридоре.
– Погляди, Надин, что со мной сделали, гады, – она протянула ладони вверх, руки Хахиной тряслись, в глазах стояли слезы, рот жалко кривился; Надин задохнулась от жалости: она увидела, что Зинкина душа обуглилась от несчастья, ужаса и ненависти.
– Что это? – ее кисти были обмотаны бинтом.
– Резанула себя пару раз, дура. А потом в дежурку побежала. Жить захотелось.
– Это ужасный грех, Зин! Ты что? – она поставила сумку на пол и обняла ее, никого не стесняясь.
– Да крыша съехала, – Зинаида была ошеломлена ее порывом и разревелась от жалости к себе; халат распахнулся, мелькнул краешек обмотанного бинтом живота. Надя была выше ростом и потому уткнулась лицом в кудряшки, нежные, как у ребенка. На их объятие никто особенно не пялил глаза. Странно, но стоило только Навратиловой обнять Зинку, как она заметила множество других объятий. Солдатик шел по коридору, обнимая девушку. Обнявшись, сутуло стояли у окна мать и дочь – обе в слезах… жертвы спасались объятиями от неистовой злобы и ненависти абортария к больным. Даже лежа в койках, соседки пытались обнять друг друга через проход.
Потом они устроились на драной кушетке в коридоре, Хахина набросилась на еду, похвалила за пиво, совала в руки яблоки, но Навратилова сидела бледной смертью и каменела душой: она впервые в жизни была в абортарии, и сомнений не оставалось – здесь все пропиталось насилием. У нее похолодели руки. Вот, значит, как придется расплачиваться за любовь? Она отказывалась жить дальше, а Хахина, уже страшненько посмеиваясь щербатым ротиком, где зябко сверкали металлические зубы, рассказывала про подпольные кошмары, про внебольничные аборты, после которых молодух привозят в палаты, про их исповеди о том, как за 50 рублей их чистили проволокой, зубными щетками, мылом, водкой и прочей дрянью, про умирающих на интубационной трубе, про лютость акушерок к абортницам, про злобность и презренье кирных санитарок, про то, что кормят одной жареной мойвой, на 85 копеек в день, про то, что в Москве абортов в три раза больше, чем во всей Англии, про то, что положено обезболивать, но врачи назло не обезболивают, чтобы больнее было блядешкам, что участковые гинекологи – садисты, что здесь кувыркается одна лимита, студентки да пэтэушницы, про одну несчастную девушку, которая умерла на той неделе после проволоки на стороне от общего заражения крови, и что парень ее, узнав о смерти, выбросился с балкона десятого этажа, что… но Надя больше не могла слушать. «Перестань! Перестань», – кричала она, заткнув уши пальцами. Зина испуганно умолкла, она не подозревала, что Навратилова так чувствительна к гадостям жизни, а говорилось все это просто так, чтобы только не сказать главного – весь вчерашний вечер она дозванивалась до Иоськи, а когда дозвонилась, услышала его пьяные слова про то, что жить он с ней все равно не станет, что за ребенка пусть подает в суд на алименты… «Какой ребенок? Очнись, пьянь!» – плакала она. А по всем дальнейшим вопросам, продолжал Саркис, пусть обращается к своей наилучшей подруге жизни Вальке Беспалец. Она боялась спросить: что между теми началось? И, пересилив себя, все-таки спросила. Надин ничего не знала и успокоила Зинаиду, что словам Иосифа веры нет, и вдруг замолчала… обе поняли, что обманывают себя, что Иосиф врать не станет.
Тут в коридоре гинекологического отделения появился дежурный врач и стал гнать в шею всех посторонних.
– Послушайте, – очнувшись, обратилась к нему Надя, – вам ведь нужны санитарки? У вас такая грязь.
Врач, молодой ядовитый человек в щеголевато надетой белой шапочке, каким-то собачьим нюхом уловил саму суть ее порыва и ответил так, как мог бы ответить, наверное, дьявол:
– Что, в люди захотелось? Пострадать вместе с народом? Старо это – жертвовать собой и было уже, было. И зря было. Санитарки нам нужны, но не такие, как вы, истерички, а тупые безмозглые бабы.
– Надин, ты что? Не слушай его, он студент-практикант, врач вовсе.
– …чтобы меньше было нервов и дамской чувствительности, – продолжал ерничать субъект в халате.
– Почему вы хамите? – растерялась Навратилова.
– Подымите плевок рукой, и я вас оформлю. Ну? Клянусь – оформлю. Ну что же вы? – он насмешливо показал подбородком на беловатый с зубной кровью плевок рядом с урной на грязном кафельном полу.
Надю чуть не вырвало, она резко закрыла ладонью рот.
– Она у нас с приветом, – подло вмешалась Зинаида: боялась ссориться с белым халатом.
– Ха-ха-ха, – довольно рассмеялся тот и пошел, подлец, дальше, бросив через плечо: – Освободите помещение.
Но больше всего Надин поразило рефлекторное Зинкино предательство – она сдалась.
Окоченело трясясь в трамвае, Навратилова безжалостно подводила черту под своей жизнью: я брезглива, это ужасно, ужасно, ужасно. Она вдруг решила, что это самая настоящая пропасть между ней и другими людьми, что она – чистюля, дамочка с нервами – обречена на вечное одиночество в чистенькой скорлупке. Сняв перчатку, она, как бы наказывая руку, скоблила ногтями ледяной иней с вагонного окна. Сквозь содранные полоски виднелась бесконечная тусклая череда блочных домов паскудного Бескудникова под низким брюхастым саврасовским небом. Грязный снег таял на горячей ладошке, пальцы становились черными от копоти. «Рука в ржавых пятнах… Где-то это уже случалось?» – думала она. Трамвай ехал по Силикатной улице под косо летящим снегом.
Что ж, ее жизнь тоже летит в огонь, как снег на светофор. Летит, но даже не тает. А впереди ждут мерзкие гулкие звуки общаги: хлопанье дверей в туалетах, вечные шаги в коридоре, громыхание сковородок на кухне и еще едкий чад старого утюга из общей гладильной комнаты. Жизнь с рыбьей головой в кошачьем рту.