Читать книгу Эрон - Анатолий Королев - Страница 18

Часть первая
Глава 7
ИГРА ЗОЛОТА С ЧЁРНЫМ
2. Игра жёлтого с чёрным

Оглавление

В воскресный день Ева впервые побывала с Филиппом в его родительском доме и познакомилась с его матерью. Она старалась скрыть волнение, но не получилось. Да и не было нужно. Ева оказалась в просторной квартире нового цэковского дома на Рублевском шоссе, куда недавно переехали мать с дочерью, в анфиладе комнат с высокими потолками, в столовой, которую отделяла от холла стеклянная раздвижная стена, за полированным царственным столом, который царственно утопал ножками в виде львиных лап в ворсе пушистого паласа. Может быть, мрачный дом Пруссаковых был и богаче, зато здесь царил дух артистизма, культ красоты чистых линий и дух света, который широко лился из просторных открытых окон, обрамленных легкими шторами. Скольжение света по лаковым плоскостям, солнечный пар над зеркалами, молниеносные вензеля на геометрии мебели – все было отмечено исключительным вкусом. Удивляло обилие свежих цветов. Столько цветов собралось, пожалуй, только в день похорон карги Пруссаковой, но здесь-то был самый обычный день. Как хорошо, что Филипп додумался купить букет ирисов… она опять не догадалась, что сын в этот дом без цветов просто не приходит. Они втроем попили чай с крекерами и быстро простились. Визит длился даже меньше часа, Филипп был хмур и неразговорчив, временами срывался на дерзости, впрочем, довольно картинные дерзости. Так же сдержанна и не очень любезна была его мать, Виктория Львовна, и так же зеркально вспыльчива, впрочем, только по отношению к сыну, Еву никто не допустил в круг семейных чувств, мать просто приняла ее к сведению.

Напряженно усевшись за стол, Ева увидела перед собой моложавую женщину исключительной красоты, хотя и немного увядшую. Гостья смогла отметить про себя только то, что Филипп очень похож на мать и что у нее, кажется, недобрые глаза. Взгляд Виктории Львовны был намного острее: она увидела перед собой юное голенастое существо, красивенькую девушку чуть ли не атлетического сложения, с прямыми плечами, модно подстриженную, одетую пошло, но дерзко. Лицо девушки было почти не тронуто макияжем, эта странность делала его безветренным и голым, и хотя настроения гостьи читались легко, Виктория Львовна никак не могла отделаться от подозрений, что вся эта спортивная голизна лица и коленей вступает в противоречие с крупным эффектным ртом, с его чувственной сочностью, где таился драматический вызов провинциальной цельности Евы. Рот казался слишком щедрым. Здесь, вздрогнула мать, и прилип мой мальчик.

Внешне ничто не выдавало температуры скрытых чувств, Виктория Львовна говорила в основном с сыном, если можно было назвать разговором этот скудный обмен репликами. И говорилось сначала о послебольничном самочувствии, а затем только об учебе. Обе темы вызывали в Филиппе зубовный скрежет, он понял, что мать не желает считаться с его выбором и сводит общение с молодоженами к пустым формальностям. С Евой было произнесено от силы десять слов, на нее смотрели с улыбкой, но без интереса и говорили притворным тоном, на который сразу зло отреагировал Филипп: мам, не кокетничай. Хотя Виктория Львовна абсолютно не кокетничала – перед кем, простите? – но дух его реплики, конечно, поняла. И все же столь прохладный прием не обескуражил Еву. Почему? Во-первых, она была готова к самому худшему, а встретилась всего лишь с холодной вежливостью. Во-вторых, мать сразу поздравила их с помолвкой и тем самым признала если не выбор сына, то хотя бы права Евы. Наконец, Ева ушла почти удовлетворенная, потому что легко разобралась в чувствах матери и впервые в жизни вела себя не вслепую, а зряче. В этой пронзительности ей помогло то, что мать оказалась как бы оригиналом Филиппа или, если хотите, он – ее весьма точной копией. За два месяца с Филиппом она хорошо изучила, что значит вот такой подъем бровей – домиком – или о чем говорит поворот лица, или палец, шлифующий висок от мигрени. Таким образом, вчитываясь в лицо матери, она поняла, что Викторию Львовну прежде всего унижает ее – Евы – знание семейного неблагополучия, особенно ее тяготит самая свежая рана, а именно то, что на днях Ева провела время в обществе той особы, к которой два года назад фактически ушел ее муж и которая нагло присвоила себе права настоящей жены, устроив, так сказать, смотрины невесты… это унижение Виктория Львовна не собиралась ни прощать Еве, ни терпеть. Кстати, сама глупая ошибка – принять шлюху за мать – ее никак не задела. Ева как бы еще не имела никаких формальных прав на ее эмоции. Отпивая мелкими приличными глоточками прекрасный китайский чай с жасмином, Ева почувствовала и то, – нервы были заточены до укола – что Виктория Львовна еще и боится бестактности гостьи, которая могла как-то по простоте душевной выдать свою осведомленность. Даже такую тонкость сумела подметить Ева: Виктория Львовна была в хандре из-за того, что опоздала со знакомством, что она и тут оказалась с краю, уступив первый шаг Тине Варавской. Вот почему ее принимали, скользя взглядом мимо взгляда, и внимали ей льдистым краем глаз. Филипп тоже прекрасно понимал причины, по каким мать взяла такой вот никакой тон. Он даже наслаждался ее затаенной нервозностью. «В очередной раз я ставлю мать в тупик», – думал он. Филипп насвистывал про себя, выпускал струйку дыма – курили все трое, и в который раз пробегал контуры своего отношения к матери: запутавшись в фальшивостях, изгнав за последние годы всякую искренность в отношениях с сыном и дочерью, мать осталась в одиночестве со своей моралью условных ценностей, которым грош цена, и сейчас, вместо того чтобы сказать напрямик, почему она против выбора сына, мать ханжески поддержит его намерение жениться. Она думает, что брак, обязанности мужа, семья обуздают его мятежный дух вечного вызова, что ж, подводил он мысленную черту неслышным свистком: она снова ошиблась. Его брак с Евой будет новым свободным браком. Лишенная отвратительной московской светскости Ева, которая так не похожа на поддельных девиц его круга, ни в коем случае не станет препятствием для его свободы и целей, в которые она пока еще не посвящена. Подсмотрев, как пунцовые токи волнения выдают непричесанные чувства Евы, Филипп еще раз сравнил эту уязвимую живость с египетской мумией условностей, в которую превратилась его мать. «Люблю ли я Еву?» – в который раз прямо спрашивал он себя. И снова отвечал: «Да, люблю», – хотя вопросы, обращенные к чувству, всегда признак сомнения или насилия над сердцем. Филипп это знал, как знал и то, что для него их любовь – совсем не повод для какой-то там условности типа «брак» или «свадьба», да, конечно, не повод. Важным Филиппу казалось другое: вновь и вновь загонять в тупик общественное мнение узкого круга власть имущих, показывать всем этим новым господам буржуа всю несостоятельность их брачных союзов, похожих на преступления против молодой нравственности.

Что ж, раненый юноша с тростью и упрямыми губами натиска искренне считал, что его поступки всегда будут выводить на чистую воду несостоятельность чужой жизни.

Мать, мимолетно оценивая неудачное сочетание ирисов в матовой белой вазе – из букета, принесенного сыном, – неотчетливо думала о том, что раз сын был способен на кровавую дуэль, на то, чтобы застрелить строптивого приятеля или даже погибнуть, то значит, он способен на все и перечить ему невозможно. С самой весны она была поражена решением Филиппа связать себя узами брака. При его-то культе сверхчеловека… но способна ли эта простушка справиться с таким ужасным нарциссизмом? «Мой сын – убийца, – с машинальным ужасом думала Виктория Львовна, – я родила от Афанасия убийцу…»

Итак, разобравшись в подводных течениях визита, Ева нашла исключительно убедительный предлог, чтобы, допив предложенный чай с крекерами, тут же попрощаться. Она даже почти сумела оставить Филиппа с матерью, но тот в последний момент решил уходить вместе. И все же сын и Виктория Львовна были ей благодарны: все трое измотаны встречей. И вот прощание. Хозяйка дома даже скрасила в финале свою холодность ободряющей улыбкой и почти дружеским рукопожатием. Но никого уже нельзя было обмануть: они не понравились друг другу, и сейчас, по сути, заключалось немое соглашение о вежливом нейтралитете на будущее. Ева могла быть довольна: это лучшее, на что можно было рассчитывать в такой ситуации. Виктория Львовна встретила пару в белых брючках и клетчатой шотландской рубашке навыпуск с белыми манжетами. Минимум грима и украшений – только нитка крупного жемчуга на шее. Ева была в Майкиной олимпийке с плиссированной мини-юбкой из черного шелка и в Майкиных же модняцких лакировках на толстой платформе, которые только что – брошенной бомбой – вошли в моду: молодо, голенасто и дерзко. Рика вышла к столу только раз, ее голова была обмотана мокрым полотенцем, а уши заложены голубой ватой. У нее случился приступ странного обострения слуха, когда мельчайший шорох казался болезненным грохотом, бедняжка не могла даже говорить и объяснялась записками. «Здравствуйте и до свидания», – написала она Еве, а Филиппу – «привет, сир». Такая обостренность чувств не могла не пугать мать и старшего брата, вот почему еще весь разговор шел вполголоса, порой даже полушепотом, но эта тональность не придала общению никакой доверительности, а только подчеркнула отсутствие близости и добавила вымороченности. Рику шатало от боли в ушах и голове, все же Виктория Львовна не стала отсылать дочь в постель, а, наоборот, заставила исполнить просьбы матери: сделать ей отдельно от всех чашечку кофе, затем сменить воду в одной из ваз, где белые розы показались матери чуть увядшими. Ева и хотела бы помочь, но не понимала, где при такой планировке находится кухня. Методичный эгоизм этой церемонной дамы с цветочными ресницами Мальвины поражал. После того как Рика измученно сменила воду для роз и заварила кофе, чуть не потеряв сознание от рева кофемолки, Виктория Львовна попросила дочь выбросить окурки из пепельницы. Ева не понимала, что это наглядный урок для нее: учти, у нас никого не щадят. Рика держалась стоически, только лишь прикусила до синевы губу. Наконец, как бы измучавшись, мать объявила:

– Я с ума сойду от этой тишины. Я с ума сойду…

Даже тут дочь не вспылила, а обреченно включила «Шарп» с какой-то классической кассетой, кажется, с музыкой Генделя. Звуки скрипок распилили острой струной ее череп на две половинки, но и тут мать не позволила ей уйти к себе. Приличия должно соблюсти. Филиппа корчило от пыток условностей. Но тут у Рики пошла носом кровь. Виктории Львовне стало дурно от вида жирной алой полоски над губой. Она даже не смогла протянуть платок дочери, но Ева отметила про себя, что ей стыдно от собственного бессердечия, замеченного вдруг задним числом… Вызвали врача из Кремлевской больницы. Когда врач с медсестрой вошли в квартиру, лицо Виктории Львовны исказилось отчаянием. Она не собиралась жить так грубо и вульгарно, у нее тут же разболелась голова, и Филипп поспешил закончить визит. Мать была благодарна такому поспешному бегству и ободряюще пожала руку девушки… Что ж, на этот раз Ева вышла из испытания визитом с честью, все, что она прочитала в душе хозяйки, было абсолютно точным. Но эта тайная пристальность далась нелегко – она вышла совершенно опустошенной, с больной головой и, вернувшись в квартиру на Беговой, тут же легла спать. Наскрести горсть булавочных уколов такой головоломной ценой, да вы смеетесь?


Ближе к вечеру, после долгих раздумий Виктория Львовна разрешила себе думать о том, что красивенькая Ева с чувственным ротиком все-таки может быть рядом с Филиппом. Своей банальной трезвостью, бесстрашием перед бытом (думала она) и душевной прочностью провинциалки Ева, пожалуй, сможет заземлить опасные порывы сына, о чем она и сказала мужу, когда он делал свой традиционный телефонный вечерний звонок. Правда, в этом разговоре Афанасий Ильич проявил к Еве больше интереса, чем к ненормальному состоянию дочери, и Виктория Львовна была уязвлена – все беды с детьми она всегда вносила в список его вины. «Я думаю, тебе пора самому познакомиться с ней, а не судить из вторых рук. И не всегда добросовестных слов…» Она знала, что Варавская подслушивает их разговор по параллельному телефону. «И сделай первый шаг сам. Наш мальчик считает, что представить будущую жену родителям – фарс, условности, которые умаляют его свободу. Мне его девочка очень понравилась, она сможет его приучить к быту, но, если ты будешь против, Филипп все равно сделает это назло нам».

– Ты настроена благословить? – спросил муж.

– Ты не имеешь ни малейшего представления, как я настроена, – вспылила Виктория Львовна, но только на один миг.

Она говорила особым тоном близости, полностью игнорируя двухлетний разрыв, пусть чужие уши знают: мы семья.

Афанасий Ильич согласился с доводами жены: Филиппа давно пора опутать всяческими узами. При этом он перебирал ворох фотографий, где сын был позавчера снят «наружкой» в кафе «Лира». И видел рядом с ним симпатичную большеротую девушку, которая смотрела на сына влюбленными глазами… Итак, решено, на следующий день шофер его «чайки» сделал специальный крюк от здания ЦК на Старой площади до Беговой, где помощник посадил к нему в машину растерянную и даже напуганную Еву. Афанасий Ильич назвался, извинился, что знакомится с ней в такой неподходящей обстановке. Машина медленнее обычного, но так же властно, покатила в сторону Краснопресненской набережной. Иногда Афанасий Ильич поднимал трубку радиотелефона, после того как на панели загорался глазок вызова, и сухо отвечал первому помощнику, который держал его в курсе происходящего, пока машина рулила по кривой личной надобности. Он отметил, что в жизни Ева другая, чем на снимках, более красочная, что ли, у нее чистый красивый лоб и руки не белоручки и, кажется, она достаточно самолюбива, чтобы постепенно, по логике женских пут, запустить в сына коготки поглубже. Уже через минуту после того как девушка, волнуясь, села на сиденье рядом с ним и стала с пугливым вызовом и трепетом отвечать на вопросы, Афанасий Ильич решил, что согласится на брак сына. Для него было важно, что перед ним простая душа, без фокусов. Вопрос по существу был решен, но нельзя же было ее тут же отвозить назад к исходной точке. Кроме того, ему было интересно проследить, сумеет ли она не испортить первого впечатления. Афанасий Ильич спросил по пунктам анкеты: кто она, возраст, кто ее родители, откуда она родом, сказал, что во время войны бывал в Камске, затем дал резкую характеристику сыну, а сказал буквально следующее: Филипп несовершеннолетним мальчишкой начитался закрытой литературы, виновные понесли наказание, но сын зациклился на идиотском отрицании отца, на вине партии перед народом, хотя смелости быть самим собой до конца не хватило. Уходи! Он пользуется всеми благами положения Билунова, но двурушнически смеет хаять институты народной власти. Говнюк! Афанасий Ильич так и сказал – «говнюк». Через пень колоду, но учится на престижном факультете, пользуется его деньгами, которые считает завещанием бабушки, хотя она была самой простой старухой. Болтает глупости про экспроприацию «папашкиных башлей», а потом клянчит у матери поездки за кордон, зная, что решать вопросы будет отец, мотается по спецмагазинам, тратит чеки в «Березке», а после загоняет шмотье и аппаратуру другим оболтусам. Афанасий Ильич так и сказал – «шмотье». С дилетантским анархизмом отрицая любую власть как общественное уродство, сынуля тем не менее изо всех сил лезет верховодить в своей компании и уже докатился до пальбы, хотя вся та жалкая стычка не благородный поединок, а возня мелкого самолюбия. Мой дурачок не понимает, продолжал он механическим голосом, что эти скандальчики, пошлая болтовня по телефону с дружками на антисоветские темы, вся навозная колбаса на голове уже практически перевесили чашу весов и зачеркнули карьеру в сфере политического руководства, тем не менее он не желает судьбы журналиста-международника, а вожделеет карьеры именно здесь.

Он так и сказал «навозная колбаса».

– Ненавижу этого остолопа! Ненавижу! – закончил Афанасий Ильич с глухой яростью в горле. – Спит до обеда!

Страшная машина стояла на обочине пустой набережной, заехав слегка за бордюр, стояла в том тихом месте, невдалеке от Головинского парка, где на другом берегу ржавой реки встает химера гостиницы «Украина». Ева сидела не шевелясь. Внезапный выкрик Билунова-отца окончательно испугал ее, как и все то, что он до этого говорил. Опять все началось в машине! Откуда такая нелюбовь к родному сыну? Ей на миг показалось, что Афанасий Ильич пьян. Как можно быть женой или любовницей этого лысого монстра без единой ворсинки на коже, даже без ресниц? И это покоритель двух отчаянно красивых красавиц!

Мягкий зуммер радиотелефона. Афанасий Ильич молча поднимает трубку без провода и подносит к толстому уху. Билунов-старший мерещился ей высоким седеющим гражданином благородного облика, чуть старше, чем тот молодой физкультурник на крымском пляже 1961 года, на снимке, который однажды показал Филипп. А рядом с ней сидел огромный, болезненно рыхлый начальник в очках, гологоловый мужчина с необъятным брюхом, переходящим в такой же жирный исполинский торс. Слава Богу, что поджарый Филипп ни капли не был похож на папашу. Но зато и понять в нем через сына, как это удалось с матерью, ничего было нельзя… Жаркий, душный тяжко-черный пиджак с депутатским значком на лацкане, белая рубашка с галстуком в павлиньих глазках. Короткие массивные колени. Мягкая вялая рука с одиноким обручальным кольцом. Низко надвинутая шляпа, которую он вдруг снял, обнажив лысый бильярдный шар на мощной шее. Он был бы живой карикатурой, но на бесцветной бюрократической физии были две внезапности – дьявольски умные глаза, отлитые из черной смолы, и чувственный извилистый рот в виде петушиного клюва. Это был и взгляд и рот человека, умеющего смаковать чужие мысли и собственную жизнь, правда, болезненная отечность и потный лоб придавали общему виду оттенок тайного надрыва. И все же главное было не это, а другое: от него исходила радиация власти и тут же превращалась в материальные предметы: в эту большую, как комната, машину, в магический телефон без провода, в ветерок кондиционера, в шторки на заднем стекле, в спину безмолвного шофера, в то, как круговыми волнами разбегались из-под колес этой власти частные машины, грузовички, люди, светофоры, как громоздилась за стеклом туша сталинской гостиницы на правом берегу реки.

– Ему давно пора остепениться, – Афанасий Ильич положил трубку, так и не сказав звонившему ни одного слова, и воскликнул в том же накаленном тоне отповеди, словно не было этой пятиминутной паузы. – И жениться хотя бы. Детей народить. Ты молодец, что решила его женить на себе. Я – за. И тебе помогу.

Ева была оскорблена и подавлена, она вовсе не собиралась тащить Филиппа в загс, женить на себе, и еще – ее Филипп был абсолютно равнодушен к политике и карьере.

– Я не собираюсь его женить на себе, – пискнула Ева.

Холодный взгляд потыкал ее, словно вилкой в холодное блюдо: она пытается возражать.

И вдруг Афанасий Ильич как-то просто и душевно спросил:

– Ты не беременна?

– Нет, – так же просто выпалила она в ответ и не обиделась. Афанасий Ильич, как и покойница Пруссакова, бесспорно, умел подчинять себе людей. Или все проще – власть сама по себе обладает этой гипнотической силой превращать хлеб камни?

Он шевельнул пальцем, и шофер, который ни разу не оглянулся и лица которого она так и не разглядела, мягко тронул машину. Теперь они ехали обратно, разбрызгивая транспорт. Тут снова тихо прогудел зуммер радиотелефона. Рука поднесла его к уху… Власть, машинально отметила Ева, делала Афанасия Ильича еще и эффектным мужчиной, которого почему-то не портят ни брюхо, ни эти тумбообразные колени, ни рыхлое, вислым выменем лицо, ни старомодное имя. Афанасий явно коллекционирует вокруг себя редких красавиц, Тина и Виктория Львовна тому пример, и во вкусе этому мужчине не отказать. Интересно, что он там слушает? Прикрыв глаза, Афанасий Билунов слушал сообщение, которое ему читал помощник из телетайпного зала… только что по национальному радио и телевидению Ричард Никсон объявил о своем решении уйти в отставку с поста президента Соединенных Штатов Америки. Он заявил также, что этот пост займет вице-президент Джеральд Форд, который принесет присягу 9 августа. Объясняя мотивы своей отставки, Никсон сказал: «После бесед, которые я имел с руководством Конгресса, я пришел к выводу, что из-за уотергейтского дела я, возможно, не буду располагать той опорой в Конгрессе, которую считаю необходимой для поддержки очень трудных решений и для выполнения президентских обязанностей, как этого потребуют интересы страны. Америка нуждается…» и т. д.

«Чайка» остановилась в исходной точке на углу Беговой, в двух шагах от подъезда. Разрезая воздух прямым твердым пальцем, Афанасий Ильич подвел итоги:

– Если это серьезно и ты настоишь на своем, то – а: квартира за мной, бэ: подарю дураку машину, но и ты тоже запишешься на курсы, учись водить, вэ: помечтай о свадебном путешествии, гэ: свадьбу справим 28 августа, раньше у меня нет времени, позже нельзя, – он тяжело дышал, – и дэ: уговор, будем тыкать его мордой в жизнь. Вот мой служебный номер, – он протянул визитку с золотым гербом, где не было указано ничего, кроме номера телефона. – Это телефон напрямую. Отчество мое ты знаешь… До свидания.

«Вот бы кто сумел высечь старуху», – некстати подумала Ева о покойнице Пруссаковой.

Прохожие облепили девушку, которая вылезла из правительственной «чайки», любопытными взглядами.

Когда машина исчезла из глаз, Еву охватил панический порыв сбежать к чертям собачьим из Москвы. Быстро собраться, оставить записку, заехать к Майке, скинуть с себя Майкин прикид, переодеться в старые драные-предраные джинсы, натянуть свитер, сверху – обрыдлое пончо, что вышло из моды еще в тот день, когда она нагрянула в столицу, занять денег на обратный путь, а если Майка не даст, позвонить на работу Грачеву: шлите 35 телеграфом на главпочтамт до востребования, и – и смыться в Камск. Ах да, пончо давно потерялось! Она вспомнила, как – казалось, давным-давно – она ехала в Москву ночным экспрессом, как шел дождь и по стеклу вагонного окна катились большие прозрачные слезы. Тогда казалось, что жизнь кончена, она ехала в никуда с черепашкой Катькой в сумочке… скорый поезд грохотал по рельсам, она смотрела, как плачет погода, и видела вдали на фоне мокрых веток свое увеличенное лицо с заплаканными глазами… но та девочка в пончо и с челкой давно умерла. Той девочки в пончо и с челкой давно нет на свете.

На следующее утро она отправила домой телеграмму:


мамочка августе свадьба срочно позвони мой телефон ева


Как ни странно, наиболее ревниво и страстно к Евиной свадьбе отнеслась Майка: она два года не принимала случайную подружку всерьез, впрочем, это было взаимно. Провинциалка с буржуазными замашками курицы, с жалким культом семьи и карьеры, с культом манюрки! Помогала ей как могла, когда крышей над головой, когда башлями, картошкой, наконец, давала носить свои тряпки, когда выгорали из моды, подарила, наверное, не одну пару туфель – сколько, точно не помнит, вела под ручку по кругам столичного гада, и на тебе! Свадьба! И с кем! С нашим принцем уэльским! Ева на космическом лифте уходила за облака, смеясь рекламной улыбочкой «Поморина», к сияющим вершинам московского истеблишмента, туда, где не было проблем со всем тем, что сама Майя боготворила, ну хотя бы, блин, с дисками и стильными тряпками. До последнего момента она втайне считала, что все эти россказни о помолвке, о свадьбе – ее тогда не было в Москве – крутой понт, не более. Майя еще больше жалела бродяжку, которая не понимала, что принц красных кровей спит с ней, и только. Сливает густые сливки. И вдруг – бац! Все оказалось не полной фигней, а чистой воды алмазною правдой, сентиментальная сказочка в духе Диснея становилась реальностью, Ева делала всем ручкой: Ку-ку, девоньки. Вот она уже притащила назад все Майкины вещи: черные лакировки на платформе, джинсы суперлайф, шведские нервущиеся колготки… какой жалкой кучей показалась вся эта обмундировка по сравнению с тем, как сногсшибательно была одета вчерашняя курица: тонкая кашемировая блузка, голубой замшевый пиджак и такие же умопомрачительного нежного тона брючки, а поверх всего – шел дождь – куртка из лайковой кожи, небрежно наброшенная на плечи. И вся эта европейская роскошь была куплена на вшивые советские дензнаки в закрытой для посторонних пролетарских рыл секции № 100 в ГУМе. О такой лазейке на Запад подруга и не слыхала. Ошеломленная Майка даже лифчик английский с Евы сняла, чтобы примерить. «Ну хоть лиф подари, бля!» – орала она матом, крутясь перед зеркалом, которое Ева держала в руках, но та считала, что интимные вещи дарить неприлично, тем более после носки. Ханжа! Ева отделалась набором парижских теней фирмы «Ланком» – 12 оттенков зеленого! А вот и приглашение на свадьбу, отпечатанное в типографии – шик! – бледно-фиалковый бланк с тиснеными золотыми кольцами в клювах мещанских голубков и ее имя элитным почерком: Майе Аничковой. И пахло от карточки восхитительно. Кусать ее, стерву, хотелось, как шоколад. Майя была и рада за дурочку, и завидовала, и была уязвлена, и досадовала, что была уязвлена, потому что была уверена, будто золушка никогда не выберется из кучи золы, кроме того, она не казалась ни красивой, ни умной, а Евино равнодушие к музыке для Майи было чем-то вроде умственной отсталости. Но ведь недаром сказано – дуракам везет.

Только в день свадьбы Майя, скрипя зубами, призналась себе, что Ева на самом деле красотка на загляденье. Оказывается, ей просто-напросто нужно было однажды сбросить свои лохмотья, отмыться от золы и встретить принца. В белоснежном платье из тонкого шифона с газовой чалмой на голове вместо банальной фаты Ева была нежна, целомудренна, прекрасна, неотразима. И Филипп тоже был бесподобен в торжественном костюме из черного бархата с зеленым болотным отливом. Майя прямо-таки вскрикнула в душе: они так подходят друг другу! Строгий юноша с нервными чуткими губами и смущенная счастливая девушка, от которой исходит душевное сияние, матовый спелый свет жемчуга. Чудная пара, полный отпад! Свадьбу сыграли в банкетном зале валютной гостиницы «Украина», куда их оттащила целая кавалькада черных служебных «Волг» прямо из загса. Метрдотель, официанты и еще какая-то шушера встречали новобрачных прямо у входа. Стоял солнечный день августа, но банкетный зал был озарен тяжкими грудами электрических люстр, словно в лунную полночь. На маленькой эстраде сияли тропическим жаром музыкальные инструменты. За белым роялем настоящий черный лихо наяривал свадебный марш Мендельсона с джазовыми синкопами, а белые саксофонисты подвывали в тон топоту клавиш. Банкетный стол ошарашивал изобилием яств, он был похож на джунгли, на перебор золота в духе ВДНХ, на вскрытый желудок Гаргантюа, только не на нормальную жрачку. Гости, шурша платьями, входили вслед за невестой и женихом в зал. И в ответ на залпы люстр так же жарко вспыхивали украшения на старых шеях партийных матрон, в ушах и на пальцах прочих жвачных верблюдов. Майя повизгивала от восторга, жмурясь от брызг чужого счастья, которые долетали и до нее. А как хороши были оранжерейные орхидеи, пестрые пещерки на тонких стеблях, каждый из которых был завернут в папиросную бумагу. Свидетелем со стороны Филиппа был долговязый Клим Росциус с лошадиным лицом в круглых очках, а со стороны невесты – ее никакая провинциальная одноклассница, которая приволоклась из забубенного Камска. Майя не преминула отметить, что подружка была тоже растеряна, нет! – подавлена шиком происходящего. И волновалась чумазая больше самой невесты, и одета была сикось-накось, и не знала, куда девать свои крокодильчики с дешевкой на пальчиках… что ж, кому-кому, а Майе был понятен этот нешуточный страх показаться смешной.

Это была Лелька, читатель, та самая Лелька, которой написала когда-то под трубы майской грозы Ева свое единственное – неотправленное – письмо из столицы и с которой Ева не виделась целых три года. Кроме Лельки, со стороны невесты были только лишь мать и отчим. Ева еще намеревалась позвать Побиска, послала ему телеграмму с новым телефоном, чтобы срочно звонил, он позвонил ночью, она счастливо сказала, что выходит замуж за… но дурак вдруг бросил трубку. Он что, ревновал? Мать и отчима Ева не видела тоже три года. Боже мой, как они постарели. А может быть, их состарил слишком щедрый свет изобилия? Или просто их милые мордочки погрубели на ровном фоне мелькающих пятен чернильных официантов с лаковыми манжетами? На мать она не могла смотреть без тайных слез: родное усталое личико с лягушачьими лапками увядания под слеповатыми глазками, ревматические пальцы, которые она стеснительно прячет от навеса столичных очей, новое платье, сшитое наспех из пестрого крепдешина, слишком открытое для ее немолодой шеи, и – счастливый страх взгляда – мать боялась поверить всему, что сияло вокруг. Даже проступили в ее голосе дряблые нотки заискиванья перед дочерью. Мать мучилась, что здесь – на дочкиной свадьбе! – она на третьих ролях, она была угнетена и напугана полным отсутствием сердечности в Билуновых: ее сторонились, словно чужой… Это было и так, и не так, Виктория Львовна подмечала ее скрытые муки и жалела простушку, но поддержать мать невесты не было настроения. Ева печально сердилась на мать за пугливое самоуничижение и старалась ободрить ее, как могла, она видела, что никто из новой родни не приходит на помощь, и одновременно болезненно стеснялась матери. Несколько раз поклевала в висок неуместная мысль: как застегнутая на все пуговки мать решилась дать ей такое раздетое имя Ева? Зато Грачев держался петушком. Тайно окидывая его душу жарким взглядом прощания, Ева понимала, почему он исполнен мужского торжества – (кукареку! – а я первый!) – и уже не прежними глазами девчонки, а трезвым взором молодой женщины видела, как он мелочен, надут, как трясется его физия от всплесков суеты, как претенциозны его маленькие усики на пухлой детской губе. Только руки были по-прежнему красивы, их жесты буквально спасали Грачева, придавая петушиному дерганью хоть какой-то налет благородства… Неужели одна неглупая девочка могла когда-то боготворить этого человека, думала Ева, а сейчас вот он угодил рукавом пиджака в желе… и все же благодаря ему она однажды сбежала из дома и то, что случилось, стало возможным: она жена Филиппа – Ева Билунова. Только Лелька знала решительно все о том, что прошло, и торчала глазами, дуреха.

Со стороны Билунова на свадьбу пригласили 25 человек. Практически всех Ева видела впервые в жизни… Афанасий Ильич с Викторией Львовной, они и здесь не старались скрывать взаимного охлаждения, Рика прямой стрункой сидела между отцом и матерью, в этот день ее опять мучили адские головные боли, уши были заложены ватой, на губах вскипала болезненная гримаска, но она мужественно терпела грохот торжества. Если мир настолько гадок, даже в такой волшебный день, стоит ли жить? Так спрашивала себя Рика. Она видела, что брат тоже тяготится столь неестественным застольем: отношения в клане Билуновых были далеко не похожи на эту показушную радость. Филиппа точили бесконечные проблески фальши, которые он легко различал в оскале торжества. Правда, он добился своего, все были поставлены в тупик, но… но раз этот брак благословил сам Афанасий Ильич, то любые вопросы теряли смысл, партия все превращает в ответ. Не слишком ли далеко зашел сей молодой человек в соблюдении жалких условностей общежития? – удивительно, но Филипп в эту минуту, как и Ева, думает о себе в третьем лице. И все-таки, как бы он ни пытался соблазнить чувства рассудком, он был действительно взволнован, лихорадочно весел, даже болтлив. Повторяя полушепотом Еве имена гостей, он с удовольствием наклеивал ярлычки: приемный сын Афанасия Ильича Нинель с женкой Руфиной – серп и молот, союз двух гадюк… Первый помощник отца Охотин с супругой – одуванчики Сталина… Ева смеялась – мужчина был лыс, а жена носила пышный парик. Брат Афанасия Ильича Юний Ильич получил от Филиппа и вовсе неприличное прозвище – каменная жопа. Коллеги Афанасия Ильича по работе в ЦК – лунатики партии. Но тут жениху и невесте погрозил прямым пальцем сам Афанасий Ильич, и Филипп смешался, он забыл, что отец умеет читать по губам, ведь его дед был глухонемым от рождения… Кто еще? Верный Клим Росциус с фруктоглазой Магдой. Сестра матери – Илона Львовна. В общем, в банкетном зале собрался узкий круг близких родственников, друзей и ближайших помощников, чопорные старики, моложавые мужчины, старухи, отлитые из красного золота, и яркие женщины в броских нарядах и драгоценностях. Особенно бросалась в глаза красотка Руфина, жена приемного сына отца. Она тоже оделась в белое, как невеста, и украсила голову не белой, но светло-желтой чалмой. Ее шутливо поздравляли с браком. Для всех близких свадьба Филиппа была немного скандальной, но только чуть-чуть. Решение Афанасия Ильича – абсолют, отныне они должны считаться с Евой. И баста.

У пьяненькой Майи голова шла кругом, она, в отличие от Евки или Евкиной матери, сразу раскусила, что пред ней клыкастый клан, обладающей, наверное, почти неограниченной властью. Их мощь выдавали взгляды, жесты, брюлики, золото, холеная кожа ухоженных морд. Что ж, партийные фиги, она тоже маячит у всех перед буркалами в своем застиранном виде. Майя специально оделась с крайней небрежностью хиппи и на щеке нарисовала сердечко нажимом алой помады. Фиг вам, буржуи! Плюс серьги из клыков кабана. Ева обозлилась, пыталась даже стереть сердечко платком в зале загса, но получила полный отлуп по рукам.

Свадьба проходила с нешуточным блеском, играл джазовый квартет с лидером, все тем же лиловатым афроамериканцем, пианистом и трубачом, правда, звали его Борис и мать его была русская. Сновали пятеро официантов, зал был эффектно задрапирован свежими складками ткани. Стол в виде овальной буквы «О» окружал подиум, затянутый снежной тафтой, на которой душистым холмом в плетеных корзинках красовались цветы: белые бокалы калл, пестрые яства орхидей и прочая нежность. Во всем чувствовалась рука художника-декоратора. Стол сервировали расписным уникальным фарфором, и с тарелок и ваз пучилось и свешивалось изобилие времен Гарун аль Рашида, но уж никак не эпохи продовольственной программы КПСС. Это хозяин хотел показать округе, что ему монашеский стиль Суслова не указ, а заодно проверить, кто настучит, кроме тех, кому это положено по штату. Впервые в жизни Ева отведала омара, а Афанасий Ильич увлеченно демонстрировал, как его надо есть, где надрезать кожицу особыми ножницами, он был сильно пьян. Он был единственным, кто позволил себе такую брутальную вольность. Похохатывая, он подмигивал Еве: девочка, мы ведь покажем Филиппу, что жизнь не так уж легка и вкусна. Да? Еву вид омара, тропического чудовища на белом блюде, привел в трепет. Радужный панцирь в перламутровых пятнах, подогнутый под брюхо исполинский раковый хвост. Сонм членистых ножек, мертвые пуговичные глаза… Бррр… она так и не притронулась к белым руинам морского гада. Но это было только малое облачко, кинувшее на лицо быструю тень предчувствий. Свет налитых электричеством люстр, снопы искр на хрустале, вкус вина, смех старух, стук тарелок и вилок, тосты, задумчивая игра джаз-квартета, строгие пиджачные тройки мужчин, классический стиль дам, переливы белого атласа и черного бархата, жемчужные нити вокруг лебединых шей двух красавиц, мочки ушей, укушенные камнями, перчатки из цветного гипюра на руках Магды, лимонный тюрбан Руфины, замша, шифон, огромная экзотическая шаль из кашемира на плечах Илоны Львовны, яркие вязаные гетры на ногах Рики, кожаный кошелек на ее на птичьей груди, аромат тяжелых духов от Виктории Львовны, каждое движение которой окрыляет дуновение аромата, – все чувства Евы-невесты были обострены до укола пчелы, порой все лицо превращалось в сплошной измученный глаз, куда летели соринки в зеницу… и как облегчение, рука Филиппа с обручальным кольцом в миллиметре от ее руки слепком любви на снегу овальной поляны обрученного дня… ах, она была счастлива, счастлива, счастлива…

Только под утро, на машине, которую почему-то вел черный африканец Борис, втроем с неизменной Майкой, вернулись в квартиру. Джазмен был пьян и медленно ехал сквозь белую ночь августа по Садовому кольцу, озаренному перламутровой пеной светлых небес. Шпили высоток и верхние окна домов уже пылали ртутным заревом восходящего, но еще невидимого солнца. Ева незаметно всплакнула. Черный причмокивал губами, целуя мелодию. Палец, не привыкший к кольцу, распух, и она по-детски сосала его. Окна в квартире были нараспашку, повсюду в вазах, в банках, в кастрюлях стояли по пояс в воде цветы. Филипп заснул прямо в шезлонге на лоджии, а Ева еще час счастья провела на кухне, где они с Майкой пили кофе и восхищались подарками. Потом она уложила гостью на диванчик в гостиной, опустила жалюзи, а сама вернулась к Филиппу. Он по-прежнему спал в шезлонге, сладкая струйка сна блестела в уголке рта, а рука сонно покоилась на груди, на том месте, где под рубашкой белел круглый рубец от пули. Мой муж! Она столько раз целовала этот зимний пупок. Солнце уже высоко стояло над крышами, но это было субботнее утро, и Метроград еще спал. Каменела триумфальная колесница Аполлона над ипподромом. Солнце золотило четверку вздыбленных коней, на гриве одного из них хохлился голубь, у копыт триумфа валялось на крыше велосипедное колесо. Еву испугало злое выражение на лице мужа. Неужели он счастлив не на все сто? У Евы сжалось сердце. Она вернулась в комнаты и долго коченела в световой тельняшке напротив окна, это солнце просвечивало сквозь неплотные жалюзи. Клетка! И она по-прежнему не выносит одиночества.

На следующий день молодожены собрали своих сверстников и прокатили по Московскому морю на представительском катере начальника столичного пароходства. Экипаж был представлен двумя симпатичными матросами, штурманом в рулевой будке и мотористом. Были Клим Росциус с Магдой, Майка, внезапная, как авария, Лилит Пирр, рыжий Вадим Карабан, а клан взрослых представляла – еще одна неожиданность – Варавская! Которая, как отметила завидущая Майя, своим простецким видом в тельняшке и закатанных до колен джинсах сумела выглядеть так же молодо, как и все остальные гости. И она, и Ева умело избегали прямого общения и обменялись всего лишь парой фальшивых фраз. Зато Филипп реагировал на Варавскую весьма ревниво: ему показалось, что она кокетничает с матросиками, и он был уязвлен за отца. Стояло жаркое безветрие, Московское море простиралось гладким водным стеклом, над которым полетом надломленных крыльев реяли чайки. Пили шампанское, закусывали медальонами из черной икры, наслаждались гоночной скоростью. Ближе к вечеру на западе стала громоздиться круча грозы, и катер повернул обратно. Прощаясь с Евой на причале в Химках, где всю компашку поджидали машины, а Майе предстояло шагать пёхом к метро (ей не нашлось свободного места), она не удержалась, чтобы не сказать ей гадость: «У тебя глаза бегают! Не психуй, все законно».


Вернувшись наконец через три дня, ночью, к себе в служебную пещеру в пристройке оранжереи, Майя печально обвела взглядом обшарпанные стены: пластилиновый Христос-суперстар на самодельном кресте, голый пол с брошенным матрасом, плетеный сундук с мятыми шмотками. На душе было тошно, прошло десять лет ее молодых надежд, а от счастья она была далека в свои двадцать четыре, как и в заветные четырнадцать, когда в ней пробудилась первая чувственность, когда самые смелые мечты о будущем казались вполне реальными и никто не в силах был ее убедить, что они никогда не осуществятся. Никто… кроме жизни. Позади было десять лет горечи и разбитых иллюзий – и если б не музыка! В двадцать четыре уже вполне можно сводить счеты с жизнью. Дальше лучше не будет. Только молодость знает, что она – отчаяние. Однажды один наркоман назвал ее девочкой, к которой не прилипает грех, но так ли это? Майя привычно впихнула в уши поролоновые шарики плеера и включила кассету. Только она, му-зы-ка, делала свободной и грандиозной ее жизнь… это была одна из последних записей британца Элтона Джона, новой рок-звезды на небосводе поющего мира. Запись его третьего альбома «Прощай, дорога из желтого кирпича». На снимках красовался смешной экстравагантный уродец в маскарадном пиджаке из рекламного люрекса, в белом котелке, в клоунских башмаках и разноцветных очках. Этот облик картоша никак не вязался со страстным сквозняком, дувшим в уши, с глубоким и яростным голосом космоса. Он сумел доказать, что он вовсе не то, что видят глаза. Еще три года назад, в начале семидесятого, он жил в подвале, который снимал на двоих с другим парнем в северной части Лондона, и его абсолютно никто не знал, но вдруг он спел «Леди Саманту», и сейчас он миллионер в зените успеха. Неужели слава так буржуазна? Неужели только капуста подводит итог музыке? Элтон пел об астронавтах, которые знают, что такое безысходность жизни маленьких городков, о небе, потерявшем невинность, Майя плакала, слезы странно текли по вискам прямо в волосы, ведь она лежит на спине. Высокий голос Элтона Джона пел рвано и страстно под непрерывный поток прекрасных мелодий, которые он извергал черно-белыми пальцами рояля. Его музыкой можно было дышать. Она так легко превращалась в слезы. Свежесть после грозы. Элтон мог вскочить на свой «Стенвейн» и играть ногами на клавишах, нацепив круглые уши Микки-Мауса и выкрасив волосы зеленкой. Он не боялся быть смешным, нелепым, развязным, отвратительным, диким, гадким, ужасным, слепошарым, чокнутым, потным, прекрасным, вдохновенным, полумертвым от кайфа, самозабвенным и упоительным, он не стеснялся страсти, потому что не боялся быть самим собой, а значит, не боялся жить. Он поет, пристегнутый к электрическому стулу судьбы, ток идет через него, но он превращает его в музыку. Поет о том, что надо взлетать против ветра… А у нее уже 7 абортов и 1 выкидыш.

Прожитая жизнь мерещилась перед внутренним взором эфемерной пустыней, и снова музыка начиналась из буквы «Л», которая голубой пирамидой торчала в самом начале той пустыни прожитой юности, где Майя была прыщавой девчонкой. Прибегавшей на берег звучащего моря по имени Рок, в тень «Л», этого лакомства свободы. Л, Лондон, Ливерпуль… 1964 год… год взлета «Битлз». Еще одно упоительное «Л». Или ЭЛвис ПресЛи, или Эндрю ЛЛойд Уэббер… Ей было четырнадцать лет, она чокнулась на битлах, на магической «Ее зовут Мишель»…


Michele, ma bell, sont de mots gui vont tres bien


Она так часто напевала этот чарующий мотив, что ее прозвали в школе ВерМишелью… Когда через три года (1967) умер божество битлов Брайан Эпштейн и ансамбль распался, Вермишель пережила это как собственное несчастье, несколько лет хранила им верность, пока не устояла перед страстной атакой поющей Голгофы – еще одно «Л», которое выросло рядом с голубой пирамидой пантеона битлов, где она молилась в наушниках голубым теням, на той Голгофе, где из кустов вербы и терния вырос исполинский сияющий крест, излучающий музыку, и в его желтом сверкании задвигались в лихорадочном ритме поющая горлицей Магдалина, зловещий Иуда, сладкоголосый Ирод и сам космический Христос с электронным голосом спасения… отбрасывая разноцветные тени, Магдалина – сизую, Иуда – фиалковую, Ирод – алую, а Спаситель – золотую… над глинистой медной Голгофой кружили, каркая, голуби.

Майя продолжала плакать. Да, надо взлетать против ветра, но где взять сил и крыльев? И еще. Элтон Джон почти не пел о любви.

Эрон

Подняться наверх