Читать книгу Эрон - Анатолий Королев - Страница 13
Часть первая
Глава 4
ПЛЮХИ В СМЕРТЬ
3. Испитые чаши
ОглавлениеЕва узнала о дуэли и о том, что оба соперника ранены – Пруссаков легко, а Филипп тяжело, лишь спустя два дня после перестрелки в роковой рощице, и сообщила об этом сама старуха, которая несколько дней выдерживала ее в полной изоляции от мира, отключив параллельный телефон и не выпуская под разными предлогами, даже в магазин. Короткой домашней пыткой она мстила провинциальной выскочке за то, что ее поклонник, мерзавец Билунов, ранил ее внука. О том, что на самом деле стрелял в противника оруженосец Карабан, все, кто был на перестрелке, договорились молчать насмерть. Первым поклялся Илья.
Известие о нелепой дуэли юнцов громом поразило семьи Пруссаковых, Билуновых, Ардачевых и Росциусов. Родители обменялись ледяными звонками. Компании золотой молодежи было приказано прекратить свое существование: де факто стало де юре. Карабан навсегда изгонялся из всех четырех домов как главный виновник, уголовник и бретер. Пистолет ПМ был изъят. Отцы всех семейств были вызваны на дачу Билунова-отца, где приняли решение держать все в строжайшем секрете. Именно поэтому гроза не тронула ни один волос на голове Карабана-родителя и он был оставлен в штате магической Девятки, то есть девятого управления КГБ, которое отвечало за охрану партийной и государственной элиты СССР. О том, что стало подлинной причиной дуэли, никто из старших, конечно, не знал, была принята к сведению версия младшей сестры Билунова, что стрелялись из-за потаскухи Верки Волковой, после чего Билунов-отец позвонил на край света в Порт-оф-Спейн, послу Волкову. И в середине семестра, взяв академический отпуск, Вера срочно вылетела к отцу. Она была счастлива оставить постылую Москву. Все еще измотанная тяжелым абортом, с похудевшим лицом, на котором углем чернели роковые глаза, путешественница с наслаждением опустилась в мягкое самолетное кресло, окунаясь с головой в птичий щебет чужой речи, утопая в ином, отпивая в небе разных вин из бутылок, которые звякали на передвижном столике стюардесс – да пропади все пропадом! – и прохладно кокетничала с лиловым африканцем соседом, радостно щупая языком английские слова под сводами нёба. Она улетала в ссылку, в городишко черных толстух и изношенных машин с правым рулем, одной улицей из двухэтажных домов, что ведет в порт, и двумя небоскребами высотой в десять этажей. Тоска…
А вот старуха Калерия Петровна не поверила ничему и, пронзительно вглядываясь в Еву, пыталась отыскать истинную причину дикой дуэли. Она мучила ее за завтраком, за обедом, но к ужину убедилась, что Ева сама толком не понимает секрета столь яростной вспышки, не является тайной пружиной событий, а главное, не использует чувство истеричного юноши в собственную пользу. Дуреха! Отсутствие расчета, конечно, делало золушку игрушкой в руках судьбы, за что старуха ее глубоко презирала.
Да, верно, она наивна (жует мысли Калерия Петровна), о чем говорит ее глупая просьба помочь навестить Билунова в спецбольнице, где скрывают от посторонних факт пулевого ранения… Но она слишком близко прикоснулась к золотым мальчикам, и ее надо гнать, немедленно гнать в три шеи… хозяйка отложила в сторону веер, попросила служанку заварить крохотную – пол чайной ложки – порцию смолотого кофе и сказала вдогонку о том, что сразу после Нового года, в конце января она даст Еве полный расчет, что больше в ее услугах она не нуждается. Спасибо! И ни полслова о вузе, о прописке.
На кухне у Евы впервые в жизни тряслись руки, ее подло обманули, использовали как тряпку, стереть пыль, и вот выкидывают из окна, целясь в мусорный бак у стены.
Вот тебе новогодний подарок…
Плюнуть бы в кофе!
Старуха секретно наслаждалась ее смятением.
А затем еще в три раза медленней обычного пилась малюсенькая чашка кофе, всасывалась лоснистая струйка сухими губами золотого черепа.
– Наши деньги, милочка, и наша власть – это форменное проклятие для наших детей и внуков, – брезгливо откровенничала она, – они дадут все, но потребуют максимум отдачи. А самое тяжелое, самое беспросветное – это требовать способностей от собственных детей. Тут суд беспощадный… И чем больше можем мы, тем большего ждем от них. А способности от бога! Нас подкашивает бездарность наследников. Это месть жизни всем нам. Вот Илюша. Он злой мальчик, гордый, по-умному жестокий. Мы бы сделали для него все! Илюша, от тебя требуется только одно – соответствуй нашим мечтам относительно твоей судьбы! Но, увы, по большому счету он бездарен. И мальчик знает это. И страшно измучен таким подлым обстоятельством. Будь у нас меньше возможностей, он был бы счастливей. Жил бы как-то. Добивался благ, карабкался вверх. На эти таракашные ползки у него б ушла вся жизнь. И малых способностей достало б. И счастлив бы был в меру. А наверху карабкаться некуда. Конкуренция в кругу правящей элиты договорная. Это всего лишь список должностей. Номенклатура… Но по гамбургскому счету Илюша не тянет. Он не умен так, как это надо нам, для серьезной политической карьеры. У него слабая интуиция. Это беда! Нет врожденного чувства опасности. А с властью не шутят. Это бритва без ручки. Она всегда режется. Словом, он почти что обречен быть на вторых ролях. При его-то самолюбии… Иметь все под руками и не иметь пальцев, чтобы взять это все, и зубов, чтоб откусить.
Старуха опрокинула саксонскую чашку на блюдце, погадать на кофейной гуще.
– Милочка, те, кто внизу, и не подозревают об этом ужасе правды. Когда у тебя есть все, ты остаешься наедине со своей судьбой, а не с жизнью.
Калерия Петровна замолчала, рассматривая изнанку фарфора, хм… гуща отвернулась затылком покойника.
– А еще тебе скажу по секрету, дружок, что деньги не решают душевных проблем. Наоборот. Таких чертей напрудят из сердца. Жена моего племянника была из медсестер Четвертого управления. Сумела женить холостяка на себе. Молодая баба из низов. Санитарка с большой задницей. Душа посудомойки. И вот пешка выходит в ферзя и разом лишается всех житейских проблем.
Ева поняла: «Этот десерт для меня».
– Шубы? Из енота, норки, волка, песца… Пожалуйста. Хоть десять. Слетать на весенний показ мод от кутюр у Кардена – ради бога. Бесплатно! С видом из отеля на Елисейские поля. И что же? Получив полную возможность стать собой, она стала сходить с ума от скуки. Нечем жить! Раз нет своих тягот, пыталась уйти в ребенка. Родила, но у нас нет проблем стирки пеленок, очередей к врачу, талонов на детпитание. Ребеночка приносит нянечка покормить грудью. Снова нечем заняться. И что ты думаешь? Она стала рожать проблемы бедного быта! У этой твари пропало молоко! Стала курить! Черт с ней, нашли одну колхозницу с такими титьками, что хватит и нашему карапузу. Что дальше? Она стала бить младенца! Дрянь, которая не подмывала дитя, не слышала его плача по ночам, купалась в комфорте… Однажды она погасила окурок о его ножку! Нянька пала в ноги племяннику, донесла. Ее бы, сучку, в психушку запереть. Жопой на уколы. Нет. Наши либералы прикрепили свинье личного лечащего врача, и не из дурней-мичуринцев, а стажера из Польши, психиатра, который учился по Фрейду. Это он первым сказал, что наша гризетка на грани самоубийства из-за дефицита духовных проблем при полном отсутствии жизненных тягот. Вот как бывает у золушек! Какой принц? Головни бы погрызть из камина!
– Мне такое счастье не грозит, Калерия Петровна.
– И ведь как в воду глядел, – старуха пропустила Евину реплику мимо ушей, – эта паразитка свела счеты с собой. И где? В раю! На французской Ривьере, в пансионате французской компартии, где мой племянник взял для сволочи номер из четырех комнат, с двумя туалетами и лоджией с видом в сторону моря. Загорела и повесилась.
Хозяйка замолчала, устремив взгляд в мертвую точку, и неожиданно с горечью в голосе подвела черту: многие считают себя праведниками только потому, что их никогда всерьез не соблазняли и не пытали. Остолопы! Просто дьявол не повернул головы в вашу сторону. Плыви, килька в маринаде…
Наконец Еву выпустили за хлебом. Первым делом она метнулась к телефону. Вокруг «Гастронома» в Доме Правительства масса автоматов, да и масса людей, кругом очереди, но у Евы был свой заветный, внутри, на третьем этаже, прямо на стене прихожей в парикмахерской. Об этом телефоне ведают лишь москвичи… Ева набрала номер Лилит, увы, та не отвечала. Узнать о состоянии Билунова больше не у кого. А что, если?.. И она отчаянно набрала его домашний полусекретный номер. Если ответит голосок сестры, она спросит, если чужой голос – повесит трубку. Ей повезло – ответила сестра. Ева наугад глупо попросила позвать к телефону Филиппа.
– А кто его спрашивает? – изумились на другом конце провода.
Ева путано представилась.
– Я тебя прекрасно помню, – перебил гордый голосок и объяснил, что Филипп в госпитале, под Москвой, что ей туда не попасть без пропуска, что самое страшное позади, кризис миновал, но брат еще очень слаб.
– Ты звони, я постараюсь помочь пройти.
Ева вернулась в дом и объявила хозяйке, что дожидаться конца января не будет, а уйдет завтра же, а может быть, еще и сегодня. Калерия Петровна отрезала, что этого не может быть, потому что ей придется подыскать замену, что заявлять подобное намерение положено минимум за месяц – и вообще замолчи! Ева, проклиная себя, не осмелилась перечить властной фурии. У Пруссаковой был особый магически-деспотический голос, которому просто невозможно перечить. Такой голос, наверное, мог быть у драгоценностей, если б они говорили: алмазом по стеклу.
Но странное дело, стоило Еве только взбрыкнуть и решиться на уход без промедления – сию минуту! – как в душе старухи шевельнулось нечто вроде злобной симпатии. Она вспомнила свою упрямую юность, руки по локоть в крови и внезапно тиранически сменила в душе гнев на милость, решила все ж таки помочь золушке: снять ей комнату, сделать прописку и устроить в вуз, о чем завтра же позвонила сыну. Тот боялся матери как огня. Записывая просьбу, сломал заточенный карандаш. Калерия Петровна упивалась собственной прихотью, предвкушая, как огорошит щедростью глупую девку при расчете в первый день февраля.
Но неспроста отвернулся покойник кофейной гущи, неспроста показал затылок. Прожить вместе до конца января не пришлось, за четыре дня до Нового года хозяйка скоропостижно скончалась.
В тот воскресный день она встала раньше обычного и в состоянии внезапной экзальтации уселась перед трельяжем, где ее сухая горячая рука отыскала посторонний предмет – Евину косметичку, дешевку из полихлорвинила посреди фарфоровых мопсов, черепаховых гребней и мраморных пудрениц. Запустив в нутро костлявые пальцы, она выудила жидкую французскую тушь «Ланком», перламутровую помаду для губ, сухие тени для век, модный в начале семидесятых годов цветной, с блестками, лак для ногтей и с бесстыдной жадностью принялась грубо и кричаще накладывать грим на свои трещины в сухой штукатурке. Вышло страшно, словно старуха собралась на панель. Что это было? Смертоносный позыв мертвой чувственности?.. Деревянно поднявшись с пуфа, старуха приблизила к зеркалу страшно размалеванное лицо, потерянно пошарила сверкающей рукой по отражению, словно пытаясь вынуть физиономию из прозрачной глуби, затем все в том же нервическом припадке потянулась губами к зеркалу и, отпечатав жирный поцелуй на губах отражения, вдруг упала с грохотом навзничь. Инсульт!
Она никогда никому не верила.
Она знала про себя, что душой похожа на старую хищную птицу, а стервятники пищей не делятся никогда. Она боялась только загробной жизни и хотела умереть бесповоротно.
Ева выскочила из кухни и увидала хозяйку опрокинутой на пол посреди груды уцелевших мопсов с высунутыми языками. Старуха лежала без движения с жутко открытым ртом, в котором сверкали погашенным жемчугом зубы, на которых высыхала слюна. Ева вскрикнула, Калерия Петровна была мертва, и глаза ее закатились под череп. Ева впервые стала нечаянным свидетелем чужой смерти, впервые осталась наедине с мертвецом. Надо было что-то делать, звонить, бежать, но Ева не могла сделать и шагу. Ее поразило, что хозяйка только что была живой, напевала под нос, пользовалась чужою косметикой, а уже насквозь мертва, и – плюх! – макияж сделал ее кончину почти отвратительной.
Смерть размалеванной потаскухи…
Ах, догадалась Ева прозрением потрясения: что-то почуяв, старуха панически уцепилась за Евину косметичку, она не хотела умирать, истерично хотела стать другой – Евой! – хотела, чтобы смерть не узнала Калерию и прошла мимо. Догадка была такой странной, она озарила синим светом в Еве такой неведомый прежде ландшафт всхолмленной души. «Чего ты стоишь!» – молча крикнула девушка. Но старуха упала так, что перегородила выход в коридор, надо было либо оттащить тело в сторону от двери, либо перешагнуть через труп. Прикоснуться? Брр… Ева выбрала второе и, сделав несколько гипнотизированных шагов, окоченело перешагнула через желтую золоченую руку в желтых кольцах на лимонном паркете. Боже мой! Змея на полу шевельнулась. Пруссакова зло блеснула слепыми белками. Не помня себя, не чуя ног, Ева распахнула дверь на площадку и кинулась наверх, в квартиру Пруссаковых-наследников.
Часа через полтора она могла бы вполне спокойно уйти навсегда из проклятого дома, тем более что ее уже почти выгнали, но в такой день это было бы бессовестно по отношению к людям, давшим ей кров, особенно к матери Ильи и дочери покойной – Розалии-младшей, которую она хотя и не любила, но уважала. Уйти в такой день, когда в доме особенно нужны лишние руки. Ева с мучениями не ушла и стала свидетелем первых похорон в своей молодости: безмолвный дом вдруг широко распахнул свои двери, и квартира заполнилась незнакомыми людьми, тропическими цветами в траурных лентах, венками, душными флоксами в горшках, закутанных в тюрбаны из черного газа, а там, в глубине огромной квартиры, на обеденном столе в пахучей раме живых цветов – пиявистые розы, пьяные орхидеи, накрахмаленные каллы – сияло в оправе гроба нечто мертвое. Старуха достигла наконец своего идеала, превратившись сплошь в драгоценность.
Вместо того чтобы украшать новогоднюю елку, Ева затягивала зеркало черным шелком. Стереть жирный след от губ покойницы она не смогла. Она сама удивлялась глубине собственного отвращения: оказывается, трупы жалеть нельзя.
Хозяйку хоронили по-граждански, без свечей, без икон в изголовье, так дети понарошку хоронят надоевшую куклу. Торопились похоронить до новогоднего застолья. В печальной череде визитеров мелькнул и сам сын, мрачного образа человек с бульдожьей челюстью, с креповой повязкой на рукаве пиджака, который открыто пару раз взглянул на часы и целовал не лоб матери, а ее ордена и медали на алой мопсиной подушечке. Стуча ореховой палкой, прошла мимо гроба ненормальная карга Розалия Петровна Диц, остановилась на миг и позвала покойницу: «Лера, это правда?» Покойница не ответила. Из больницы привезли в – кресле-каталке бледного внука Илюшу, он плакал навзрыд, Еву не заметил. На несколько минут появилась Лилит, Ева бы ее не узнала в той строгой женщине под густой вуалькой, если бы не перехватила сухой слюдяной блеск нацеленных глаз. Лилит еле заметно кивнула в ответ на здравствуй, но, зная, что Ева будет спрашивать про Филиппа, сумела тут же улизнуть из квартиры, как только принесла соболезнования Пруссаковой-наследнице.
Силуэт фанерного мужа в кабинете убрали долой с глаз в первый час кончины вдовы.
А затем во вторник квартира разом опустела, труп и сложенный в гроб веер павлина смыло с обрыва стола печально ревущей музыкой, и только белой крапиной флокса на фоне бетховеновской пучины мелькнул короткий разговор с Розалией Пруссаковой. Та торопливо прощалась с домработницей матери. Ни о вузе, ни о прописке снова ни слова не было сказано. Розалия прощалась почему-то боком, не глядя в глаза, быстро и черство, и вдруг враждебная вспышка: ты оказалась хитрой и неблагодарной девочкой. Обманула доверие мамы. Самым недостойным образом втерлась в круг наших детей. Но у тебя ничего не вышло. И учти, если ты позволишь себе распустить язычок, мы его быстро обрежем. Выселим на 101-й километр. Понятно, девочка? Ева даже не успела опешить, так смехотворна была чепуха обвинений. Насколько ж черно такое вот сердце, которое ровно и бесстрастно стучит в груди, в паре шагов от гроба с восковым лицом мертвой матери. У креста сложенных рук из дряхлого янтаря. Отвечать на чепуху было ниже собственного достоинства, Ева только иронически усмехнулась: мать вас презирала. Ее гримаска была легко прочитана до самых кончиков мысли, и глаза Розалии Пруссаковой зло обуглились: брысь из дома. Молча и брезгливо она втиснула в Евину ладошку аккуратно сложенную бумажку. Деньги! Ева не стала даже разглядывать какой-нибудь жалкий чирик, а там оказался стольник, пихнула получку в карман джинсов и отвернулась. Но тут ее цепко поймала женская ручка и требовательно повернула ладошку вверх. Губы шепнули: ключ.
Назло мадамке Ева стала думать о том, что старуху везут в крематорий с одним худым обручальным кольцом на левой руке. Вся остальная чешуя золотой змеи была содрана ночью. Надоили с янтарных сосцов целую груду браслетов, перстней и колец. Сопели, тихонько ругались у гроба, толкались локтями. И мертвые пальцы сопротивлялись! Наверняка ободрали кожу, сломали суставы. Недаром вдруг натянули на руки покойницы перчатки из траурного гипюра, словно она собралась на премьеру в Большой театр.
Что ж, Ева была права – Розалия легко читала противные мысли.
Ключ, повторили губы. И снова ладошка жабы подносилась к лицу. Ах, так! – жестом на жест – Ева ткнула указательным пальцем – пальцем показывать неприлично – в угол прихожей, ключ от рая лежал на трюмо, рядом с заброшенной косметичкой… Наверное, еще целых полгода Ева не могла без трепета думать о макияже, о том, чтобы открыть косметичку, мазнуть по губам, брр… и ходила с голым лицом, без грамма грима. А пока она (стоя у окна на задней площадке) едет в битком набитом ледяном троллейбусе «Б» по Кольцу все к той же верной подруге московской планиды – Майе. И снова мысленно кружит над думой о том, что если та не приютит, придется сматываться назад, восвояси, в родной чертов Камск. На эти тревожные чувства падает зябкая тень смерти. Не без ужаса Ева Ель считается с правилами конца, что когда-нибудь и ей придется подохнуть и навсегда, навсегда не жить больше на белом свете, что жизнь, в сущности, какая-то злая шутка и по большому счету несчастье, что… кремация, наверное, лучше, чем лежать в гробу и ждать, пока деревянные стенки прогрызут неминуемо черви и влезут холодными макаронами в рот… брр… что как же это ужасно, что никакого там Господа Бога нет, что душа человеческая не бессмертна… час пик! Троллейбус катит по Крымскому мосту, в салоне пахнет елочной хвоей, москвичи везут последние елки в свои дома, завтра праздник Нового года, а она тащится в неизвестность все с той же проклятою сумкой через плечо, с какой притащилась в Москву бог знает когда. Еву сильно прижали к махровому морозному стеклу, в котором были просверлены пальцами и продуты дыханием слюдяные проталины. Но ей сквозь лед ничего не было видно.
За стеклом в морозном чаду державно сияло никелированное ночное небо, которое всегда – и днем – стоит над Москвой. Москва-река была схвачена льдом почти до середины, но фарватер блестел открытой чернотой. Густая вода, полная крупной ледяной чешуи, шурша, текла мимо громады Некрополя с наглой рекламой театра Эстрады к Кремлю, над которым небо светилось еще неистовей, отливая электричеством вечного рубинового восхода звезд и открывая в небесных панорамах какие-то новые выси, античные катакомбы Рима, морские заливы и воздушные Голгофы с золотыми крестами. Там же в заоблачной центрифуге метались русские птицы. Дни и ночи они летели над лесистой землей, где лишь иногда горели редкие огоньки жилищ да змеились в лучах электровозов рельсы, и вдруг всей пернатой грудкой налетали на стену несметного света, сквозь которую были видны неряшливые соты человеческого Вавилона с башнями, мостами, дворцами и хижинами, соборами, стадионами и вокзалами, с исполинскими яйцами противоракетной обороны на крышах высоких зданий, с зигзагами электросвета и пропастями китовой тьмы. И здесь убивали птиц. Было от чего попасть под гипноз силы и затрепетать маленькому – с гальку – сердцу галки, сороки, вороны или сирого голубя.
Минуя кремлевский замок, полузамерзшая река слизывала отражение стеклянной льдины отеля «Россия» и таяла в парном банно-прачечном дыму МОГЭСа у подножия высотного дома-привидения, на шпиле которого лунным пятном слепо сиял нимб вокруг стальной пятиконечной звезды. Где-то в черноте, в муфлоновой печи крематория огонь пожирал любимые и ненавистные тела, которые объединяли всеобщий знак вскрытия и жертвенный дым из четвертой печи московского крематория на улице имени самоубийцы Орджоникидзе, что уходил к ночному солнцу. А в столовой Дома Правительства порхали над поминальным столом, уже накрытым белоснежной скатертью, официанты, звякали сервизные тарелки, расставлялись винные бутылки, чья-то быстрая рука полировала до блеска фужеры сухой льняной салфеткой, кто-то из приглашенной обслуги тишком ел икру на кухне из хрустальной икорницы случайной алюминиевой ложкой, пил впопыхах французское «Куантро». Огонь, печь, смерть и вечность, луна, а здесь, в троллейбусе «Б», была молчаливая давка посреди тревожного полыхания буксующего Садового колеса, забитого транспортом.
Вторник. Зима. Ева. Покойник…
Майка по старому адресу уже не проживала, но оставила на всякий случай дружкам и подружкам новые координаты, и часа через два Ева измотанно притащилась в удивительную комнату-пещеру с необъятным овальным окном, где прямо на полосатом матрасе, брошенном на пол, обитала Майка. Она была снова беременна, собирала бабки на подпольный аборт и мучилась токсикозом. А пещера сия примыкала к ботанической оранжерее, где она вкалывала сторожем-уборщицей, куда спускалась винтовая железная лесенка и где росли под закопченным стеклянным потолком десятки высоченных пальм и еще какие-то непонятные пупыристые розги в рост человека. Из галереи был ход в конюшню, где пахло душистым навозом и где в деннике стояла самая настоящая живая глазастая лошадь. Бело-пегая пузатая кобылка Булка с седой челкой на ворсистом лбу. На этой кобыле развозили удобрения для заморских гадов. Голова у Евы пошла кругом, жизнь Майки она абсолютно не понимала. Существовать так по-мужиковски она б не смогла. И все так же на всю катушку орала в «Панасонике» музыка. Все так же мясисто кровенел на стене, на кресте пластилиновый Христос-суперстар.
Майка обряжала к Новому 1974 году болотно-зеленого тропического урода в кадке, который должен был заменить новогоднюю елку. Сунула в руки Еве коробку допотопных елочных игрушек. «Помогай, корова, матери-одиночке!» Ева машинально влезла на табуретку, а когда стала доставать из ваты китайские фонарики, дутые еловые шишки, желтенькие пупырчатые лимоны, уютные в руке, пони на ниточках, разноцветные флажки, хлопушки… из глаз ее – кап, кап – закапали слезы. Плюх, плюх… Завитком памяти ее унесло в детство, где счастье было так безмерно, где эти кисленькие лимончики на хвойных ветках сводили с ума брызгами чистой радости. Но слез накапало самую малость. Душа стала суше и злей. На губах трещинкой в штукатурке чернела улыбка усталости: все два года в столице пошли коту под хвост. Она стала в три раза старше. А Новый год ничего хорошего не сулил. Все надо начинать с нуля. Время взмахом холодного циркуля описало презрительный оборот и замкнулось в безмолвный круг. А там, куда глубоко колола ужасная ножка этого циркуля, колотилось ее сердце.
Мамочка, я тоже еще жив, жив, жив…