Читать книгу Тихие омуты - Антонина Медведская - Страница 18
Часть I
Бабаедовский рай
15
ОглавлениеЖить становилось все хуже и драматичнее. Да уж как не драма отдать свою шестилетнюю дочку в наймы к Тялоху – пасти все лето стаю его любимых гусей. Все лето!
– Ты справишься, доча. Гуси – это же не буйволы, не крокодилы. Тялох обещал хорошо расплатиться. Тебе ж надо платьишко новое, обутку, пальтецо… – Папа говорит, а в глаза мне не смотрит. – Опять же надо купить книги, тетрадки…
Итак, судьба моя на все лето решена. Тялох будет нос задирать, как же: дочка садовника пасет тялоховских гусей. А дети дразнить могут:
Тонечка, душка,
Гусиная пастушка…
Я плакала тихо и безутешно. Одна. А воробьишки чирикали. То ли утешали, то ли советовали: «Не робей!»
И вот роковой день наступил!
Мама будит:
– Вставай, дочка, вставай! Гуси закуток разворотят, на волю просятся. Да проснись же ты, солнце уже во-о-он где…
А солнце еще и не показывалось, едва светает. Очень хочется спать, глаза никак не открываются, будто слиплись. Мне кажется, что я только-только уснула, и вот уже надо вставать, надо гнать гусей к сажалкам – так у нас называли небольшие озерца на заболоченном лугу – надо их целый длинный-предлинный день пасти, караулить.
Гуси не наши – соседа Тялоха. Тялохи наняли меня в пастушки на все лето и осень – до заморозков. А за мою пастушью работу сосед пообещал мешок жита и четыре аршина бумазеи на платье.
– Это если сбережет всех до единого. До единого! – повторил Семен Тялох и, уходя, погрозил пальцем, похожим на обломанный кривой сучок.
Тялох ушел, а меня охватила тревога: «Что же меня ждет? Шутка ли – стая гусей! А если я их не уберегу, тогда как?..» Долго не могла я уснуть в эту ночь…
И вот чуть свет мама будит меня и ждет, когда я встану. Глаза у нее грустные, и говорит она тихо:
– Ты уже большая, дочка. Тебе шесть с половиной годков стукнуло. Вон и Глафирин Бронька называет тебя невестой…
– Бронька – дурак! – огрызаюсь я и, полусонная, натягиваю на себя какую-то одежонку, которой и названия точного нет. Наскоро ополоснув лицо холодной водицей, стою у стола и жую кусок хлеба, запивая молоком, и думаю, думаю – что же ждет меня?
В мой первый рабочий день мама сопровождала меня до самых сажалок.
– Ты этих гоготунов не бойся, – говорила она. – Старые гусыни с гусаками, пока не привыкнут к тебе, будут вытягивать шеи и шипеть, будто вот-вот заклюют. Только ж это они так, стращают…
Ничего себе – стращают… Налетел же в прошлом году тялоховский гусак на моего двухлетнего братика Леню. Мама ушла за водой к колодцу, а малыш потопал за ней. Гусак завалил Леню на землю, топтал, бил крыльями и долбил в голову клювом. Леня зашелся от крика. Когда мы подбежали, мама схватила гусака за голову, несколько раз с силой крутнула его, описывая круги в воздухе, и зашвырнула затихшего разбойника в густые заросли крапивы. Подняв Леню на руки, она пошла к ведрам с водой, умыла заплаканное личико малыша и дала ему напиться:
– Ну что же ты, сыночек мой малый, этакий ты незадачливый. Ты бы этого гоготуна сцапал за шею и даванул. Ведь мужичок ты у меня, вишь, какие у тебя ручонки крепкие, а ты гусака забоялся. И никому, никому не рассказывай, что тебя гусак чуток не заклевал. Ребятишки смеяться начнут, дразнить. Ты забудь про гусака, плюнь на все это дело и забудь!
Леня, все еще всхлипывая, спросил:
– А г-где гусак?
– А полетел! Далеко-далеко, за облака.
– На небо?
– На небо, махонький, – мама погладила Леню по светлым волосенкам. – Ишь, шишки повскакивали, надолбал в голову махновец носатый. Я те подерусь, запомнишь, как малых ребяток обижать, разбойная твоя порода! – она опустила братишку на тропку. – А ну-ко, помогай своей мамке водичку домой нести. Берись за дужку и потопали, потопали. Вот и добро, вот как славно сынок помогает. И никого, никого не бойся.
Ярко вспомнился этот прошлогодний случай. Я с опаской поглядывала на вышагивающего впереди стаи гусака, сменившего того, что «улетел за облака» да так и не нашелся, сколько Тялохи его ни искали. Вслед за ним переваливались гусыни и все сорок гусят. Я шла за стаей и молчала, а мама все говорила, поучая и наставляя:
– Вот тебе, дочка, хворостина: если зашипят и побегут к тебе, ты их маленько хворостиной и огрей. Да не ударь крепко по голове – зашибешь! А еще смотри, ой смотри, чтоб коршун или ворона не повадились гусят уносить. Заметишь, что закружили над гусятами, маши палкой, кричи, в жестянку бей. Да не усни на горе-беду. Гуси-то чужие, упустишь их – тогда и не расплатиться с Тялохами, нечем у нас расплачиваться.
Мама еще долго что-то говорила, говорила, и голос у нее становился все тише, и был он каким-то усталым, виноватым и жалким. Наконец она замолчала.
Четыре серые гусыни побежали за гусаком, за ними все сорок гусят скатились с пологого берега, и началась у них на воде гусиная потеха.
Мама крепко прижала меня к себе:
– Ну, дочка, в добрый час! Храни тебя, судьба…
Она быстро повернулась ко мне спиной и пошла, не оглядываясь, оставив меня у сажалок с темной водой одну, будто я ей совсем чужая, будто я ей совсем не нужна. Заторопилась домой, где ждали ее бесконечные заботы. Мне хотелось заплакать, закричать, догнать маму, изо всех сил вцепиться в подол ее юбки и не отпустить. И не надо мне нового бумазейного платья и мешка жита. Не надо! Как же стало мне горько, одиноко и неуютно. Зачем же такая несправедливость? Я – здесь, у сажалок, где тучи комаров и острая, как бритва, осока, а все остальные – дома. Пылают дрова в печке, подходит тесто в квашне. Сегодня мама будет печь хлеб, а это самый большой праздник для всех нас, день, когда в нашей избе выпекался хлеб…
Но что же это гуси встревожились, забили крыльями по воде, загоготали во все глотки? Я мигом обернулась и увидела, как кружат над ними два коршуна. Два! И вот-вот бросятся камнями вниз, на гусят. Ах вы, враги! Нам же нечем расплачиваться с Тялохами! «Ту, ату, лешаки!..» Я била в ладоши, вихрем носилась по берегу сажалки, наткнулась на ржавое ведро, схватила его и так начала лупить в него палкой, что во все стороны полетели рыжие ошмотья. Я кричала во всю мочь, позабыла о комарах, об осоке, о черной пугающей бездне сажалок, из которой, по рассказам пастуха Павла, в любую минуту мог высунуть голову водяник – главный болотный черт, заросший тиной, с пиявками на голове вместо волос. А гуси будто поняли, что я их спасаю от беды, прибились к берегу, ко мне поближе…
И вот – первая вражеская атака была отбита, коршуны скрылись! Я ликовала:
– Ну что, слопали гусеночка? Шиш вам, два вам шиша! Вот, вот – получайте! Вы еще не так получите, мне Антошка рогатку наладит, я медный таз принесу – даст бабушка, даст! – да такого грохота наделаю, что всем коршунам и воронам тошно станет.
Я все еще ходила по берегу сажалки взбудораженная, а гуси быстро успокоились и снова занялись своими гусиными делами: вылавливали в воде какие-то только им известные лакомства, учили этому занятию маленьких гусят, перекликались между собой на своем гусином языке. Может быть, они рассказывали друг другу, какие они воинственные и храбрые, как испугали своим криком коршунов. Как бы не так! Бестолковые гоготуны, это же я прогнала коршунов, я! Теперь уж не буду спускать глаз с неба и со стаи даже тогда, когда гуси выйдут на берег и улягутся на зеленой траве сытые и притихшие.
Всю весну и все лето не было у меня выходных, не было праздников. Ноги и руки покрылись цыпками. А сколько на теле следов от укусов комаров, оводов, слепней и мух – не счесть. То палило солнце, то лил дождь, а я на посту, мне нельзя отойти от тялоховских гусей. Как-то к вечеру такая огромная черная туча наползла, такие свирепые молнии рвали небо и так страшно рокотал гром, что людей и в избах страх разбирал. А я у сажалок с гусями одна, мне их не бросить: вдруг да лисица пожалует – они тут шастают.
Я смирилась со своей судьбой: никому не жаловалась, не плакала. И мне уже стало казаться, что так будет вечно, всегда: болото, сажалки, гуси и я. Мама уже не будила меня на рассвете, я сама просыпалась, вскакивала с соломенного матраса, брала приготовленный для меня скудный узелок с едой: куском хлеба, картофельной лепешкой, иногда и бутылка молока перепадала на мою долю, – и отправлялась на работу. Долго тянулся мой трудовой день, ой как долго. От скуки я принималась петь. Сначала те песни, которые знала, которые пели наши деревенские бабы и девки, когда убирали рожь или косили и сушили сено. Это были заунывные песни, песни-жалобы.
А я в поле-е-е жита-а-а жала-а-а,
В моем доме-е-е беда-а-а стала-а-а,
Ой, свалился сыночек с печи-и-и-и,
Поломал малы ножки-и-и-и,
Побил плечи-и-и-и…
Я старалась вовсю, чтоб получалось жалостливо, как у вдовы Николаихи, самой голосистой певуньи в нашей деревне. Вероятно, мне удавалась песня, потому что гуси переставали кормиться всем тем, чем были богаты наши сажалки, подплывали к берегу и, как мне казалось, слушали меня. Когда же были исполнены все песни, сочиненные нашим бабаедовским народом, я, не долго думая, начинала сочинять свои собственные:
Я расту на болоте-е-е-е,
Как трава зелена-а-а,
Я гусей тут пасу-у-у,
Вот такая беда-а-а.
Гуси-лебеди, гуси-и-и,
Надоели вы мне-е-е-е, Может, сплю я и вижу-у-у Вас, крикливых, во сне-е-е.
Иногда к сажалкам прибегали мои младшие братишки Саша и Леня. С ними мне было веселее, и, чтобы подольше их задержать, я рассказывала им всякие небылицы про чертей и оборотней, про водяника, которого будто бы собственными глазами видела аккурат посередке сажалки.
– А он гусей не может похватать? – тревожился Саша.
– Не-е, не может! – успокаивала я брата. – Тялоховские гуси – это же самые настоящие черти, родня водянику! Он их не тронет.
– А ты про водяника складывала песни? – спросил Саша и с опаской посмотрел на сажалку.
– Про водяника у меня самая веселая песня.
– Тогда спой! Будем хороводиться…
Мы брались за руки и водили хоровод, горланя на все болото:
Водяник в болоте жил,
Воду в сажалках мутил,
Карасей гонял за квасом, Песни пел лешачьим басом, С жабой польку танцевал —
Рак на дудке им играл, Черти танцем любовались
И до слез захохотались.
Братишкам понравилась моя песня, и они хохотали так, что гуси всполошились. Повторяя строки про водяника, гонявшего карасей за квасом, они падали на траву, задирали ноги кверху, ползали на четвереньках, кувыркались, буйно выражая свой восторг.
В этот же вечер, усевшись на бревна возле забора, вся наша деревенская ребятня распевала про водяника. И вот за ужином братишки выдали мою тайну:
– А Тонька песни разные складывает и спевает гусям.
– Ага! И нам пела, – подтвердил Леня.
– Хорошие песни? – спросил отец.
– Хорошие! Мы от смеха помирали.
– Может, дочка, ты и нам споешь, а то мы ой как давно не смеялись.
Удивительно, но я не оробела, не засмущалась, а очень спокойно, как-будто выступала на сажалках перед гусиной стаей, своим тоненьким, похожим на комариный писк голоском запела не веселую, а самую для меня дорогую: «Я расту на болоте, Как трава зелена-а-а…»
Две последние строки – «Не хочу на болоте весь свой век коротать…» – были протестом, бунтом. И конечно же, от моей песни никто не развеселился, как того хотел отец. Мама закрыла лицо руками, бабушка качала седой головой, а отец смотрел на меня так, будто видел впервые в жизни. Кто знает, о чем он думал в те минуты…
На следующее утро, когда я погнала гусей на сажалки, отец окликнул меня, подошел, взял узелок с едой из моих рук и всыпал в него горсть разноцветных леденцов – лакомство по тем временам редкостное.
– Учиться тебе, дочка, надо. Вот отвезу тебя в Кузьмино, там у нас живет дальняя родня – бездетные. Упрошу их, авось и не откажут. И школу-четырехлетку будущей осенью открывают там. А пока потерпи, трудно нам: едоков много, а вот работать некому.
Весь день я рисовала в своем воображении и школу, и учительницу, и незнакомых ребятишек, и тех дальних родичей, у которых буду жить. Леденцы собрала и завернула в лист лопуха, даже не попробовала, а вечером за ужином ошеломила братишек, развернув перед ними этот лист.
– Где ты взяла? – в один голос спросили Саша с Леней.
– Один колдун шел мимо, видит, девчонка плачет, в осоке сидит, комары ее загрызают. Остановился, пошарил в своих карманах да и насыпал леденцов на лопуховый листок: «Одна съешь, – говорит колдун девчонке, – одна будешь счастливой, а если с другими поделишься, то и им счастье улыбнется». Вот все и угощайтесь, да чтоб поровну…
Братишки заулыбались и протянули руки к леденцам.
К концу августа гусята, которые весной были неуклюжими желтовато-грязными увальнями, превратились в красивых сильных птиц. Они все чаще помахивали крыльями, пробуя их силу. В гусиных криках слышались тревога, беспокойство. Где же мне было знать, что это ничего хорошего не предвещает…
Утром я, как всегда, пригнала тялоховскую стаю на сажалки. Гуси поплавали, поокунали головы в темную воду, но вскоре вышли на берег, сбились в кучу и стали громко кричать, словно мужики и бабы на деревенском сходе. Почуяв неладное, я бросилась к ним, чтоб разогнать эту подозрительно «разговорившуюся» компанию, но не тут-то было! Вытянув шеи, гуси быстро-быстро побежали за гусаком, замахали крыльями и вдруг, издавая воинственный клич, поднялись над болотиной и полетели в сторону соседней деревни Вейно, аккурат туда, где созрел овес на полях.
Их полет ошеломил, оглушил меня. Я бросилась вдогонку за беглецами напрямик через болото. Плакала и кричала, проваливаясь в липкую черную жижу ржавых колдобин, чудом из них выползала и опять бежала, карабкалась, падала…
Полтора километра по болоту! Как выбралась из него, как не засосало меня в одной из хлюпающих, выбрасывающих на поверхность пузыри ям-ловушек, можно только диву даваться.
– Не судьба тебе, дите, загинуть, – скажет мне вечером бабушка Михалина, смывая с моего тела налипшую черную грязь.
Но это будет вечером, а сейчас, задыхаясь от. усталости, с пересохшими губами, я выбиралась из болота на луг с лютиками и тут увидела, как гуси выскакивают из овса, тялоховские гуси, мои гуси! Но… Ой, как тошно мне, гуси-то мои, да гнал их незнакомый сутулый дядька, азартно стегая здоровой хворостиной, выкрикивая:
– Ы-ы-ы-ы-ы, вражья рать!
– Дяденька, миленький, – взмолилась я. – Они поднялись и полетели над болотом. Я не виноватая. Я сильно бежала за ними, во, видите – чуть не утопла в болоте…
– Вижу, не ослеп! А гусей не отдам, в свой хлев загоню. Пусть за ними придет твой батька. Да пусть за потраву моего овса возместит!
– Дяденька, миленький! Отдайте Христа ради гусей. Я сама вам за потраву отработаю, картошку приду копать или еще что делать. Не надо, дяденька, батьку звать. У нас же нечем возмещать. Дяденька…
Я бежала за мужиком, гнавшим тялоховских гусей в свой хлев. Бежала в мокрых лохмотьях, прилипших к тощему телу, с ног до головы измазанная торфяной болотной грязью. Я навзрыд плакала, но сутулый дядька был неумолим. Он гнал стаю, похлестывая хворостиной, а я все семенила за ним, рядом, забегая то с одной стороны, то с другой и канючила: «Дяденька, миленький, отдайте гусей…»
Он загнал их в хлев, закрыл ворота и, стараясь не смотреть на меня, выпроводил из своего неухоженного двора.
– Иди за батькой, да быстрей. А то – мало чего… «А вдруг дядька не отдаст гусей? Вдруг – не отдаст?! Как же мне сейчас рассказать отцу обо всем, что случилось, поверит ли, что я не виновата, что гуси по воздуху летели на крыльях, а я бежала, проваливаясь по горло в болоте. Где ж мне их догнать…» Оттого, что надо все рассказать отцу, что дядька может не отдать тялоховских гусей, за которых надо отцу с матерью расплачиваться, меня обуял такой ужас, что я с новой силой заревела на всю чужую деревню. Бежала и ревела. Из последней избы выскочил на улицу конопатый мальчуган да как закричит:
– Мамка! Какая-то замурзяка бежит и орет…
Не ругал меня отец, молча оделся и вышел из дому. К вечеру он пригнал тялоховских гусей в наш двор. Мама вооружилась ножницами, какими стригли овец, мы со старшим братом Антошкой ловили гусей, подносили маме и она, не церемонясь с ними, коротко состригала перья на крыльях, приговаривая:
– Супостаты! Всякой твари в поднебесье охота. Пускай лебеди летают, на то они и лебеди. А вы ж – гуси серые, дворовые, вот и гогочите до поры на лугу. А то им чужого овса захотелось, а нам – горе.
Какой же сегодня тяжелый день, и как я устала. Тащу очередного гуся к маме, а руки дрожат. Думаю: «Ну зачем Тялохам так много гусей? И когда ж мы с ними покончим?» Перья на крыльях жесткие – ножницы не режут. Каждый гусь норовит от тебя ускользнуть, сопротивляется – жалко ему крыльев. Бегаешь за ним, бегаешь по двору, аж в глазах потемнеет. У маминых ног уже высится горка упругих блестящих перышек – она их отнесет Тялохам, так они велели.
Но вот наконец-то последний гусь с обкорнанными крыльями помчался к сородичам, громко гогоча: наверное, жаловался, что с ним сотворили, и рассказывал, как ему было страшно. Мама отряхнула приставшие к переднику перья, бросила ножницы на лавку.
– Скорее бы заморозки наступили, ой, скорее бы. Чужое добро – тычки под ребро!
Но до заморозков было еще далеко. Сначала шли дожди – грибные, косые, частые, занудные, злые, а я все пасла и пасла гусей. На плечах одежонка, веревочкой подпоясанная, а вот на ногах – ничего! Босая! Мерзнут ноги. Сяду под ольхой, одну ногу в ладонях зажму и ко рту поднесу, выдыхаю на нее тепло, какое еще каким-то чудом во мне держалось, чуть отогрею, а потом таким же образом и вторую ногу спасаю от холода. Наверное, никто так не ждал заморозков, как я, но земля не мерзла, хотя с каждым днем все больше докучал холод. Когда моим ногам стало совсем невтерпеж, мама отыскала в чулане кусок старого суконного одеяла и вечером смастерила мне какое-то подобие обуви. Отец подшил эту горе-обутку кожей от изношенного, сотлевшего от времени хомута. «Ну, теперь-то я кум королю!» – радовалась я обнове, вышагивая по избе на глазах у изумленных братьев Саши и Лени, которые со дня рождения никакой обуви не нашивали.
… Я проснулась на рассвете с привычной заботой: пора вставать, надо гнать гусей на болото. Но тут же поняла: что-то произошло. Протерла глаза и увидела: на оконные стекла легли морозные узоры, сквозь эти чудо-цветы, завитки и разводы струилась в избу голубизна. «Да это же от инея на деревьях! Заморозки! Заморозки! Ага, принимай-ка, Тялох, гусей. Всех до единого сберегла, всех принимай. Прощайте, гуси-лебеди! Домой, серый волк за горой, убегайте от волка, запирайте ворота… Ага, подавай, Тялох, мешок жита и четыре аршина бумазеи на платье – вынь да положь! А вы, гуси-сброды, гуси-черти, гуси-лебеди, прощайте! Прилипла к окну, прижалась лбом к стеклу с морозными узорами, на сердце радость, которую не описать.
– Ну, дочка, дождались! – сказал отец, входя со двора в избу. При свидетелях сдал гусей Тялохам. Сегодня хозяин и расчет должен доставить, вот только гусей прикончит…
– Как – прикончит?
Отец не ответил. Я выбежала на крыльцо и тут же услышала: кричат гуси на тялоховском дворе, несется оттуда крик птиц о помощи, но я им уже не могла помочь, я плакала.
К вечеру в нашей избе на самом почетном месте стоял мешок жита и на нем лежали отрез пестрой бумазеи и, как премия за мой самоотверженный труд, неожиданный дар от прижимистых Тялохов – старая гусыня с перерезанным горлом. Я издали смотрела на все это богатство, мною заработанное, но радости и ликования не было. В ушах звучал крик гусиной стаи, но не тот предсмертный, а другой – воинственный клич, зовущий к полету, к свободе, в тот горький и на всю жизнь памятный для меня день, когда окрепшая за лето гусиная стая рванулась в небо и понеслась на крыльях над болотом…
Вот они: мешок жита, бумазея на новое платье, какого у меня еще никогда не было, гусыня на праздничное жаркое для всей семьи, но почему же мне грустно?
Почему?…