Читать книгу Обручник. Книга вторая. Иззверец - Евгений Кулькин - Страница 20

Глава первая. 1901
19

Оглавление

Они репетировали смерть.

От той, мгновенной, можно сказать, героической, с пылкими монологами и пафосным накидыванием на шею петли, до тихой, в затхлом застенке, неприлюдную, почти тайную, про такую русские поют: «И никто не узнает, где могилка моя».

Лучше всех мученичество принимал Камо.

У него это, можно сказать, получалось шикарно.

– Это картина былого! – восклицал он. – Но содрогнитесь, мои сверстники. Содрогнитесь и запомните мой образ. Потому что он будет вам являться во сне, чтобы в том, запредельном для сознания мире, сказать, что я умер за вас, за ваше счастье, за ваше будущее.

– Тебе только на сцене играть, – сказал Миха Цхакая. – Даже слезу вышибает.

Но угрюмо молчал Коба. Ибо помнил уже сказанное, уже увековеченное, уже прописанное для потомков.

И эту предсмертную речь произнес Александр Ульянов, старший брат Ленина, который был тогда моложе его теперешнего на добрый десяток лет.

Ленина в подпольном мире зовут «Старик», а Саша так и остался юнцом, шагнувшим с эшафота Шлиссельбургской крепости в бессмертие.

Кстати, кажется тот же Камо сказал, что в слове «бессмертие» больше фигурирует не «смерть», а «бес».

Так вот что сказал Александр Ульянов: «Среди русского народа всегда найдется десяток людей, которые настолько преданы своим идеям и настолько горячо чувствуют несчастье своей родины, что для них не составляет жертвы умереть за свое дело. Таких людей нельзя запугать чем-нибудь!»

Где тот – показной – пафос?

Нет его.

Есть спокойная уверенность.

Коба незаметно свел ладони на своем горле.

Александру Ульянову был двадцать один год. Он, собственно, ровесник ему теперешнему.

И главное Александр видел, как сохраняется жизнь, как тому же Михаилу Новорусскому смертная казнь была заменена на пожизненную каторгу.

На право жить и дышать.

Слышать птиц.

Видеть белый свет.

Александр не принял за себя ходатайство.

Не впал в публичное раскаяние.

Он казнил себя сам.

Казнил, может быть, даже за тем, чтобы когда-то младший брат, подожженный не местью, а все тем же пожаром борьбы, произнес спокойно-рассудочное:

– Мы пойдем другим путем.

Сейчас Коба стоит между двух костров, как сказал прибывший в Тифлис отбывать ссылку, Михаил Калинин, – и не знает, какой огонь жжения горячей.

С одной стороны очень было бы здорово вот так – подняться, нет, взбежать на эшафот, и произнести, пусть не так красочно, как это получилось у Камо, но высказать полное презрение к смерти.

Но с другой…

Мотылек тоже погибает на огне.

И, наверное, во имя чего-то вещего.

Однако логика природы не воспринимает это, как подвиг.

Скорее, смерть мотылька – это несчастный случай.

Или что-то этом роде.

А смерть за идеалы революции должна быть, если ее проецировать на природу, никак не меньше коренного преобразования. Вторжения в запредел.

Смерть в застенке на их нынешнем сборище демонстрировал Александр Цулукидзе. И была она, естественно, беспафосной, сугубо будничной. Безустной. Почти безымянной. Как бы заключенной внутри организма, которому уже стало невмоготу противостоять исподтишка нагрянувшим болезням.

Я был не смел по части слов,

Я не был смел.

И потому писать стихов

Я не умел.

Но нынче строки мне пришли

В предсмертный час.

Чтобы знали люди всей земли,

Как я угас.


Это, по сценарию его последнего часа он прочтет, кем-то до него нацарапанное, и возгордится, как настоящий поэт. Что способен «глаголом жечь сердца людей». Что в его распоряжении будет «подлежащее» – возможность безымянно лежать под бугорком наспех набросанной на его прах равнодушной земли.

Но где-то товарищи, сойдясь вот так, как сегодня, на свое очередное собрание, вспомнят, каким он был неистовым борцом, но и так далее.

Интересно, что о нем скажет Володя Кецховели? Сейчас он равнодушно, почти не моргая, смотрит на огонь лампы.

Зиновий же Литвин – Седой, как всегда, всхохотнет.

Это у него фирменное.

Даже, кажется, услышав собственный смертный приговор, он почти жизнерадостно, усмехнется.

А вот Сергей Аллилуев воспримет его смерть не с показной, а даже с искренней болью.

Тем более, что у него совсем недавно родилась дочка.

Надежда…

Да, как всем сейчас из них не хватает надежды. В том числе и вот в таком, можно сказать, живом воплощении.

Наверное, если бы у него была дочь, то она, узнав о смерти родителя, сказала бы:

– Я горжусь, что он положил свою жизнь на алтарь свободы. Что в счастье будущих поколений есть и его безымянная толика.

Его дочь должна говорить красиво.

Иначе зачем так затхло умирать.

Михаил Калинин этой игры не принял:

– Товарищи! – сказал он. – Наступило время живой пропагандистской работы.

– Я с самого начала была против пустой надежды, – сказала Клавдия Коган.

– И я, – подпрягся к ней Владимир Родзевич.

– А кажется, все здорово получилось, – не согласился с ними еще один ссыльный Ипполит Франчески.

А Иван Лузин произнес:

– В любом случае разнообразие не помешает любому целеустремленному делу.

Иван любит слово «целеустремленный».

Хотя, правда, пользовался им к месту и не к месту.

Вот это как-то о стуле сказал:

– Где мой целеустремленный трон?

Но о нем, о Кобе, когда его избирали в состав первого Тифлисского комитета РСДРП, ленинско-искровского направления, определение «целенаправленный» прозвучало более чем кстати.

– Это все «Нина» на тебя сработала, – сказал Сергей Аллилуев, напомнив о подпольной типографии названной таким именем, которую, по существу, создал он, Иосиф Джугашвили, на полицейском свету давно утративший свое на настоящее имя и фамилию.

Правда, там его больше величают «Рябой». За те самые отметины, которые оставила в свое время оспа, вволю погулявшая по его еще не окрепшему организму.

Но это, наверно, и к лучшему.

Ибо взрослые от оспы, как известно, умирали.

Если сказать, что Коба не возрадовался подобной чести, значит показать его совсем бесчувственным человеком.

Но радовался он сдержанно.

Даже в какой-то момент прибег к медитации, чтобы не выказать всеми видимого восторга.

Это лукавят люди, которые говорят, что слава для них – прах, на который хочется дунуть, чтобы он сгинул.

Ничего подобного!

«Яблочность», как кто-то говорит из ссыльных, имея в виду «Я бы…» и так далее, живет червячком почти в каждом плоде души.

Но ответил Коба так, как, собственно и ожидалось:

– Постараюсь оправдать доверие, которое вы мне оказали.

– Это не мы, – за всех ответил Аллилуев. – А партия.

Ноябрь метался, как больной, который переживал, наверное, кризис по меньшей мере крупозного воспаления легких.

Тихий в обычное время парк Муштанд буквально изнемогал от каких-то невиданных звуков.

Так неистовствовал ветер.

Порою в него вплетался дождь. Летел параллельно земле. Сек по глазам, заставляя отворачивать от него лицо.

Но проскакивал и редкий в эту пору снег.

И, что удивительно, он не был с дождем.

А выглядел вполне самостоятельно.

Только, правда, не менее милосердно, сек все по тем же глазам.

А в самом же парке, казалось, оживали когда-то с него списанные картины.

Вот среди груды камней, как бы прильнувшей к стволам чинары, винтует ветвями ее отпрыск, неведомо как оказавшийся тут по недосмотру парковых рабочих.

И теперь он, а не чинара-мать, главенствует на переднем плане.

У его камелька, распятая дождем, серобелится какая-то бумажка.

Коба поднял ее и душа облилась гордостью. Это была всего четвертушка «Брдзолы» – его газеты.

И не хочется верить, что кто-то ее выбросил. Это наверняка ее вырвал у кого-то ветер. И унес сюда, на распятье перед юной чинарой. А любая молодость обращена в будущее.

Но нынче среда, в этот парк, Коба пришел, если это правильно квалифицировать, за уединением.

Ибо именно вчера, накануне, как его звал, «родного месяца», то есть декабря, в котором он пришел в этот мир, – ему предстояло поменять «географию обитания», как пошутил кто-то из товарищей. И «из сухопутчика превратился в земноводника» (шутка жены Аллилуева Ольги).

А ехал Коба ни куда-нибудь, а в Батум.

На берег Черного моря.

Теперь такого же бурного, как парк Муштанд.

Подумав припрятать четвертушку газеты в карман, Коба, едва ощутив ее холодность, – ведь размокла под дождем, – неожиданно вспомнил, что нелегал. Что достаточно найти у него эту крамолу, и…

Дальше не хотелось додумывать.

Тем более, что он поворотил свое лицо в другую сторону и увидел странную картину.

На этой картине все было наоборот. Ветки той же чинары вели себя совершенной спокойно. Просто чуть придрагивала на ветру вершина.

А у комля, собравшись в небольшой ставок, стояла почти безжизненная вода.

Коба чуть подотвалил ближайший к ставку камень и положил туда, уже почти высохшую в руках газету.

И вдруг, неведомо на что, высказался в глубину парка:

– Не всегда слезы располагают к грусти.

И – умолк.

Как бы прислушался к своему голосу.

А на самом деле он размышлял о том, с чего же начнет свою работу там, в Батуме, куда как-то поубавилось охотников ехать.

И, может, отчасти оттого, что там ждала новая бытовая неустроенность.

Какая уже по счету!

И вдруг Коба увидел грача. Обыкновенного, как все грачи на свете. Но чем-то родным, наверно оттого, что был так, как и Коба неприкаян. Тоже, видимо, недоумевающий, откуда эта лояльная перемешка снега с дождем.

Хотя сейчас, кажется, разыгралась настоящая метелица.

А декабрь-то – месяц «сродный» – мог бы быть чуть помягче.

Ведь Юг же…

И может, заметив, что человек переживает не лучшие для него минуты, грач вдруг убрал свою ерошность, даже, кажется, встрепенулся. И почти победоносно крикнул.

Словно отдал какой-то приказ.

А, может, так оно и было.

Ибо в тот же момент ветер внезапно угомонился. А потом и совсем стих.

И где-то в кустах, сперва только взвозившись, а потом подала и голос синица.

Словно полосатый шлагбаум, протянула свой полет сорока.

И именно сорока потянула за собой строчку за строчкой, чтобы восстал и еще один нечаянный поэтический образ:

Когда приподнимаясь над Вселенной,

Мой разум вдруг нечаянно поймет,

Что все на свете заряжает тленьем

Отчаянный какой-то идиот.


Понять какой не может без подсказки,

Что мир не просто вечная лохань.

Та, перед которой с бабкой дед из сказки

Искали правды золотую грань.


Что все на самом деле зло и тонко,

И в неизвестности растворно,

Как чачи озорная самогонка,

Так выдержкой томленое вино.


Он откинул башлык и пошел вон из парка. Который – к тому же – заворожено молчал.

Обручник. Книга вторая. Иззверец

Подняться наверх