Читать книгу Мания. 2. Мафия - Евгений Кулькин - Страница 14
Глава третья
4
ОглавлениеВетер возгоняет волны, самоубийственно кидает их на скалы, пружинит, искрит, водо-, а то и скуловоротит. И, как поется в песне, «и бьется о борт корабля».
А над Ай-Петри висит туча. Такая до головной боли постоянна, что кажется – и день выношен этой тучей.
Как выпятившаяся вставная челюсть, устремлен в море пирс.
Скука.
Поэтому кажется, что фасад дня совершенно не отделан. Ни одной законченной детали. Разве что постоянно подмигивающий маяк. Который, как лакей, высокомерен и панбархатен. Панбархатом кажется облепившая его зеленая слизь.
Авенир Берлинер обходит встрепанные только что промчавшейся машиной кусты и снова идет во след за праздно гуляющими девками. Глаз улавливает одни виляния.
Кто-то всунулся в куст, отглотнул из бутылки и снова вышел на аллею.
Безлистье, но скрыло. И весна почему-то больше похожа на осень. И не на осень, а на очень позднюю осень, безнадежную, как неизлечимая болезнь.
Когда он ехал в Ялту, то думал, что вот-вот позолотятся нивы, но за вагонным окном мелькал обсахаренный морозом луг или полоса отчуждения с жеваной прошлогодней травой.
Сосед по купе ему попался до безобразия говорливый. О чем он только не плел всю дорогу: и что Россия – это всемирная деревня, и показывал на старуху, что у железнодорожной будки выскребывала кастрюлю, и что провалы в экономике существуют от того, что нет идеологической партии, и что мы ни в чем не умеем побеждать убедительно, и привести в доказательство мог то ли чемпионат мира, то ли Олимпийские игры, где Советский Союз не добрал и половины запланированных медалей, и что евреи любят Россию без взаимности, и что американское хамство всем изрядно поднадоело, и что роковое совпадение, что струйка наших отношений еще не пресеклась.
Авенир делал вид, что идеологические абстракции его страшно интересуют, но, в основном, главные предпосылки своего покоя видел не в общественно-правовом процессе, а в элементарном молчании. Ибо был уверен, что любое самоопределение имеет одну схожесть и резко идеологическим разговором или одиночным выступлением ему можно коренным образом повредить.
Помешав черенком вилки в стакане, сосед неожиданно стал говорить о другом:
– Сколько нам еще пережить придется пересестов?
Хитрый человек Берлинер, мудрый, но слово «пересест» так и не мог приладить ни к одному явлению, которое его окружало. Но опять промолчал. А сосед неожиданно прояснил:
– На моей памяти – Сталин был, потом Хрущев, следом Брежнев – и тут как горох: Андропов, Черненко, Горбачев. Не много ли правителей на одну жизнь?
У Авенира на этот счет свое мнение. Каждый правитель – как шлагбаумное тире на переезде: проехать нельзя, а пройти – всегда пожалуйста! Только под поезд не попади, раз ты человек рисковый. И чем больше смен курсов и всего прочего, что при этом меняется, тем лучше. Постоянно восполняется то, что было в свое время утрачено или невостребовано.
Как-то видел он: собралась вокруг кого-то толпа, образовала человеческий муравейник. И всем нетерпелось увидеть, что же происходит там, в середке. Вот выпнулась чья-то нога. Кто-то хотел, подчикильнув, подпыргнуть, чтобы хоть на мгновенье, но зависнуть надо всеми. А Авенир, которому в ту пору было шесть лет, наоборот, встал на четвереньки, чуть ли не носом разрыл частокол лодыжек и оказался там, где надо.
И увидел то, к чему так стремил себя всякий. Это – камень с вмурованной в него железякой, как бы подчеркивающей его несдвигаемость. На этом камне лежала толстенная – в серых крапинках – змея, а перед нею, в свою очередь, стоял на коленях человек и пиликал на тоненькой дудочке.
Змея поднималась, раздувала заушины и начинала раскачиваться из стороны в сторону, мелькая своим красно-искристым языком и бесстрастно глядя немигучими глазами.
А все вокруг, Авенир был уверен, считали, что змея мелькает тем самым жалом, с которого стекает яд, и стоит только им дотронуться до человека…
Ему хочется выползти и крикнуть всем, кто обступил шарлатана, что никакого заклинания с помощью музыки нету, ибо змеи совершенно глухи.
Но никто не поверит, тем более что, наблюдая за всем этим, люди не прекращают беседу. Вот один старик говорит другому:
– Детные бабы куда покладистее: на одном сидела – двух вывела.
Авениру хочется сказать: «Так не бывает!» И поправить, как это «бабы» – во множественном числе, а «сидела» – в единственном?
Но он ничего не говорит, а без интереса смотрит на то, что делает этот самый шарлатан, наверняка выломавший змее зубы, чтобы она стала совершенно неопасной.
Скука глубинно удовлетворенного любопытства рано посетила Берлинера. И он давно уже не мог вычувствовать то, чего не объяснить. И потом, приступая к любованию чем-либо, наперед, к примеру, знал, за счет чего светится неоновым убором город и что в мире главенствует удручающая староверская постность.
Порой, когда особо зачернит на душе и любой зрелый вывод покажется обузой, к Авениру приходит тоска. Первый раз она его посетила еще в отрочестве, когда они с родителями были в деревне. Там, помнится, тучно росли ржи, колосились, ежинились колосьями, мельтешили на ветру. А рядом простиралось завеянное мякиной гумно.
И вот среди этой незнакомой знакомости – тоже мельтешили колоском на ветру – девочка по имени Люся.
Отец у Люси постоянно пьяный. То и дело зовет его к себе и привяленным голосом говорит:
– Иди побалакаем, чтобы болячка с болячкой сошлись бы.
Авенир от него пытается держаться подальше. Потому как он тоже набит той самой понятной непонятностью, которая отравляет скукой душу.
– Думал, – рассказывал кому-то старик, – дожду возраста, непременно женюсь на Фроське.
Это уже интересно. У Авенира, правда, таких намерений жениться на Люсе нету, потому как прежде надо, как говорит папа, стать человеком. Но живинка какая-то в середке плавает. Как одинокая рыбка в аквариуме.
У Люси был ровесник Авенира – брат, о котором все говорили, что он из молодых да ранних. Сперва Берлинеру не было понятно, что это такое. А потом догадался. Лешка, как звали брата, ревизовать девкам пазухи был горазд.
В подпитии отец Люси к месту и ни к месту орал:
– Ты меня за обороть не бери – лягнусь!
Мать Люсина постоянно кому-то жаловалось, что у нее «в костреце» болит.
– Нога вроде бы и идет, и кособочится одновременно.
Лешка все время всем своей силой хочет похвастать. Полуволоком втащит мешок на подводу, изойдет одышкой и все равно за вторым себя стремит.
Видит, что ноша не под силу. Но не отступится. Иначе – не он это будет.
Рядом с полем был лес. И именно туда хотел Авенир заманить Люсю.
Нет, он не собирался лезть к ней за пазуху, как это бы сделал на его месте невоспитанный Лешка, не читал бы стихов Блока, как если бы на ее месте была девочка Роза из соседнего класса «Б». Он бы просто с нею помолчал.
Вот так послушал бы или последил, как лес, настораживаясь, подзамирает, и так стоял в оцепенении минуту или две, пока случайный звук не сбил его с этой сторожкости.
А все вокруг облеклось бы в туман и приобрело бы размывные очертания.
Рядом, на озере, гагакали гуси.
Кто-то кому-то заканчивал рассказывать свою историю типично мирской фразой:
– Все произошло по-гаданному, да не по нашему.
Местные любят говорить своими корявыми афоризмами.
Влажь, пришедшая от озера, омягчит воздух, сделает волглыми листья.
Авенир глянет ей в глаза, отразится в них один лишь миг, и вздохнет. Хитро вздохнет. По-взрослому прозрачно и по-детски призрачно намекнет этим вздохом, что, пока не схолодала, он бы дал ей погреть свою душу, да жаль, потому как ее наверняка ждет впереди беспорядочная любовь и бестемная бабская печаль.
Над головой просвистит козодой. Потом режущим голосом каркнет ворона. Впереди – по ржи – протрекает кобыленка. Потешным аллюром проскачет на хворостине взрослый деревенский дурак. Погасающей походкой погонится за ним кто-то из подначников. И ему расхочется терять на Люсю свой вздох. И он, сказав ей несколько ничего не значащих слов, как из алтаря, выведет ее из лесу, чтобы она снова колоском мельтешила среди ржи и гумна.
Но Люсю в лес не заманишь – осторожна. На все его увертки и хитрости у нее один ответ – смех. То прыскучий, как бы рассыпчатый, то полузамкнутый, похожий на оборванный на половине взрыд, то этакий полузамедленный, как останавливающееся колесо велосипеда.
И Авенир взросло тоскует. Не знает, по какому поводу, но душу в самом деле поддавливает чувство зрелой тяжести. И хочется засесть за стихи.
Нынче в Ялте Берлинер оказался тоже вроде бы загнанный тоской. Вернее сказать, чем-то от нее производным. Пожаловался ему Мануил Беневольский, что его стали преследовать вымогатели, по-нонешнему говоря, рэкетиры, и у Авенира, как у волка, по следу которого идут охотники, обострилось чувство самосохранения.
Поспешил он на время сгинуть из Москвы. Так сказать, со стороны понаблюдать, чья трусь чью передрожит.
Правда, было грусто оставлять Розу, да-да, ту самую, в прошлом девочку из соседнего класса «Б». Он женился на ней еще в институте. И только после этого понял, что надо напрягать душу, чтобы в ней завязался хоть какой-то росток живого. Пусть не любви – просто доброго, неубывающего чувства.
И ему это удалось. И вот уже столько лет они мирно сосуществовали. А сейчас она, неожиданно для них обоих, ждала ребенка. Неожиданно потому, что это первая у нее завязь. Уже думали, так и скоротают век в бездетности. И, если честно, Авенир этому даже был рад. Потому как видел, сколько колготы и всего прочего невзгодного переживали те, кто имел деток.
И вот – получилось. И Авенир неожиданно для себя открыл, что сломан коготок их тщательно скрываемой даже от самих себя неприязни.
Иногда Роза подзывала его к себе, и он, приложив руку к ее огромному животу, улавливал, как ребенок поталкивал внутри осторожно, но настойчиво.
– И его не оставляет политическая агрессивность! – воскликнул он.
И вот теперь Роза осталась одна.
Но – так надо. Пусть без него пройдет тот самый набег рэкетиров. А что он не обойдет его, он знал точно.
А все потому, что как только была объявлена вольница на кооперативы, Берлинер тут же организовал фирму по внедрению новшеств.
Сперва его затея была встречена почти отчужденно. Вот, мол, вместо того, чтобы торговать, он вздумал материализовать «маниловские грезы». А когда первый раз одна из разработок была продана не куда-нибудь, а аж в Японию, не только смеяться, даже улыбаться перестали.
Другие бы кинулись деньги в мешок сгребать, но не таков Авенир Берлинер. Он – из той Японии – вытребовал вместо долларов компьютерное оборудование, и уже Ольга Мешконис работала не на институт, а на него.
По касательной вспомнив Ольгу, потом Розу, он неожиданно набрел памятью и на Люсю, только не на ту девочку, которую пытался замануть в лес, а другую, которую встретил через много-много лет.
В ту пору он разрабатывал в себе неприязненный стиль поведения: ходил с перекинутым через руку летним плащом, опирался на длинный, похожий на трость, зонт, смущал собеседников брезгливой поджатостью губ.
Люсю он встретил на улице. Тень от ее разбитой фигуры плашмя преодолевала лужу. Никакие подробности не отражались в воде, только одна сплошная серость, словно клок осеннего тумана. Видимо, год от года она все больше и больше тускнела лицом, понурилась жестом – одним словом, старела. И в дальнейшем ничего не запомнилось от ее образа: ни лицо, ни фигура, ни, кажется, стройные, коль их по-настоящему показать, ножки, а врезались в память вялые, видимо, покорные груди. От них отдавало материнским уютом, даже каким-то укромьем.
Прохваченный сквозняком куст тогда смешал свою ядовитую тень с ее блеклой серостью, и перо сковалось на бумаге, чтобы написать, что перед ним был образ его будущего. И он разминулся с нею, так и не признавшись, что именно ему на все его ухищрения греховной молодости она отвечала своим безгрешным ангельским смехом.
На том месте, где в свое время была рожь, теперь стоял огромный снулый завод по производству никому не нужных ядов.
А где был тот самый лес, куда так и не уманул Авенир Люсю, теперь красовался карьер, в котловине которого муравьино ползали самосвалы и, словно богомол, вскидавался своей маленькой головкой экскаватор. А на краю карьера стоял плакат с такими строками:
Пусть о нем еще песни не спеты,
Но поведает тот, кто летал,
Что известен на целой планете
Волгоградский крылатый металл!
И Берлинеру стало ясно, что из этого карьера возят песок или глину на алюминиевый завод.
Авенир едва оторвал себя от воспоминаний, с пустым любопытством глянул, как двойно вихляются на воде отражения чаек. И тут же установил, почему такой обман зрения. Оказалось, летали они под столбом, на котором – с ночи – не был выключен упуленный в берег прожектор.
Колебаясь, по воде плыл гудок. Какой-то большой теплоход входил в гавань.
Его поселили в тихом пансионате. Настолько тихом, что редко какой-либо крик прорезал устоявшуюся тишину. Только шорох: что-то продолговатое, без сучка и задоринки.
Берлинер давно по-настоящему не отдыхал. Все время ели какие-то проблемы. Даже на даче, где, казалось, можно было по-настоящему расслабиться. И там находились какие-то дела и заботы.
Как-то на провесне решил побыть, как говорится, в одиночестве. Приехал на дачу. Оттопил ее как следует. Даже баньку оживил.
И тут вдруг явилась теща с тестем.
– Услышали, что ты тут томишься, как на выселках, – сказала мать Розы Дора Ильинична. – Вот и приехали. Небось не выгонишь.
И старики – друг перед дружкой – расстарываться на все сразу: она – за молоком, он – за квасом, она – в лес, он – по дрова.
– Этот дуб, да пожалеем его, – кричала теща, – бездетен: рядом не идет не то что плечистый, а вообще никакой подгон, голо, одни грибы нарывами торчат, и то сплошь несъедобные!
Потешные старики. Не выходят из дома, пока не доспорят дуб с осиной, и не сгаснет ветер.
– Не будем им мешать, – говорит тесть.
Тут у Авенира настоящая расслабуха. Он никого не знает, и его, слава богу, никто. Благодать.
Правда, ему тут надавали всяких и разных адресов. Но это он востребует тогда, когда обрыднет быть одному.
Вот пошлялся он по набережной, попил сочку, посмотрел: на бухточке – перед публикой – выпендривался каноец. Стащил лодку на воду, неловко вскочил на нее и заспешил веслом, забалиндрасил.
В пансионат, который недавно, говорят, был гостиницей, явился нагулявшим аппетит. Пообедал. Взял книжку, вышел на балкон. Попытался читать. Про себя отметив, что читанное вчера чуть ли не сразу забывалось, а черт-те когда вталдыченное, как ржавчина, въелось, как понятность, надиктованная тупым повторением. Ему один полковник рассказывал, что однажды, не просыпаясь, разобрал и собрал пистолет.
Стулья в его номере были массивные, словно имеющие президиумные отличия. А на одном из них были выжжены вензеля – «К. М.».
Авенир с балкона, где было устроился для чтива, зашел в комнату, налил себе пепси, подбавил туда вина. И только устроился, чтобы продолжить чтение, как уронил взор вниз. И – под шелушащимся стволом сосны – увидел машину с задранным капотом и рядом – всю в белом – девушку.
Она копошилась в моторе, и руки у нее были выватланы чуть ли не по локоть. Мелодично позвякивали ключи.
В машинах он не разбирался. А вот в женщинах…
Он заерзал в предчувствии, что, может, это особая историческая судьба.
Вспомнилась одна красотка, которая повстречалась на набережной. Такую надо видеть только один раз в жизни. Два – уже перебор. И, коли в тебе есть хоть капля ума и сердца, обязан заговорить стихами. Примерно, выдать такую строчку:
Прошла, обожгла красотой!
На ней тоже было надето что-то белое, в обтяжечку, напоминающее комбинезончик, с двумя вырезами – от горла к грудешкам и – чуть ниже – от повздошья к животику. В первом вырезе золотая цепочка венчалась крестиком, а на пупочке поигрывала на солнце этакой кокетливой подковкой.
Наверно, он спускался только затем, чтобы увидеть противоположность той, что встретил на набережной. Ему нужны были разочарования. Причем немедленные. Ибо потом он заболеет тоской того самого «чудного мгновенья», которое прорвало Пушкина на массу замечательных стихов. Но, поскольку к поэзии он был не то что равнодушен, а несколько глуховат, потому довольствовался прозаическими восхищениями и, главное, тем молчаливым созерцанием, которое порой доводило его до абсурда.