Читать книгу Мания. 2. Мафия - Евгений Кулькин - Страница 3
Глава первая
1
ОглавлениеВ городе любовь умирает раньше рождения. Пуповину ей перегрызает почти полное отсутствие деревенской застенчивости, несмелости.
И Прялину всегда казалось, что по-настоящему влюбляться надо там, в так называемой глубинке, а может, и – голубинке, можно запросто, придя в гости, без лукавства превознесть хозяина, неловко, поскольку ты горожанин, поцеловать ручку хозяйке. Ладонь шершава и груба и пахнет чем-то отрубиным. Потому как эта женщина только что по взмету приклада прошлась граблями, опростоволосила стог, сделала его строго-нахальным, лысоватым, как бригадир Зоська.
В этот свой приезд Георгий, как никогда, испытал чувство какой-то вины. Увидел очередь у магазина, где торгуют водкой. И что-то внутри сжалось до плотности камня. Потому как не мог понять Горбачева, зачем он это затеял.
Знакомые, к которым он приехал, всю свою жизнь имели дело с лозой, и виноград для них был чем-то чарующе-живым, и к вину они тоже относились как к крови Господней.
– Знаешь, – сказал Максим Иванович Пичурин, – как мы с Василисой услыхали, что с пьянством собираются бороться посредством запрета, все стало ясно, каков правитель Горбачев.
– Ну вообще-то, – начал было Прялин, – народ ведь спивается…
– А знаешь, это отчего происходит? – спросила Василиса Матвеевна. – Потому как хозяина на земле нету. Возьми нашего Зоську. Да разве ему бригадирствовать? Я бы ему дохлого барана стеречь не доверила!
– Ну а почему другого не поставить? – спросил Прялин Пичурина.
– Потому что подгонка идет не под нашу мерку. Он партийный, потому и человек своего времени. Потому ему и дано право похваляться так до конца и не состоявшимся удальством.
Василиса поставила на стол маленький, чуть надтреснутый чугунчик, который Прялин помнит чуть ли не с детства, и вдруг сказала:
– Знаешь, зачем его по сю пору держу?
– Догадываюсь, – ответил Георгий.
– Что он – безотказен. Чего бы в нем не затеял. А почти вся новая посуда то пригарью схватывается, то с одной стороны жжет, а с другой все остается непроваренным.
– Значит, что нужно? – подторопил с ответом Прялин.
– Надежность.
Походил он по своему Буденновску, и уже через час созерцательный порыв иссяк, на глаза стали попадаться те предметы, которые не делают красоты, и душа окунулась в скорбь.
Бутылку все же Василиса припасла, потому, разливая водку, Максим Иванович сказал:
– Не умеем мы уделять внимание реальности. Идеологический диктат не дает.
И рассказал, как он ездил в Сибирь на заготовку соломы. Приехали они на прибрежье, непуганое пароходными гудками. И вот оттуда – ни сплаву, ни справу – чем доставлять к станции корма? Да опять же машинами. А они жгут как пьют.
– Потом здесь, – сказал Пичурин, – все удивлялись, чего это молоко в совхозе такое дорогое по себестоимости.
И там же, в Буденновске, встретил он свою прежнюю любовь. Постарела. Но обрадовалась молодо.
– Ты? – как бы вопросили все те же, с козочьей недоступностью глаза. А вот волосы – чужие, словно на горизонте простежки не дождя, а града. Неживая белесость.
– Сколько лет прошло, вникни! – зачем-то сказал он эту неуклюжую фразу.
Вникание продолжалось долго, потом воспоследовал ответ:
– Вот обуяли выползнями повители, – и указала на травность, которая заткала улицу.
А ему почему-то вспомнилось, как он недавно побывал в одном подмосковном селе, где была остановлена война в пору, когда она чуть было не обернулась победой немцев. И вот там его поразили железные балки вразнотык – ежи войны. Вернее, лежали только одни их охвостья, все остальное исчезло.
– Всю родню перехоронила, – тем временем говорила старая знакомая.
А он не давал возможности увести себя из прошлого, где, казалось, вечер приотворил дверь в ночь и из ее пазухи выпростал месяц. Косорогий. Как стершийся оселок, но все же месяц. Небесный скиталец. Одинокий даже в кучное звёздье.
Она как-то так сторожко себя вела, что в улове всегда оказывались его руки. Поэтому упругости грудей он ее не помнил. Знал, что все это наличествовало, но не более того. Ибо на все настырные действия был один испуганный упрет.
Вспомнил, как однажды ее приревновал. К ней приехал двоюродный брат, и она не пришла на свидание. И тогда он кинулся к ней домой. И там было темно как в склепе. Рванулся в боковуху, где она спала, – пусто.
Давя во дворе полуудушенные желтки одуванчиков, кинулся к соседской девчонке, ее подружке.
И та протянула ему записку, которую забыла отнести.
Оказывается, они всей семьей уехали на выходные в Ставрополь.
В ту ночь ему приснилось, что он с некими женщинами находится на огороде, копает картошку, где попадаются и редька, и морковь. Бабы куда-то его зовут, а ему так не хочется уходить от такого изобилия. И тогда одна говорит:
– Но ведь уже ночь.
Он смотрит на небо.
– Вот видишь, – говорит вторая, – молозивный закат, значит, ночь стелила утро. И скоро оно взбрыкается на горизонте.
Жора сходит с огорода и вдруг обнаруживает, что в водосточной трубе вытаивается лед, и она тихо сорит развееренной на ветру капелью.
Это был первый сон, который он записал. Записал оттого, что он был настолько красочен и свеж, словно действительно был порожден той молозивной зарей и росным утром.
Тогда же, и тоже впервые, он приревновал неведомо к кому и к чему самого Бунина, видимо, все же за то, что он захватил не только то, что увидел, он тыкнул пальцем, что это увиделось и им, Прялиным, и многими другими, и, лукаво смеясь, отошел в сторону, переживите, мол, такое, как «море вздулось», и увидьте его не каким-нибудь, а темно-железным и, наконец, откройте, что оно кажется выше берега.
То ли обида, то ли что-то еще, сходное с ней, клокотало внутри. Жора понимал, что гений – убивал. Не давал паузы на цитирование себя, а сразу же кидал в беспомощность и сиротливость.
Бунин…
Нет, он отомстит! Пусть не сегодня. Но когда-нибудь и непременно. Хотя он и буен, этот Бунин…
И однажды им что-то, как бы в полубреду, написалось. Вернее, сперва только увиделось. Отдельный, как бы вправленный в отдельную раму день. Прибрежье. Оно сумрачно и голо. И пахнет мокрыми валунами и сохнущими водорослями, а вдали по-крабьи копошатся первые огни. Одинокое дерево дрогнет на ветру.
И опять прежнее озлобление, но, уже труня над ним, Георгий как бы ощущает, что все это не столько записал, сколько отпечатлел в сознании, отксерил, как сейчас прозывают подобное этим ассенизаторским словом. И он видит ее, почти по-человечески задремавшую рощу. И луг, что засинел знакомыми, но утратившими названия цветами. Потому все говорили о них просто – синюшки.
Опять же в дали, только несколько приближенной воображением, пасся мелкорослый скот.
В лощинах туман залегает пластами. Больше, видимо, затем, чтобы оттенить засеревшее за ним село.
А скученные валуны переблескивают росой и как бы медленно уплывают в отдаленье.
На полугорье – струйкой – летят какие-то полустайные птицы.
Прялин понимает: вот то, что надо немедленно записать, та самая картина, которая может остаться, чтобы восхищать других. Но пальцы и перо никак не сведут себя воедино. И сознание разъедает что-то постороннее, даже второстепенное. Например, зачем-то слышится, как в лифт протискивается что-то громоздкое. И душа неожиданно задремывает. Задремывает тихо, почти бессонно, как струится в окно стрекозчатокрылый свет слюдяного зимнего утра.
Кто-то кому-то говорит: «Годам к пяти так уездился, что и на строевого коня не был похож».
И в тот день, собственно, ничего не написалось. Но ощущение того, что это рано или поздно случится, – укрепилось.
У старой знакомой все так же стрельчато сведены колени. И платье поджато, как губа, когда на что-то утрачено понимание окружающих. И только груди вислы, как опрокинутые вниз головой летучие мыши.
– Умеренные политики, – говорит она, – предсказывают…
Он отринывает все это от себя, потому как оно породит, вернее, навлечет на ту обостренность жизни, которая ранит всякую умиротворенность и даже сон. Как грозовая трещина электричества, бешено брошенная на спокойное лоно ночи.
Ему опостылели и политические нытики, и их агрессивные противоположности, которые рисуют все, что грядет, в преступно радужных тонах. А на Ставрополье шестую неделю не было дождя, и оттого не только погорела, но и прогоркла степь.
Вот тебе и будущее.
Ближайшее!
Потому пусть она продлится, эта грозовая, трещащая бешенством электричества ночь.
Но одно Прялину теперь понятно как божий день, что когда исчерпаны все устные поучения, в дело должна вступать плеть. Подраз-ленились все вокруг. Уже стали образовываться кланы особо приближенных к власти. Их непотопляемость бесит даже генсека. Хотя тот самый «плюрализм», конечно, и является тем самым камнем, который утупит любое оружие.
Георгий смотрел на свою старую знакомую. Полусвет ее тела не влек. Рядом щебетливо текла вода. Не их вода. И недальний лес, что скоро облечется в золото, однако, не зацветет. И можно долго понуро смотреть, как идет заселение неба. Как, оторвавшись от вершины горы бесформенными рванками, облака потом чопорно округлятся и сделаются лубочными.
Прошел толстяк с добродушно округлившимися щеками. Помахивая на бегу лозиной, проскочил веснушчатый мальчишка.
Жизнь, как налитая всклень посуда, не скудеет от мелкой утечки. Вот они, эти двое, еще помнящие, как вон на том взлобке стоял ветряк, кажется, в то время поворачивающийся всем навстречу своими добродушно ворочающимися крыльями. А у соседей при подготовке к свадьбе то и дело скрипели двери. С визгом мимо окна, штрихуя пространство, в него вправленное, проносились стрижи. И небо, даже нахмуриваясь, мглело как-то весело, не так безнадежно, как сейчас. На реке – ор и смех. Ребятами то туда, то сюда накреняются борты лодки. Девчата визжат. В разлатой арбе едут трое. Уже пожившие, и один из них, глядя туда, где идут сплошные кочкарники и плесовые залысины, говорит:
– Неосуществимо бывает только благо детства. Его, как следы на песке, смывает окончательно и навсегда.
И – вздох.
Почти что – литный.
И как сейчас не травит душу Прялина социальная боль, все же та, вроде бы легкомысленная, почти эфемерная, ближе и родней, потому как она, как своя рубашка, что ближе к телу, на то и существует, чтобы полнее сказать о прошлом, в котором перемешались и загорелые до черноты сыны Кубани, и лупоносые пасынки Тихого Дона.
Короче говоря, жизнь – это не укладистые дроги, на которые можно погрузить все, что чем-то дорого и свято. В дорогу берется единственное – душа. Но как трудно пронести всю эту хрупкость, когда вокруг углатое хамство и почти кубическая корысть.
А по этому пространству в свое время проживали те же хазары и анты, то есть поляне, и ромеи-христиане, или византийцы, а сейчас благоденствуют «цеховики», по фене – «котлеты», «быки», «мясо». И все это взаимодействует, стекается в одно или, наоборот, вытекает одно из другого.
Где-то возвышается над городом Иерусалимский храм. А тут никнут объеденные скотиной ивы и длинно, как суховейная степь, простирается почти утратившая веру христианская тоска.
– Не могу же я всю жизнь актерствовать? – пылко воскликнул доведенный до отречения поп.
Он знал и желание прорваться в какой-то иной мир. Того же Самдеева, который до сих пор уверен, что Горбачева ведут по жизни лучшие экстрасенсы Запада. И хоть все это кажется безусловной ерундой, но некоторые предсказания, которые он в свое время обнародовал, сошлись один к одному.
Дал он Прялину почитать кое-какую литературу. Теперь он знает, что сто лет назад был какой-то чудодей, который заставил своим взором ездить по столу графин и биться посуду.
Но это все, как говорится, за пеленою лет и дат, и нет возможности проверить, так все было или чуть иначе. А вот Нелю Кулагину он видел. Она взяла его за запястье, и там образовался ожог. Во всяком случае, красное пятно ободком.
Однако все равно не верится во всю чертовщину. Как и в то, что ей можно противостоять.
Горбачев, считал он, становится все более неуправляемым по простой причине: он уверовал в свое высокое предназначение. Это чисто шизофренический феномен. Он посещает почти каждого, на кого сваливается власть или какая-либо другая слава, и подхалимы, как черви, начинают обгладывать личность до костей, убеждая, что самый лучший елей – это яд.
Проще сказать, политическая неопределенность, заигрывание с Западом, размыслы о здоровой рыночной экономике – эти слизистые наледи на пути, который он избрал, конечно же охладит зазимок, который зовется бездна.
Именно в бездну ухнут все предначертания нынешнего генсека, потому как все его преобразования изначально ложны.
Налетел сыпучий ветерок. Сыпанул в глаза песком. Она стерла бисеринки пота над губой.
– Ну что же, – сказала, – была рада тебя видеть! – И посетовала: – Как быстро бежит время! И главное – куда?
Но это ей известно и всем прочим – тоже.
В доме напротив, вернее во дворе, идет сливанье – то есть качка меда. Вьются пчелы. Кто-то из стариков в его детстве их звал райскими мухами.
Ночью спал плохо. Разворочался на койке так, что она скрипела, словно телега.
У хозяев во дворе вечно тоскующий толстущий боров. Взглядывает вполне миролюбиво, хотя все его боятся. Короче сказать, боятся оттого, что он непонятен, что любую позволиху может пресечь ему только ведомым способом.
Весна, говорят, в этом году была рыхла, но бездождлива. Не смогла даже отсырить спички, что, видимо, с зимы не один месяц пролежали на завалинке. Потому и двор похож на кочковатый луг.
И именно его хозяин сказал Георгию, что лелеявший ее старую знакомую дед умер.
Хозяин уже не пьет. Но палец, как это было много лет назад, сам собой оттопыривался. Это все, что осталось у него от воспоминаний о пьянстве. Другие по-прежнему пили, а у него – только мизинец оттопыривался.
Он-то ему и рассказал свежий анекдот про Горбачева.
Стоят вот так мужички в очереди за водкой, томятся. А ее то ли не привезли, то ли всю выпили. Наконец один не выдерживает. «Нет! – кричит. – Дальше так жить нельзя!» Ну все к нему: мол, покончить с собой решил? А он: «Много чести! – орет. – Я просто сейчас пойду и этого штурвального убью!» Тут уж его никто удерживать не стал, потому как многие считали, что давно пора это сделать. Ушел тот мужичок и – с концами. А очередь продолжает томиться. И вдруг замечают, что он, откуда-то появившись, молча пристраивается в хвост. Ну к нему, естественно, бросаются с вопросом: «Ну что, убил?» – вопрошают. «Нет! – мрачно отвечает он. – Туда очередь еще больше стоит».