Читать книгу Гарики из Иерусалима. Книга странствий (сборник) - Игорь Губерман - Страница 15

Гарики из Иерусалима
Второй иерусалимский дневник
В органах слабость, за коликой спазм, старость не радость, маразм не оргазм

Оглавление

Забавы, утехи, рулады,

азарты, застолья, подруги.

Заборы, канавы, преграды,

крушенья, угар и недуги.


Начал я от жизни уставать,

верить гороскопам и пророчествам,

понял я впервые, что кровать

может быть прекрасна одиночеством.


Все курбеты, сальто, антраша,

все, что с языка рекой текло,

все, что знала в юности душа, —

старости насущное тепло.


Глаза моих воспоминаний

полны невыплаканных слез,

но суть несбывшихся мечтаний

размыло время и склероз.


Обновы превращаются в обноски,

в руинах завершаются попытки,

куражатся успехом недоноски,

а душу греют мысли и напитки.


Утрачивает разум убеждения,

теряет силу плоть, и дух линяет;

желудок – это орган наслаждения,

который нам последним изменяет.


Бог лично цедит жар и холод

на дней моих пустой остаток,

чтоб не грозил ни лютый голод,

ни расслабляющий достаток.


Не из-за склонности ко злу,

а от игры живого чувства

любого возраста козлу

любезна сочная капуста.


Красит лампа желтой бледностью

лиц задумчивую вялость,

скучно пахнет честной бедностью

наша ранняя усталость.


Белый цвет летит с ромашки,

вянет ум и обоняние,

лишь у маленькой рюмашки

не тускнеет обаяние.


Увы, красавица, как жалко,

что не по мне твой сладкий пряник,

ты персик, пальма и фиалка,

а я давно уж не ботаник.


Смотрю на нашу старость с одобрением,

мы заняты любовью и питьем;

судьба нас так полила удобрением,

что мы еще и пахнем, и цветем.


Глаза сдаются возрасту без боя,

меняют восприятие зрачки,

и розовое все, и голубое

нам видится сквозь черные очки.


Из этой дивной жизни вон и прочь,

копытами стуча из лета в осень,

две лошади безумных – день и ночь

меня безостановочно уносят.


Еще наш вид ласкает глаз,

но силы так уже ослабли,

что наши профиль и анфас —

эфес, оставшийся от сабли.


Забавный органчик ютится в груди,

играя меж разного прочего

то светлые вальсы, что все впереди,

то танго, что все уже кончено.


Есть в осени дыханье естества,

пристойное сезону расставания,

спадает повседневности листва,

и проступает ствол существования.


Того, что будет с нами впредь,

уже сейчас легко достигнуть:

с утра мне чтобы умереть —

вполне достаточно подпрыгнуть.


Мне близко уныние старческих лиц,

поскольку при силах убогих

уже мы печальных и грустных девиц

утешить сумеем немногих.


Временем без жалости соря,

вертимся в метаниях пустых,

словно на дворе еще заря,

а не тени сумерек густых.


У старости моей просты приметы:

ушла лихая чушь из головы,

а самые любимые поэты

уже мертвы.


Стало сердце покалывать скверно,

стал ходить, будто ноги по пуду;

больше пить я не буду, наверно,

хоть и меньше, конечно, не буду.


К ночи слышней зловещее

цоканье лет упорное,

самая мысль о женщине

действует как снотворное.


В душе моей не тускло и не пусто,

и даму если вижу в неглиже,

я чувствую в себе живое чувство,

но это чувство юмора уже.


К любви я охладел не из-за лени,

и, к даме попадая ночью в дом,

упасть еще готов я на колени,

но встать уже с колен могу с трудом.


Зря девки не глядят на стариков

и лаской не желают ублажать:

мальчишка переспит – и был таков,

а старенький – не в силах убежать.


Когда любви нахлынет смута

на стариковское спокойствие,

Бог только рад: мы хоть кому-то

еще доставим удовольствие.


Мой век, журча сквозь дни и ночи,

впитал жару, мороз, дожди;

уже он спереди короче,

зато длиннее позади.


И вышли постепенно, слава Богу,

потратив много нервов и труда,

на ровную и гладкую дорогу,

ведущую к обрыву в никуда.


Время льется даже в тесные

этажи души подвальные,

сны мне стали сниться пресные

и уныло односпальные.


В наслаждениях друг другом

нам один остался грех:

мы садимся тесным кругом

и заводим свальный брех.


Вдруг то, что забытым казалось,

приходит ко мне среди ночи,

но жизни так мало осталось,

что все уже важно не очень.


Я равнодушен к зовам улицы,

я охладел под ливнем лет,

и мне смешно, что пес волнуется,

когда находит сучий след.


Время шло, и состарился я,

и теперь мне отменно понятно:

есть у старости прелесть своя,

но она только старости внятна.


С увлечением жизни моей детектив

я читаю, почти до конца проглотив;

тут сюжет уникального кроя:

сам читатель – убийца героя.


Друзья уже уходят в мир иной,

сполна отгостевав на свете этом;

во мне они и мертвые со мной,

и пользуюсь я часто их советом.


Два пути у души, как известно:

яма в ад или в рай воспарение,

ибо есть только два этих места,

а чистилище – наше старение.


Ушел кураж, сорвался голос,

иссяк фантазии родник,

и, словно вялый гладиолус,

тюльпан души моей поник.


Не придумаешь даже нарочно

сны и мысли души обветшалой;

от бессилия старость порочна

много более юности шалой.


Усталость сердца и ума —

покой души под Божьим взглядом;

к уставшим истина сама

приходит и садится рядом.


Отныне пью лишь молоко.

Прости, Господь, за опоздание,

но только старости легко

дается самообуздание.


Томлением о скудости финансов

не мучаюсь я, голову клоня;

еще в моей судьбе немало шансов,

но все до одного против меня.


Кипя, спеша и споря,

состарились друзья,

и пьем теперь мы с горя,

что пить уже нельзя.


Я знаю эту пьесу наизусть,

вся музыка до ноты мне известна:

печаль, опустошенность, боль и грусть

играют нечто мерзкое совместно.


Болтая и трепясь, мы не фальшивы,

мы просто оскудению перечим;

чем более мы лысы и плешивы,

тем более кудрявы наши речи.


Подруг моих поблекшие черты

бестактным не задену я вниманием,

я только на увядшие цветы

смотрю теперь с печальным пониманием.


То ли поумнел седой еврей:

мира не исправишь все равно,

то ли стал от возраста добрей,

то ли жалко гнева на гавно.


Уже не люблю я витать в облаках,

усевшись на тихой скамье,

нужнее мне ножка цыпленка в руках,

чем сон о копченой свинье.


Тихо выдохлась пылкость источника

вожделений, восторгов и грез,

восклицательный знак позвоночника

изогнулся в унылый вопрос.


Весь день суетой загубя,

плетусь я к усталому ужину,

и вечером в куче себя

уже не ищу я жемчужину.


Сейчас, когда смотрю уже с горы,

мне кажется подъем намного краше:

опасности азарт и риск игры

расцвечивали смыслом жизни наши.


Читал, как будто шел пешком,

и в горле ком набух;

уже душа моя с брюшком,

уже с одышкой дух.


Стареть совсем не больно и не сложно,

не мучат и не гнут меня года,

и только примириться невозможно,

что прежним я не буду никогда.


Какая-то нечестная игра

играется закатом и восходом:

в пространство между завтра и вчера

бесследно утекает год за годом.


Нет сил и мыслей, лень и вялость,

а мир темнее и тесней,

и старит нас не столько старость,

как наши страхи перед ней.


Знаю старцев, на жизненном склоне

коротающих тихие дни

в том невидимом облаке вони,

что когда-то издали они.


Кто уходит, роль не доиграв,

словно из лампады вылив масло,

знает лучше всех, насколько прав,

ибо Божья искра в нем погасла.


Былое сплыло в бесконечность,

а все, что завтра, – темный лес;

лишь день сегодняшний и вечность

мой возбуждают интерес.


Шепнуло мне прелестное создание,

что я еще и строен, и удал,

но с нею на любовное свидание

на ровно четверть века опоздал.


Ушедшего былого тяжкий след

является впоследствии некстати,

за легкость и беспечность юных лет

мы платим с переплатой на закате.


Другим теперь со сцены соловьи

поют в их артистической красе,

а я лишь выступления свои

хожу теперь смотреть, и то не все.


Уже мы стали старыми людьми,

но столь же суетливо беспокойны,

вступая с непокорными детьми

в заведомо проигранные войны.


Течет сквозь нас река времен,

кипя вокруг, как суп;

был молод я и неумен,

теперь я стар и глуп.


Поскольку в землю скоро лечь нам

и отойти в миры иные,

то думать надо ли о вечном,

пока забавы есть земные?


То плоть загуляла, а духу невесело,

то дух воспаряет, а плоть позабыта,

и нету гармонии, нет равновесия —

то чешутся крылья, то ноют копыта.


Погоревать про дни былые

и жизнь, истекшую напрасно,

приходят дамы пожилые

и мне внимают сладострастно.


Нет вовсе смысла втихомолку

грустить, что с возрастом потух,

но несравненно меньше толку

на это жаловаться вслух.


В тиши на руки голову клоня,

порою вдруг подумать я люблю,

что время вытекает из меня

и резво приближается к нулю.


Полон жизни мой жизненный вечер,

я живу, ни о чем не скорбя;

здравствуй, старость, я рад нашей встрече,

я ведь мог и не встретить тебя.


Пришел я с возрастом к тому,

что меньше пью, чем ем,

а пью так мало потому,

что бросил пить совсем.


С годами нрав мой изменился,

я разлюбил пустой трезвон,

я всем учтиво поклонился

и отовсюду вышел вон.


Былое вдруг рыжею девкой

мне в сердце вошло, как колючка,

а разум шепнул мне с издевкой,

что это той женщины – внучка.


Небо с годами заметнее в луже,

время быстрее скользит по часам,

с возрастом юмор становится глубже,

ибо смешнее становишься сам.


Живу я очень тихо, но, однако,

слежу игру других, не мельтеша;

готова еще все поставить на кон

моя седобородая душа.


Чтоб нам, как мальчишкам, валять дурака,

еще не придумано средство;

уже не телятина мясо быка,

по старости впавшего в детство.


Дружил я в молодости ранней

со всякой швалью и рваниной,

шампур моих воспоминаний

весьма-весьма богат свининой.


Нам пылать уже вряд ли пристало;

тихо-тихо нам шепчет бутылка,

что любить не спеша и устало —

даже лучше, чем бурно и пылко.


Не стареет моя подруга,

хоть сейчас на экран кино,

дует западный ветер с юга

в наше северное окно.


На склоне лет на белом свете

весьма уютно куковать,

на вас поплевывают дети,

а всем и вовсе наплевать.


Был я молод, ходили с гитарой,

каждой девке в ту пору был рад,

а теперь я такой уже старый,

что я снова люблю всех подряд.


Зимой глаза мои грустны

и взорам дам не шлют ответа,

я жду для этого весны,

хотя не верю даже в лето.


Еще не помышляя об уходе,

сохранному здоровью вопреки,

готовясь к растворению в природе,

погоду ощущают старики.


Здесь и там умирают ровесники,

тают в воздухе жесты и лица,

и звонят телефоны, как вестники,

побоявшиеся явиться.


Люблю и надеюсь, покуда живой,

и ярость меняю на нежность,

и дышит на душу незримый конвой —

безвыходность и неизбежность.


Умрет сегодня-завтра близкий друг;

естественна, как жизнь, моя беда,

но дико осознание, что вдруг

нас нечто разлучает навсегда.


Не отводи глаза, старея,

нельзя незрячим быть к тому,

что смерть – отнюдь не лотерея,

а просто очередь во тьму.


Такие бывают закаты на свете,

такие бывают весной вечера,

что жалко мне всех, разминувшихся с этим

и умерших ночью вчера.


Каков понесенный урон

и как темней вокруг,

мы только после похорон

понять умеем вдруг.


Только что вчера ты девку тискал,

водку сочно пил под огурец,

а уже ты вычеркнут из списка,

и уже отправился гонец.


Подвергнув посмертной оценке

судьбу свою, душу и труд,

я стану портретом на стенке,

и мухи мой облик засрут.


Прочтите надо мной мой некролог

в тот день, когда из жизни уплыву;

возвышенный его услыша слог,

я, может быть, от смеха оживу.


Лечит и хандру, и тошноту

странное, но действенное средство:

снова дарит жизни полноту

смерти недалекое соседство.


В загадках наших душ и мироздания

особенно таинственно всегда,

что в нас острей тоска от увядания,

чем страх перед уходом в никуда.


Поскольку наш век возмутительно краток,

я праздную каждый свой день как удачу;

и смерти достанется жалкий остаток

здоровья, которое сам я растрачу.


В узком ящике ляжем под крышкой,

чуть собака повоет вослед,

кот утешится кошкой и мышкой,

а вдову пожалеет сосед.


Еще задолго до могилы

спокойно следует понять,

что нам понадобятся силы,

чтобы достойно смерть принять.


Мне жаль, что в оперетте панихидной,

в ее всегда торжественном начале

не в силах буду репликой ехидной

развеять обаяние печали.


Гарики из Иерусалима. Книга странствий (сборник)

Подняться наверх