Читать книгу Гарики из Иерусалима. Книга странствий (сборник) - Игорь Губерман - Страница 24

Гарики из Иерусалима
Третий иерусалимский дневник
На свете ничего нет постоянней превратностей, потерь и расставаний

Оглавление

Еще нас ветер восхищает

и море волнами кипит,

и только парус ощущает,

что мачта гнется и скрипит.


Давеча столкнулся я в упор

с некоей мыслишкой интересной:

в душах наших пламя и задор —

связаны с упругостью телесной.


Уходит засидевшаяся гостья,

а я держу пальто ей и киваю;

у старости простые удовольствия,

теперь я дам хотя бы одеваю.


Забавно в закатные годы

мы видим, душе в утешение,

свои возрастные невзгоды

как мира вокруг ухудшение.


В толпе замшелых старичков

уже по жизни я хромаю,

еще я вижу без очков,

но в них я лучше понимаю.


Совсем не зря нас так пугает

с дыханьем жизни расставание:

страх умереть нам помогает

переживать существование.


Чтоб не торчали наши пробки

в бутылях нового питья,

выносит время нас за скобки

текущих текстов бытия.


Не ошибок мне жаль и потерь,

жаль короткое время земное:

знал бы раньше, что знаю теперь,

я теперь уже знал бы иное.


Люблю вечерний город – в нем

отключено мое сознание

и светит праздничным огнем

трагическое мироздание.


Еще одну вскрыл я среди

дарованных свыше скорбей:

практически жизнь позади,

а жажда ничуть не слабей.


В одно и то же состояние

душой повторно не войти,

неодолимо расстояние

уже прожитого пути.


Что в зеркале? Колтун волос,

узоры тягот и томлений,

две щелки глаз и вислый нос

с чертами многих ущемлений.


Вот я получил еще одну

весть, насколько время неотступно,

хоть увидеть эту седину

только для подруг моих доступно.


Мне гомон, гогот и галдеж —

уже докучное соседство,

поскольку это молодежь

или впадающие в детство.


Непривычную чувствуя жалость,

я вдруг понял, что как ни играй,

а уже накопилась усталость

и готова плеснуть через край.


Своя у старости стезя

вдоль зимних сумерек унылых:

то, что хотим, уже нельзя,

а то, что льзя, уже не в силах.


А в кино когда ебутся —

хоть и понарошке, —

на душе моей скребутся

мартовские кошки.


Я по себе (других не спрашивал)

постиг доподлинно и лично,

что старость – факт сознанья нашего,

а все телесное – вторично.


Поездил я по разным странам,

печаль моя, как мир, стара:

какой подлец везде над краном

повесил зеркало с утра?


Зря, подруга, ты хлопочешь

и меня собой тревожишь:

старость – это когда хочешь

ровно столько, сколько можешь.


Года меняют наше тело,

его сберечь не удается;

что было гибким – затвердело,

что было твердым – жалко гнется.


Смешон резвящийся старик,

однако старческие шалости —

лишь обращенный к Богу крик:

нас рано звать, в нас нет усталости.


Я курю в полночной тишине,

веет ветер мыслям в унисон;

жизнь моя уже приснилась мне,

вся уже почти, но длится сон.


Когда бессонна ночь немая,

то лиц любимых вереница,

мне про уход напоминая,

по мутной памяти струится.


Я в фольклоре нашел вранье:

нам пословицы нагло врут,

будто годы берут свое…

Это наше они берут!


Увы, но облик мой и вид

при всей игре воображения

уже не воодушевит

девицу пылкого сложения.


Всегда бывает смерть отсрочена,

хотя была уже на старте,

когда душа сосредоточена

на риске, страсти и азарте.


Очень жаль, что догорает сигарета

и ее не остановишь, но зато

хорошо, что было то и было это

и что кончилось как это, так и то.


Уже куда пойти – большой вопрос,

порядок наводить могу часами,

с годами я привычками оброс,

как бабушка – курчавыми усами.


Мои слабеющие руки

с тоской в суставах ревматических

теперь расстегивают брюки

без даже мыслей романтических.


Даже в час, когда меркнут глаза

перед тем, как укроемся глиной,

лебединая песня козла

остается такой же козлиной.


На склоне лет не вольные мы птицы,

к семейным мы привязаны кроватям;

здоровья нет, оно нам только снится,

теперь его во снах мы пылко тратим.


Во сне все беды нипочем

и далеко до расставания,

из каждой клетки бьет ключом

былой азарт существования.


Идея грустная и кроткая

владеет всем моим умишком:

не в том беда, что жизнь короткая,

а что проходит быстро слишком.


Ровесники, пряча усталость,

по жизни привычно бредут;

уже в Зазеркалье собралось

приятелей больше, чем тут.


Вы рядом – тела разрушение

и вялой мысли дребезжание,

поскольку формы ухудшение

не улучшает содержание.


Вокруг лысеющих седин

пространство жизни стало уже,

а если лучше мы едим,

то перевариваем – хуже.


Вдруг чувствует в возрасте зрелом

душа, повидавшая виды,

что мир уже в общем и целом

пора понимать без обиды.


Где это слыхано, где это видано:

денег и мудрости не накопив,

я из мальчишки стал дед неожиданно,

зрелую взрослость оплошно пропив.


Зачем вам, мадам, так сурово

страдать на диете ученой?

Не будет худая корова

смотреться газелью точеной.


Спокойно и достойно старюсь я,

печальников толпу не умножая;

есть прелесть в увядании своя,

но в молодости есть еще чужая.


Иные мы совсем на склоне дней:

медлительней, печальней, терпеливей,

однако же нисколько не умней,

а только осторожней и блудливей.


Но кто осудит старика,

если, спеша на сцену в зал,

я вместо шейного платка

чулок соседки повязал?


Прошел я жизни школьный курс,

и вот, когда теперь

едва постиг ученья вкус,

пора идти за дверь.


С утра в постели сладко нежась,

я вдруг подумываю вяло,

что раньше утренняя свежесть

меня иначе волновала.


С авоськой, грехами нагруженной,

таясь, будто птица в кустах,

душа – чтоб не быть обнаруженной —

болит в очень разных местах.


Пора без жалких промедлений

забыть лихие наслаждения;

прощай, эпоха вожделений,

и здравствуй, эра оскудения!


Чтобы от возраста не кисли мы

и безмятежно плыли в вечность,

нас осеняет легкомыслие

и возвращается беспечность.


Мир создан так однообразно,

что жизни каждого и всякого

хотя и складывались разно,

а вычитались – одинаково.


Мы пережили тьму потерь

в метаньях наших угорелых,

но есть что вспомнить нам теперь

под утро в доме престарелых.


Не любят грустных и седых

одни лишь дуры и бездарности,

а мы ведь лучше молодых —

у нас есть чувство благодарности.


Я стал былых любвей бесплотным эхом,

но слухам о себе я потакаю

и пользуюсь у дам большим успехом,

но пользы из него не извлекаю.


Ушли остатки юной резвости,

но мне могилу рано рыть:

вослед проворству зрелой трезвости

приходит старческая прыть.


Я мысленно сказал себе: постой,

ты стар уже, не рвись и не клубись —

ты слышишь запах осени густой?

И сам себе ответил: отъебись.


Еще наш закатный азарт не погас,

еще мы не сдались годам,

и глупо, что женщины смотрят на нас

разумней, чем хочется нам.


Куда течет из года в год

часов и дней сумятица?

Наверх по склону – жизнь идет,

а вниз по склону – катится.


Дряхлеет мой дружеский круг,

любовных не слышится арий,

а пышный розарий подруг —

уже не цветник, а гербарий.


Туристов суетная страстность

нам тонко всякий раз опять

напоминает про напрасность

попыток жизнь успеть понять.


Кто придумал, что мир так жесток

и безжалостно жизни движение?

То порхали с цветка на цветок,

то вот-вот и венков возложение.


От нас, когда недвижны и чисты,

сойдем во тьму молчания отпетого,

останутся лишь тексты и холсты,

а после не останется и этого.


Мы зря и глупо тратим силы,

кляня земную маету:

по эту сторону могилы

навряд ли хуже, чем по ту.


Мы начинаем уходить —

не торопясь, по одному —

туда, где мы не будем пить,

что дико сердцу и уму.


Ничто уже не стоит наших слез,

уже нас держит ангел на аркане,

а близости сердец апофеоз —

две челюсти всю ночь в одном стакане.


Исполнен упований возраст ранний,

со временем смеркаются огни;

беда не от избыточных желаний,

беда, когда рассеялись они.


Нас маразм не обращает в идиотов,

а в склерозе много радости для духа:

каждый вечер – куча новых анекдотов,

каждой ночью – незнакомая старуха.


Когда нас повезут на катафалке,

незримые слезинки оботрут

ромашки, хризантемы и фиалки

и грустно свой продолжат нежный труд.


Когда все сбылось, утекло

и мир понятен до предела,

душе легко, светло, тепло;

а тут как раз и вынос тела.


Те, кто на поминках шумно пьет,

праведней печальников на тризне:

вольная душа, уйдя в полет,

радуется звукам нашей жизни.


В конце земного срока своего,

готов уже в последнюю дорогу,

я счастлив, что не должен ничего,

нигде и никому. И даже Богу.


Несхожие меня терзали страсти,

кидая и в паденья, и в зенит,

разодрана душа моя на части —

но смерть ее опять соединит.


Взлетая к небесам неторопливо

и высушив последнюю слезу,

душа еще три дня следит ревниво,

насколько мы печалимся внизу.


К любым мы готовы потерям,

терять же себя так нелепо,

что мы в это слепо не верим

почти до могильного склепа.


В местах не лучших скоро будем

мы остужать земную страсть;

не дай, Господь, хорошим людям

совсем навек туда попасть.


В игре творил Господь миры,

а в их числе – земной,

где смерть – условие игры

для входа в мир иной.


В период перевоплощения,

к нему готовя дух заранее,

в нас возникают ощущения,

похожие на умирание.


Как будто не случилось ничего,

течет вечерних рюмок эстафета,

сегодня круг тесней на одного,

а завтра возрастет нехватка эта.


О смерти если знать заранее,

хотя бы знать за пару дней,

то было б наше умирание

разнообразней, но трудней.


На грани, у обрыва и предела,

когда уже затих окрестный шум,

когда уже душа почти взлетела —

прощения у сердца просит ум.


Я послан жить был и пошел,

чтоб нечто выяснить в итоге,

и хоть уход мой предрешен,

однако я еще в дороге.


Весь век я был занят заботой о плоти,

а дух только что запоздало проснулся,

и я ощущаю себя на излете —

как пуля, которой Господь промахнулся.


1995 год

Гарики из Иерусалима. Книга странствий (сборник)

Подняться наверх