Читать книгу Афганские былинки. Война и мир - - Страница 14
Часть I. Война
Леннон жив!
ОглавлениеДорошин спускал с горы раненых. Не хотел идти, упирался, с ротным разлаялся до того, что мат без всякой рации слышен был по всей сопке. Мужики ржали, а Дорошин закипал и отвешивал без микрофона тем же калибром. Но ротный что? Он если упёрся, – всё. «Спускай или спущу до ефрейтора!» А кому же охота на старости лет в ефрейторы? Возвращаться домой ефрейтором, это прямо-таки садизм. Так его и не уломал. Собрал второпях раненых и свалил. И теперь злился. Во-первых, оттого, что ротный сплавил вместе с ним весь молодняк, а во-вторых, влип он с этим молодняком по самые уши. Известно же, что залетают чаще по молодости и под дембель. Так он и залетел – глухо.
Всего-то и делов было, что найти условленное местечко, пересечься по рации с «вертушкой» и делать ноги. И местечко это он знал, и раненых было всего двое, из тех, кого не успели к первому рейсу. Но на спуске их плотно накрыл бродячий снайпер. Толком никого не задел, но рацию разбил вдребезги и на гребне продержал до темноты. А в темноте они и вовсе напоролись на целый табор, и теперь уходили: без воды, среди бела дня и неизвестно куда. Молодые, правда, вели себя прилично. Не скулили, и за спиной украдкой не хныкали. Но смотрели на него так, как будто он мог вызвать «вертушку» свистом и устроить всем немедленный дембель. А всё, что он мог им устроить – привал, да и то короткий, потому что надолго привалиться им не давали. Да и «тяжёлый» ждать не хотел: ворочался, ругался бессвязно и медленно доходил. Несли его в смену два по четыре. Прислушивались, кололи время от времени промидолом и скоро замучились до того, что сами стали похожи на доходяг. Круглова впору было колоть самого, Макеева вели на пинках, и хорошо ещё, что второй – невесть откуда приблудившийся сапёр, – топал сам. Раненную свою забинтованную руку нёс «собственноручно». А больше ничего хорошего не было. Наоборот, нехорошо было, прямо сказать, паршиво.
Духи за ними тянулись вяло. Поднимали дальними выстрелами, не спешили, но следом шли неотвязно. Дорошин закладывался пару раз на тропе, и вроде бы их отгонял, но на следующем привале снова щёлкал о камни звонкий рикошет, и все с хриплой руганью поднимались. Крюков впереди, Дорошин – замыкающим, а между раскачивался в плащ-палатке «тяжёлый». И хоть бы «вертушка» какая пролетела, хоть бы грохнула где для ориентира крупным калибром. Но если что и пролетало, то стороной, а в горах несерьёзно трещало сухой, неопределимой мелочью. Да тут ещё однорукий. Взъерошенный, шебутной, он Дорошина прямо-таки доставал.
– Ты кто? – спросил он его сразу.
– Сапёр, – открылся тот. И больше не закрывался.
Шлёпал бодро рваными кедами и отчаянно всю дорогу скандалил.
– Леннон жив! Макаревич бессмертен! – орал он Крюкову. – А ты – «колхоз» и «фуфайка»!
– Это какой Макаревич? – изумлялся тот. – Из третьего взвода?
– Сам ты из тридцать третьего! – страдал сапёр и размахивал мохнатой от бинтов грязной лапой. – Колхоз!
– Сапёр, прикройся! – пробовал наехать Дорошин.
– Авиация прикроет! – обещал тот, и во всё горло заводил:
– Естедей, оу май трабл синс он фэруэй!
– Шире шаг! – настаивал сержант.
– Шире штаны порвутся! – отстреливался тот и развивал:
– Мотострелки – мотнёй мелки! Бычки стреляете, а козла на гребне завалить не смогли. Это потому, что сами козлы!
И так весь день: поёт, скандалит, радуется неизвестно чему, потом ненадолго заткнётся, попросит у Крюкова уколоться «для кайфу». И по новой:
– Какая фантастика! Какая книжка? «Машина времени» говорю! Со-олнечный остров, ска-азки обман!..
Дорошин его уже и слышать не мог. Его и самого мутило. На горке едва не приложило гранатой. Поэтому ротный и сплавил его с горы. В ушах звенело, звучало всё как сквозь вату, но и сквозь вату всё равно звучало:
– Естедей, оу май трабл синс он фэруэй!
И так далее, и тому подобное, и всё в этом роде. Крюков хихикал, молодые от смеха сбивались с шага, а Дорошину хотелось его прибить, потому что и без того на душе кошки скребли.
«Чего прилипли? Чего не берут?» – вертел он беспокойно головой. Ведь как бы он сделал, – разбился на два, обошёл по склону, и всё. Положили бы, как прошлой весной, разведку. Говорили, что только один из всего взвода тогда и ушёл, и того всем полком неделю искали. Ещё чудная у него была какая-то фамилия. «Да, похоже, здесь всё и было», – узнавал Дорошин. – «И сопочка эта, и распадок…» И похолодел. Прямо над собой, на склоне, увидел последнюю свою собственную закладку, и камушки узнал, и кучу стреляных гильз. Это значило, что он полдня водил всех по кругу. «Всё!» – понял он. «Теперь голыми руками возьмут!» И от досады чуть не сказал вслух. И как получилось, как зевнул? Шли по солнцу и только вниз. Но в горах так: идёшь вниз, а остаёшься на месте. И хорошо ещё никто не заметил. Совсем бы расклеилось войско, обленилось вконец. И чтобы не заметили, прикрикнул:
– Шире шаг!
И кольнул для маскировки сапёра:
– А тебя, чумазый, что, приглашать?
И тот уж подхватил, завёлся с пол-оборота:
– Опух? Обурел? Лысый?.. Ишак тебе шире шаг! На мне пот войны и героизм сражений! Я, между прочим, на дембель иду, а тебе до него как до солнца лысиной! Дай в зубы, чтобы дым пошёл!
И Дорошин дал, чтобы заткнуть, и даже зажигалку поднёс. И вдруг сквозь блаженное причмокивание и дым услышал:
– Сухим руслом греби, полководец! Кругаля даём.
Заметил, паразит, углядел! Дорошин взглядом его испепелил, но сообразил – верно. И разозлился на себя. Правильно его ротный спустил, совсем мозги вышибло. Склон был весь изрезан сухими руслами, но это они сейчас сухие, а весной по ним стекает вода, и стекает, конечно, в реку, а им туда и надо. Там пехота на блоках, пушкари, и даже если нет никого – вода. И Дорошин, всё сообразив, крикнул:
– Левое плечо! Шире!
И, действительно, руслом пошло веселее. Петляли, конечно, крутились, но это только кажется, что короче всего по прямой, а в горах лучше верить воде, она знает и выведет. И ведь вывела вода, не обманула, хорошая. На поворотах дважды показалась зеленой жилкой река. И увидев её, все разом подтянулись, повеселели даже и почти посвежели. Никого не нужно «застраивать», никого подгонять, – воюй – не хочу. Да и спокойней стало в сухом каньоне. И Дорошин начал уже успокаиваться, но, поднявшись для страховки на скалу, понял – всё. Каньон отвесными стенами расходился далеко впереди. Огромная пустошь открывалась перед ними, километра два. И проскочить её безнаказанно никакой возможности не было. Накроют как раз посередине. И Дорошин сел обречённо на камень. Нужно было кого-то оставлять, – себя оставлять. А себя оставлять нельзя. Это всё равно, что оставить без себя, забьют без него, завалят. А Крюков что – «медицина». Бьёт без промаху, но шприцом. Круглова, Макеева, Лиховца? «Соображай, Серый, соображай», – уговаривал себя Дорошин. Но как ни тряс головой, ничего путного вытрясти из неё не мог. Только шум сплошной и «вечерний звон».
– Растяжку, – сообразил за него сапер. – Напорются, поосторожней пойдут. Отстанут.
Сказал, как вставил. И снова не при чём. Скандалит, задирается и поёт. И ведь опять в точку! Растяжку вместо себя – шанс. И Дорошину даже стало немножко стыдно.
– А ты ничего, – неопределенно протянул он. – Шаришь!
– А то! – согласился сапёр.
И подставил карман, из которого вывалилась среди прочего тугая, гитарной струной скрученная растяжка. И Дорошин с удовольствием её в самом узком месте поставил. Последней «эфки» не пожалел, усилил для убедительности второй, но всё равно не успевал. Каких-то минут ему не хватало, какого-то мгновения. Когда позади ахнуло и с сухим треском рассыпалось, они были только на середине, и на последний рывок ничего не осталось.
Круглов хрипел, у Макеева пошла горлом кровь, и темная какая-то, нехорошая. «Свалятся!» – ужасался Дорошин. – «Ей-богу свалятся! Троих ни за что не вытащить!» И чувствовал, что самого заводит от слабости вправо и перетягивает своей тяжестью автомат. Но сапёр был уже там, в горловине, и, взобравшись на камень, приплясывал:
– Река! Река! Рвите штаны, мужики, река!
И какой-то свежестью пахнуло в лица, послышался снизу неясный шум. И такая это была свежесть, такой шум, что они поднажали. Влезли на карачках в горловину и только там повалились. И когда сзади запоздало забарабанило и зашуршало по камням, они уже снова были в каньоне. И тут уже Дорошин не торопился. Обложился, как следует, и обстоятельно, со вкусом, отстрелял пустошь.
– Хорошо! – одобрял сапёр. – А вон ещё справа таракан ползёт. И того прибери за камушком. Да планку передвинь, дальнобойщик!
– Естедей, оу май трабл синс он фаруэй!
И, загнав всех обратно, Дорошин поднялся.
– Шаришь! – окончательно определил он.
И замер. Никакой реки позади не было. Камни, обкатанная весенней водой галька, и ничего.
– Ну, ты гад! – невольно восхитился он.
– Психология, – горделиво объяснил сапер. – Да бросьте вы, мужики, из-за штанов! Начальство новые купит.
И целый час никто не думал об усталости и не вспоминал о воде. Все без устали и с удовольствием материли сапёра. И Дорошин был рад, потому что почувствовал: не отстали «духи», не отошли. Незаметными, серыми камушками висят над душой. Заметил краем глаза, как странно переместились эти камушки с одного склона на другой. Но всё равно – шансы всё-таки подравнялись. Теперь и у них не сахар, и им идти не порожняком. Нагрузил он их под завязку.
А река действительно приближалась. У воздуха появился запах, особенный какой-то, утренний. Галька под ногами становилась всё мельче и переходила местами в зернистый песок. И когда река за поворотом открылась, Дорошин даже не поверил, – так много было воды и совсем рядом. Оказалось, давно шумела, только он не слышал. Пологий, зернистый склон тянулся к речному броду, террасами спускалась с того берега яркая зелень. И, увидев её, Дорошин втопил, чтобы не дать молодым нахлебаться и свалиться от избытка воды. И вдруг остановился так резко, что Макеев отлетел, отброшенный ударом назад, и рявкнул:
– Стой!
Проржавевший, покосившийся флажок торчал перед ним из песка и всё объяснял – поле. Как баранов, как скотину прогоняли через поля! Живым тралом, чтобы пройти по следам в тылы! И, наверное, не первое это было поле, просто везло, но что совершенно ясно, – последнее. Потому что их всё равно прогонят и с удобством из-за камушков перебьют. И назад ходу нет – приехали.
– Вот сволота! – сплюнул в сердцах Дорошин.
– Тампон, амба! – оцепенело подтвердил Крюков.
Вывернул неторопливо карманы – фотографии, письма какие-то и бумажки, – и, сложив аккуратной кучкой, поджёг. Письма съежились на огне и вспыхнули, фотографии сворачивались чёрной трубкой. Молодые не поняли, опустив «тяжелого» на песок, затоптались. Почему привал, когда вода и рукой подать? Потом поняли и растерянно переглянулись, лица у всех стали серыми и от общей тоски одинаковыми. Но всё равно молодцы, не скисли. Круглов только судорожно вздохнул и сунул в костерок новенький, не затертый долгой службой билет. А Макеев огляделся и старательно, как на карантине, принялся устанавливать свой ПК. Не учили на карантине, как нужно стреляться, учили только стрелять. И глядя на него, Крюков затосковал:
– Может шомполами как-нибудь протыкать, а? – Но и сам понимал, – легче сразу ногами, и обреченно вздохнул:
– Сапёрика бы нам, сапёра!
И все невольно посмотрели на сапёра. Украдкой посмотрели, исподлобья, но все. Тот сосредоточенно молчал, пыхтел важно услужливо вставленной сигаретой, и думал. Потом как-то болезненно от её дыма поморщился и сплюнул:
– Вяжи шомпола, салаги!
И ему сразу и с необыкновенной быстротой связали. И встали в полной готовности, и взвалили на Крюкова «тяжелого». Все чувствовали себя сволочами. Понимали, что раненый, и шомполами совсем не то, но ведь не было выхода, а сапёр был, и он им издалека кричал:
– Со-олнечный остров, ска-азки – обман!.. Поливанов, мать твою, в след иди! Со-олнечный остров скры-ылся в туман!
И они шли, стараясь не спотыкаться и боясь, что вот ещё один шаг и скроются. Иногда сапёр останавливался и разгребал под ногами песок. Черные резиновые крышки проступали наружу, и на солнце мгновенно делались серыми. И они с замирающим сердцем их обходили. А Дорошин снова их присыпал и тащил по следам палатку.
– У, сволота! – урчал он. – Я вам устрою след!..Прямиком на тот свет!
И ждал, что вот-вот рванет. Или у него под руками, или впереди, где идет сапёр. Но рвануло потом, когда они уже сидели в «зеленке» и мокрые отплёвывались от воды. Сначала раз, потом второй. И наступила тишина, да такая, какой Дорошин в жизни не слышал, прямо-таки гробовая. Только река шумела, и тоненько звенело в ушах. И в этой тишине Круглов испуганно прошептал:
– А я военный билет спалил!
И всех прорвало, приступ неудержимого, судорожного веселья свалил их.
– Ну, всё, хана!
– Суши сухари!..
– Теперь тебя в армию не пустят!
Ощущение праздника и небывалого счастья подхватило их. Они прыгали, смеялись, бестолково размахивали руками, Макеев просто лежал, Крюков утирал слёзы и мог уже только хрюкать. А сапёр отбивал кедами невиданную чечётку и блаженно на всю зелёнку горланил:
– Что, взяли? Съели, сволочи? Подавились? – и грозил в пространство мохнатой лапой. – Леннон жив! Бессмертен Макаревич! Понятно? Естедей, оу май трабл синс он фаруэй!
А Дорошин улыбался, как дурак, и тыкал его неловко в живот:
– Сапёр, сапёрик, сапёрище!
И вдруг услышал:
– Да не сапёр я, – Копёр! Фамилия такая – Копёр, а сапёр вон он – в палатке лежит!
– Подожди! – не понял Дорошин. – Ты же сам сказал.
– Я и сказал: Копёр. Это ты всё заладил: сапёр да сапёр… Глухомань!
– Так это что… – перехватило дыхание у Дорошина. – Так значит мы… Так это любой мог вместо тебя провести?..
– Нет, – заулыбался тот, – за любым бы так не пошли. Тут именно сапёр нужен. Психология, брат! Понимаешь?
И Дорошин согласился:
– Не пошли.
И попробовал раскурить мокрую, совершенно раскисшую от воды «охотничью». Но сигарета в задрожавших пальцах разваливалась и оставляла на губах табачную горечь.
А по берегу уже шла, осторожно поводя стволом, БМП, прыгали на землю свои, в родном и выгоревшем добела. Наводчик, высунувшись из люка, махал радостно шлемофоном. И, вяло ему кивнув, Дорошин отобрал шлемофон и вышел на своих: сначала на взвод, потом – на роту. Ротный долго и восторженно его разносил. Понятное дело, – обыскались.
– Порядок!.. Норма!.. Хоккей!.. – отстреливался Дорошин.
И вдруг в эфирных шумах различил:
– А самострела, самострела ты сдал?..
И не понял:
– Какого самострела?
– Да этого, как его, Копёра, что ли, или Копра?
– Сдал! – растерянно повторил Дорошин. – Сдал!
И вдруг вспомнил: Копёр – тот самый, единственный из разведки. И в изумлении обернулся. Тот сидел в люке и лучезарно всем своим чумазым лицом улыбался. И впервые к нему присмотревшись, Дорошин увидел, что не так уж ему и весело: глаза ввалились, растрескавшиеся губы сочились кровью.
– Зачем, зёма, зачем? – не поверил он. – Это же дизель, тюрьма!
– Да как ты не понимаешь, старшой? Это же кайф – тюрьма! Охраняют, заботятся, берегут, сами выведут, сами проведут. Леннон жив, понимаешь? Бессмертен!
И Дорошин понял. Спрыгнул тяжело на землю и дал отмашку. БМП, лязгнув люками, отошла, закипела траками в мелководье и скоро за поворотом исчезла. А Дорошин всё ещё стоял и ошеломленно смотрел ей вслед.
– Сдал, – бормотал он, – сдал.
И тряс беспомощно головой. Но в голове от этого все равно не вмещалось и становилось ещё больней.
А из «зеленки» вывалился и заспешил к нему угрюмый, взволнованный Крюков.
– Ну? – спросил Дорошин, приготовившись к тому, что или десантура наехала, или припухший танкист, и что, стало быть, вечером нужно идти на «разбор».
Но Крюкова волновало совсем другое:
– К Макаревичу ходил в третий взвод. Говорит, убили Леннона, придурок какой-то из ствола завалил!
– Что? Леннона? – скривился Дорошин и возмутился. – Врёт! Жив-здоров и песни поёт! А что подранили его, так это верно. Просто скрывается теперь… от придурков.
И Крюков завистливо вздохнул:
– Ну, хоть там хорошо! А то я всё ношу, ношу, а они умирают… А точно?
– Леннон жив! – приказал Дорошин. И глядя на свою задубевшую от крови, просветлевшую «медицину», подумал: «Господи, и какая это тоска – психология!».