Читать книгу Афганские былинки. Война и мир - - Страница 15

Часть I. Война
Ностальгия

Оглавление

Никак не удавалось батальону пожить без войны. Неделю только постояли на блоках – и снова вперёд. Вроде бы уже и горку взяли, и перевал прошли, а всё равно: ночью фейерверк, днём прочёска. На выносных постах работали так, что третий взвод запарился чистить стволы. Матвиенко и не чистил: колотил изо всех сил стволом о камень, пока из него сам собой не высыпался нагар. А потом Дорошин колотил его по загривку с той же целью – почистить и привести в порядок «извилину». Но старались они оба совершенно напрасно. Извилина оставалась прямой, ствол грязным, но, как ни странно, рабочим. С темнотой всё начиналось по новой, и автоматы за ночь обрастали так, что непонятно было, как из них ещё можно стрелять. Но, оказывалось, ничего, можно. И батальон стрелял до изнеможения и мучил тылы требованием боекомплекта, который тоже подвозили с большим треском и потому не всегда.

И вдруг прекратилось. Замерла канонада, рассеялся многодневный, слоистый дым. Десантура как-то особенно удачно прошла на гребень, и вся война перекочевала туда. На гребень ушли пушкари и скандальные, пропитанные солярой, танкисты. В «зелёнке» наступила звенящая тишина, под стеной зажурчал бесшумный прежде арык, а в винограднике совершенно явственно запели птицы. И вообще, выяснилось, что уже осень, и в садах появились кое-где золотые заплаты. Воздух посвежел, осела пыль, и третий взвод решил, наконец, пожить, – как следует, решил, на широкую ногу.

Шагать, правда, приходилось осторожно, жили преимущественно на крышах, потому что вокруг были мины, а прикомандированные сапёры кончились. Все окрестности были украшены размашистой, нацарапанной мелом «М», и особенно много их было в винограднике. «М» была на калитках, дувалах и древесных стволах, поэтому по земле старались не ходить, а делали всё как птицы.

На крышах ели, на крышах спали и на землю спускались только в случае крайней необходимости. А некоторые и в этом случае не спускались, чем доводили Дорошина до белого каления. И он снова бил Матвиенко по загривку и безуспешно прочищал «извилину»:

– Ты видел, что это каска? Ты знал, что моя?! Ты человек или кто?..

– А чё, воробей? Я на лету не могу.

– Ну, я тебя научу! – И учил ко всеобщему удовольствию и восторгу.

А в остальном тихо: птички, воздух и арык. Вот такая настала красота. Комбат чихал, батальон слышал. Крыши были сплошные, плоские, и по ним можно было запросто сходить в гости, что в первую очередь и сделали. За две сгущёнки выменяли у соседей сапёра, и тот расчистил под стеной пятачок. На пятачке расставили квадратом броню и натянули брезент. Место для начальства получилось не место, а Ставка Верховного. Расположились, осмотрелись, разобрались. Наварили в патронных цинках супу и наелись. Потом завалились на крыше спать и совсем было уже что-то разнежились, совсем задремали, и вдруг почувствовали – запах. Неуловимый какой-то, неясный, но приятный и щемяще-родной. Какой-то грустью повеяло в воздухе, дразнящей, как цветущий дембель и май. Лейтенант в своей «ставке» заворочался и забормотал сквозь сон:

– И я тебя, Люсь, и я!..

– Это чем? – заволновались на крыше.

– Не знаю, на свадьбах так пахнет!

– Да нет, после сессии!

И тогда все проснулись и стали нюхать, но как ни принюхивались, определить не смогли. Пахло то ли дембелем, то ли наоборот. Получалось у всех по-разному, а у Морсанова вообще не получалось. Сказал только, что воняет и голова кружится. А лейтенанту приснились отчего-то отпуск, жена и Крым, причём такой отпуск и такая жена, что прямо-таки невыносимо потянуло в Крым.

– «Агдам»! – догадалась вдруг и охнула крыша.

– Сам ты «Агдам»! Венгерский «Рислинг» по рупь-шесят!

– Хрен вам! «Гымза», молдавское! В плетёнках продавалось!..

Но никакой «Гымзы» поблизости не продавалось ни на разлив, ни в плетёнках. А запах был, и такой это был запах, что на крыше всё заворочалось, задвигалось и застонало:

– Ох, блин, до чего на родину потянуло!

– Какой садюга вино в кишлаке разлил?

– Дожили, от сухой жизни глюки пошли!..

И поскольку глюк оказался массовым, то решили разобраться, откуда, но не разобрались, потому что запах был отовсюду. Его источали горы, стены домов и даже арык. А сходить и поискать было нельзя. Сходил на прошлой неделе один, а принесли половину, – лейтенант видел и рассказал. Сапёр за две сгущёнки расчистил пятачок, а за всё захотел ящик, который давно и безнадёжно съели. Да тут ещё Кременцов рассказал, что в ту войну выдавали норму, бесплатно и каждый день. И наступил полный сквозняк. Всех сразила внезапная ностальгия. Было ясно, что война не та. Лежали, постанывали и томились:

– Господи, и за что нам истязание такое?

– Ну «Агдам», чистейший «Агдам»!..

– Застрелюсь, принципиально застрелюсь!

Поливанов почти рыдал, Самсонов грыз в исступлении сухари и сгрыз всё, что не успели убрать, а Матвиенко рухнул в задумчивости с крыши. Но его, посовещавшись, решили не поднимать, а предложили не рыпаться, а ждать до утра. Матвиенко и не рыпался: лежал себе тихонько, ворочался и вдруг, уже на рассвете, заорал:

– Нашёл, мужики, нашёл!

Но поднимать его всё равно не стали, потому что уже и сами нашли. Стояли в изумлении, озарённые солнцем, и в полном потрясении молчали. Никакой садюга вина в кишлаке не разливал, – оно само везде было разлито. Вся земля под ногами была густо усыпана прокисшим, раздавленным виноградом. Сами же его на штурмовке и раздавили, только в спешке не заметили, а теперь заметили, и оказалось – вино. И сразу всё стало ясно: средство от ностальгии висело гроздьями до земли. Осталось только его достать.

– Кто пойдёт? – спросил осторожно Полосков.

И наступила тишина. Каждый соображал, во что обойдётся сходить, и понимал, что не рупь-шесят.

– А чего ходить, когда Мотя там? – сообразил вдруг гениальный Самсон.

И все радостно загалдели:

– Точно! Он же с вечера там лежит!

– Если лежит, значит, можно!

– Главное – собирать, где упал!

И весь взвод, свесившись с крыши, взволновано засюсюкал:

– Мотя, ты как?

– Ты когда упал, до арыка докатился?.. До самого?.. А потом?..

– Мотик, мы сейчас, только задание есть.

И на крыше забурлила бесшумная и сразу повеселевшая жизнь. Мешки соорудили в два счёта. Застегнув на все пуговицы, стянули через головы «хб» и завязали рукава. Вместо верёвки приспособили снятые сапёром растяжки, и работа закипела. Вино давили там, где варили суп и сливали в канистру, для чего вылили из неё воду и потом мучились без неё целый день. Мотю в горячке снова поднять забыли, но к обеду вспомнили, подняли, и он сходу всех обломил:

– Да вы чё, оно до градуса через неделю дойдёт!

А недели никакой не было: через трое суток нужно было сдавать позиции. И всем захотелось сбросить Мотю обратно.

– Разве сахару, – забеспокоился он и опасливо глянул вниз. – И дрожжей.

На том и постановили, повеселили и снова взялись за дело. Дрожжи оставались с тех пор, как сами пекли хлеб, сахар наколупали из коробок «нз», а лейтенанту решили не говорить. Взводный, конечно, человек, но не совсем, потому что правильный, а вина по правилам не полагалось: меньше знает – лучше спит. Постановили: пусть спит. А сами спать не легли – выставили канистру на солнце и стали ждать, но недолго. Сразу выяснилось, что трое суток – срок совершенно невыносимый. Вынесли два часа, добавили сахарку и снова застыли в ожидании. Каждый любовно поглядывал на ребристые жестяные бока. И что-то там, вроде бы, уже начиналось, закипала какая-то неизвестная жизнь. Но к вечеру стало известно, что и трёх суток у батальона нет, а есть только сутки, чтобы собраться и уйти на рубеж. Пришлось добавить дрожжей, а после совещания и сахару, так, что утром в канистре уже что-то булькало и шипело. Из горлышка пыхало чудесным и всем родным, и каждый нюхал и предвкушал:

– Вот она, жизнь!

– Естество своё берёт!

– Меняю вторую пайку на пачку сахара!

Но на пачку, конечно, не соглашался никто, даже те, кто в жизни никогда не пил: теперь они хотели, как все, и гневно подобные предложения отвергали, вспоминая, как целую рюмку выпили на выпускном и даже две на отправке.

– Кто же на отправке рюмками пьёт?

– Понюхал – и отвали!

– Сам отвали! А я, может, полтора года не нюхал!

И с трудом, превозмогая себя, отваливали, по-собачьи урча и шмыгая носами.

Чтобы не светиться, нюхать подходили по очереди – у лейтенанта тоже был нюх. А чтобы только нюхали, выставили на охрану Морсанова, для которого всё это продолжало вонять. И решили уже, кто будет первым, Дорошин, конечно. Он сам и решил, но попробовать не успели. Коварно подошли броня и приказ отправляться в дозор. Канистру пришлось закрыть. Её заботливо, чтобы не прострелили, привязали к корме, но тут вышла осечка. Броня пошла головной, и началась мука. Весь день канистра раскачивалась перед глазами, дразнила, булькала и звала, а приходилось не замечать. Она вроде и была, а вроде нет, потому что рядом с ней сидел лейтенант, и он-то уж точно был. Поэтому все старательно и сурово смотрели вдаль, да и нужно было смотреть. На третьем километре шарахнул пулемёт, какой-то паразит пустил гранату, и все в ужасе за канистру продавили «зелёнку» так, что комбат в восторге по рации прокричал:

– Молодец, молодец, Шерстнёв! Так держать!..

И пришлось держать так до вечера.

На перекрёстке долго и нудно лежали в арыке – ждали вертушек, потом поднялись и завязли на минном поле. Миносяну оторвало колесо, и пришлось снова ставить и ждать. И хорошо ещё, не потеряли канистру. Каждый проверил и подтвердил:

– Нормально, выше прошло!

– Вот сволочь! Чуть ниже – и всё!..

– Да гасите вы, черти, справа! Пробьёт ведь! У, снайперюга! Пробьёт!..

Однако, обошлось, – не пробили, хотя нервов извели килограмм. И к тому же, всё время хотелось. Домой вернулись взъерошенные, усталые и чуть живые. На крышу лезть не было сил, есть «красную рыбу» тоже. А нужно было ещё ставить в коробку броню, снова натягивать брезент, чистить стволы. Да ещё контуженный Миносян не слышал и никак не мог вписаться в квадрат. Неудачный вышел день, нехороший. Но вспомнили, что канистра цела и утешились. А день-то получался ничего! И силы откуда-то появились, и азарт. Брезент растянули в два счёта, на счёт три сняли канистру и удивились: канистра выглядела как-то странно. Дорошин посмотрел и попятился. Жестяные ребристые бока ужасающе раздуло. Прекрасная прежде канистра стала похожа на безобразно распухшую подушку. Она была как на восьмом месяце, и вокруг неё сразу образовалась пустота.

– Может, сапёра позвать? – робко предложил Кузнецов.

– Ага, и делиться! – встревожился Кременцов и растревожил всех: делиться по-прежнему не хотелось, но и к канистре подходить не хотелось тоже. Молчали, думали и потели. И тут пришёл от комбата лейтенант, усталый и злой. Сбросил каску, засучил рукава:

– Морсанов, давай воды!

– Нету, – испуганно пролепетал тот.

– Как нет, а это что? – И лейтенант пнул канистру в раздутый бок.

Стало слышно, как далеко-далеко, где-то над крышей, звенит комар.

– Я спрашиваю что? – Не понял лейтенант и поддал ещё раз.

И тут раздался оглушительный, чудовищной силы взрыв, – так всем показалось. А ещё показалось, что на земле вдруг внезапно отменили атмосферу, а вместо неё подсунули какую-то ядовитую зелёную дрянь. Взорвавшаяся канистра развернулась лепестком. Грязно-бурые ошмётки разлетелись вокруг. Эти ошмётки всех и спасли. Едкая, вонючая жидкость залепила лейтенанту всё, и он не смог никого застрелить, не смог даже достать пистолета. Стоял только и протирал глаза, из которых мощным химическим потоком брызнули слёзы.

– Сволочи, – просипел он. – Я ведь… Я ведь приказ вам принёс: Дорошин, Гилязов, Кременцов – дембель! Самсонов – младший сержант.

Потом шагнул, спотыкаясь, к арыку, но промахнулся и пошёл сослепу вдоль. Сделал шаг, другой, и взвод ахнул, – влажные, чёткие следы оставались на минном поле.

– Стой! Куда? Мины! – забился в истерике Старков.

– Стоять! – взревел Миносян.

Но лейтенант не слышал. Оглушённый, ослепший, шагал по минам. И весь взвод, весь до единого, вдруг сорвался и бросился наперерез. И до того все испугались, до того ужаснулись, что начисто забыли и где бегут, и по чему. Гигантскими кенгуровыми прыжками летел Миносян, мелким кроликом семенил Старков, Матвиенко, споткнувшись, грохнулся в яму, Красильников, не заметив, на него наступил. Лейтенанта догнали, подхватили на руки и молниеносно, чтобы отмыть, шлёпнули в арык.

– Да вы что? – изумился он. – Вы что?

И ему стали торопливо, взахлёб объяснять что. И поскольку обрадовать его спешил каждый, то понять ничего было нельзя. Но лейтенант понял.

– Ах, вот оно что… – протянул он и внимательно их осмотрел. – Значит, вот как… – Потом оглянулся на влажные разнокалиберные следы и вздохнул. – Старков, где панама?

И вдруг, повернувшись, снова зашагал по чёрному от влаги полю. Панама лежала ровно посередине.

– Суицид, – охнул Крюков.

– Крыша поехала, – догадался Линьков.

Но лейтенант вернулся, нахлобучил на Старкова панаму и сообщил:

– Да я виноградник сам минами расписал, чтобы у вас в извилинах не забродило! – И вдруг улыбнулся. – В другой раз без сапёра не ставить!

И над крышей снова стал слышен уцелевший комар. С дерева бесшумно сорвался осенний лист. Взвод комара слушал молча. Смотрел, думал и не дышал. Смотрел в основном на опустившийся за лейтенантом брезент, а не дышал оттого, что было всё ещё нечем, но не долго. Первым захихикал нервный Самсон, подхватил Кузя, и через минуту взвод лежал на земле. Смеялись до ужина, смеялись после, потом легли спать, проснулись и снова стали смеяться, потому что сообразили, что опять на крыше. Но к обеду спустились, притихли, и Дорошин снова услышал таинственный шёпот:

– Дрожжей, дрожжей надо меньше! А главное – не закрывать, естество своё возьмёт, – разобрал он и подумал:

– Точно, естество! Закрывай, не закрывай, – вырвется.

И уже через неделю трясся на раздолбанном БТРе в Кабул, счастливый и от счастья хмельной, и бессмысленно бормотал:

– Вырвался! Ей-богу, вырвался, пронесло!

Афганские былинки. Война и мир

Подняться наверх