Читать книгу Горькая рябина (роман) - - Страница 5

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава

Оглавление

IV


Лагерь стоит на поверке долго. С мутного низкого неба сеется и сеется мжичка. Мечется сырой ветер. А из сарая выносят и выносят уже безучастных ко всему мертвых, складывают как дрова в поленницу в западном углу лагеря, там есть выход на пустырь, к траншее, туда уже проторена исклеванная каблуками пятнистая оспяная дорога. Туда по этой дороге смерти с наступлением темноты отнесут и отвезут на тощей кляче запряженной в арбу, этих, уложенных в поленницу, сбросят как собак в траншею и зароют. Днем не хоронят, пустырь как на ладошке виден окрест издалека и то, что происходит в лагере пытаются держать в тайне. Зло и сурово супятся брови, мутнеют взгляды, провожающие жертвы в последний путь. И каждый думает о том, когда наступит его черед. А в том, что этот черед наступит – никто не сомневается и не питает никаких надежд на спасение.

Чудес не бывает.

Борода долго и тупо смотрит на застывшую колонну, подходит к шеренге и сплюнув вонючую немецкую сигарету, бросает в лицо высокому большерукому солдату в обмотках и рваных, с отставшей подошвой ботинках.

– Как стоишь, скотина? Чего чавками ворочаешь? Как на меня смотришь? Я что должен тебе что-то? А? Должник я твой, спрашиваю?

– Никак нет, господин начальник полиции, вы мне ничего не должны, даже понюшки табаку.

– Молчать!

– Не вспрашивайте, то и буду молчать…

Борода, посмотрев на огромные, поросшие рыжей щетиной лапищи солдата сплевывает и идет дальше, презрительно и зло посматривая на строй. Останавливается против высокого по форме затянутого ремнем, еще не утратившего военную выправку лейтенанта, в петлицах его сверкали эмалью два кубаря.

– Отвоевался, лейтенант, сукин сын, предатель родины.

– Пока отвоевался, товарищ генерал, так же, как и вы отвоевались. Но родину не предавал и в лакеи к фашистам не пошел и не пойду.

– Поговори у меня!

– Не трогайте, то и говорить не стану. Не велика охота говорить с вами на пустое брюхо. Приказали бы лучше хоть кипятку солдатам дать.

– Это кто солдаты?

– А все солдаты, – лейтенант повернул голову влево и вправо, оглядывая колонну, – все солдаты кроме продавшихся врагу полицаев.

Кожа на его скуластом лице была нездорово, желто-восковой, иссеченной на висках мелкими и прямыми густо натянутыми как струны морщинами, но на запавших щеках кожа была еще гладкой.

– С кем разговариваешь, подлец?

– С продажным генералом. С подонком.

Борода побагровел, глаза налились кровью, губы задрожали. Он задыхался, словно его душили. Подступив вплотную к лейтенанту, он не размахиваясь, коротким сильным ударом ткнул лейтенанту в зубы. Он даже не пошатнулся, только сплюнул кровяным плевком и выплюнул зуб.

– Не умеете, господин начальник полиции, драться хоть, и борода у вас ниже пупа. Не так бьют.

И не успели подбежать полицейские, как лейтенант сильным натренированным ударом левой руки под ложечку, а правой в скулу бросил Бороду наземь. Среди полицейских произошло замешательство, они кинулись поднимать своего начальника, но он тяжело дышал как выброшенный на горячий песок карась, ползал на четвереньках, но подняться на ноги долго не мог, а стоя на коленях харкал кровью и зубами.

Строй замер как деревья перед грозой. Все понимали, что произошло нечто из ряда вон выходящее: Борода ползает и выплевывает зубы. Сейчас начнется.

"Этого хорошо обучили драться, – подумал Радченко, впившись взглядом в лейтенанта и стараясь получше разглядеть его лицо, – этот, видать, крепко воевал…"

– Братцы! – крикнул лейтенант, – запомните мое имя. Я – Федор Сении, туляк, из восьмой воздушно-десантной бригады, может кто уцелеет, то скажете, где и как. Прощайте, братцы!

К нему подбежали полицаи. Он отбросил метров на шесть от себя одного, второго, третьего. Здоровые мордастые парни летели от него как футбольные мячи. Унтер-офицер, сильнее обычного дергая шеей, трясущейся рукой расстегивал кобуру, на вышке дважды гавкнул короткими очередями пулемет. Пули просвистели над головами. Федор Сенин выбежал из строя, разметывая руками и ногами наседавших полицейских. Но схватка длилась недолго. Полицаи насели со всех сторон, повисли у него на руках, сбили Сенина на землю, начали бить и топтать ногами.

– Не убивать! Не убивать! – кричал Борода, поднявшийся на ноги. – Мне он нужен живой.

Но унтер-офицер не понимал русского языка, он подбежал к укрывающему руками лицо Сенину и дважды выстрелил в голову.

– Молодец унтер, вырвалось у кого-то позади Радченко, – спас геройского парня от пыток и смерти мучительной и долгой…

Небо на востоке было багрово-сизым от всплывшего над землей, но невидимого в хмурой наволоке солнца. Колонна оцепенела. Николая Радченко трясла лихорадка. Кто-о сзади в строю южал по-щенячьи.

– Перестань,– шептал ему кто-то, но он не мог остановиться и скулил, – перестань, говорю…

Стояли еще долго. Босые ноги у Николая от долгого стояния на холодной мокрой земле замуравели и посинели, он с трудом шевелил ими, стараясь согреть. Полицейские сбившись в кучу, нервно курили, о чем-то все сразу говорили, плевались, но до колонны долетали только отдельные оборванные матерные слова по-видимому сказанные громче обычных. Борода стоял осторонь нахохленный, злой; часто прикладывая платок под правый глаз, где уже начинал вздуваться большой фонарь.

Но вот пришел старший похоронной команды, доложил о количестве умерших за ночь. Борода посмотрел в свою книжечку, счет по-видимому сошелся. Борода оглядел застывшую колонну.

– До обеда всем в вошебойку, – выкрикнул он. – Ша-ам арш!

И приложил платок к глазу.

Все побрели в дальний пустой угол двора, к сортирам и расселись кучками и поодиночке на пожухлой слинялой мураве, поснимали гимнастерки и нательные рубахи и занялись уничтожением вшей. Вши были крупными, рыжими, пузатыми. Их не били, понадобилось бы много времени, чтобы убить каждую вошь, их выскребали ногтями или щепками из швов в траву. Когда трава начинала шевелиться как живая, вставали и переходили чуть в сторону. Во всех концах потекли как пересыхающие ручейки скупые и осторожные разговоры. Все знали, что и тут среди однородной серой массы были уши стукачей, доносивших начальству каждое неосторожно оброненное слово.

– А лейтенант молодец. Как он ему врезал по-нашему, по-флотски. А полицаев как щенков кидал в разные стороны.

– Разве он моряк? – возразил высокий скуластый парень, москвич Паша Лунин, поправляя на большой голове грязную скоробившуюся повязку. – Я Федю Сенина знаю, мы с ним дружки были, взводами командовали в восьмой воздушно-десантной, вместе и в плен попали. Под Унечей. Федя был чемпионом бригады по боксу.

– Видно, видно.

–Я не говорю, что он моряк, говорю дерется по-нашему, по-флотски.

– Против моряков ничего не имею. Братишки! Полундра! – рассмеялся Павел Лунин, но и парашютисты тоже в бою не уступают морякам, тоже дерутся как черти.

– Десантные войска только создаются, а у моряков – традиция. Вековая. Жалко парня. Славный был.

– Да, ничего не скажешь, душевный был парень. Взвод его любил как отца родного или брата. Никогда не даст солдата в обиду…

– Всем нам одна дорога. Один сегодня, другой завтра, третий через неделю. Зима вон скоро, белые мухи полетят, и мы как мухи по осени подохнем все, все в колчужки превратимся от голода и холода.

– А умирать так лучше вот так как Федя Сенин, геройской смертью.

– Не каждому дано так-то умереть.

– Не каждому, это верно…

– И что оно за тварина эта вошь и откуда она берется? Ни дома, ни в армии не знали ее, а тут одолела проклятая, заедает живьем.

– Дома откуда ей быть? В субботу в баньке веничком березовым попаришься, ледяной водой опосля полка окатишься, чистое споднее оденешь. Откуда же ей взяться, нечисти этой. От голода она и от нечистоты.

– Дак откуда же берется-то? Вот вопрос. Это же не грязь от нечистоты, а живая тварина.

– Болезнь это такая – вшивость, чудно как-то по-ученому называется.

– Дивно. Ну, хоть и болезнь. Дак откуда же живое-то существо появляется? Не комар, ветром не занесет. Вот что дивно.

– Ничего дивного в этом нет. Еще Аристотель утверждал о саморождении личинок многих живых организмов в гниющем мясе. Да что Аристотель. Кто ранен был тот знает, что в плотно, туго забинтованной ране вдруг появляются черви.

– Да вот у меня на голове ребята недавно червей выколупывали из раны, – почесывая повязку, сказал москвич Павел Дунин, дружок Сенина.

– Да, да, зуд нестерпимый начинается, так и сорвал бы повязку ту к черту.

– Ну вот и договорились. А то – вошь откуда.

– А что я вам скажу. Я рядом с лейтенантом Сениным лежал в сарае. Он, ребята, проснувшись, еще до команды выходить на поверку сказал: " А ведь я, браты, в сарай больше не вернусь. Убьют меня на поверке". Ребята все переглянулись: "Что это он?" А Сенин порылся в своем вещмешке и достает табак. " Вот у меня полпачки махорки черкасской уцелело, мировая махорка, возьмите помянете меня хоть махоркой…" "Да ты, Федя, зачем так нехорошо шутиль? – спросил я, – разве этим шутыт?! А он улыбается: "Да не шучу я, а серьезно говорю – убьют". Заглянул я в глаза ему голубые и похолодало во мне все. Верно, не шутит. В глазах такая печаль черная…

– Человек чувствует свою смерть, – сказал опять тот, что про Аристотеля говорил, студент, видимо или уже ученый, в сером-то все равны, – читал я, что Владимир Иванович Даль точно предсказал заранее день и час своей смерти.

– Сколько тому Далю лет было, когда он умирал?

– Далю-то? Сейчас вспомню. Семьдесят второй год почел ему, когда он умер. Было это в 1872 году прошлого века.

– Ученый был?

– Неужели не слыхал никогда "Словарь живого великорусского языка В. И. Даля? Это был великий человек. Лексикограф, этнограф, писатель, врач. Пушкин у него на глазах умер.

– Вот видишь, он был великим ученым и врачом к тому же, а Феде-то Сенину всего двадцать третий год шел. А смерть свою предсказал.

– Значит святой человек был. Праведник.

– Бежать, братцы, надо пока совсем не ослабли, пока ноги мало-мало передвигаем.

– Куда бежать? На пулеметы?

– А хоть бы и на пулеметы. Всех не покосят, все кто-то уцелеет, а так все подохнем.

– Говори лучше про вшей, а то тут, в Хороле ветер таком озорной, все в уши Бороде доносит.

– Вот бы выследить да потихоньку и придушить в сарае…

Радченко слушал эти разговоры и сердце у него ныло и болела душа. Он часто посматривал то на дорогу, проходившую мимо кирпичного завода, то за сортиры, где совсем близко как опята вокруг дубового пня стеснялись белые хатки его родного города, покрытые легкой моросистой наволокой хмурого осеннего дня. То опять переводил застланные слезой глаза на дорогу. На ней медленно ползла на изволок арба, запряженная комолыми пегими волами. Видно было как тяжело вздымаются и падают как кузнечные меха их впалые бока и от губ тянется тенетником слюна. И проводив взглядом быков, опять смотрел за угол сортира. Изредка с той стороны доносились какие-то неясные звуки, долетал крик петуха, треск мотоцикла, дрожащий медный звук колокола с пожарной, каланчи, отбивающего по старинке время.

"Там люди, там жизнь, – думал Николай, – а для меня время остановилось и жизнь остановилась, потеряла всякий смысл, осталось одно жгучее желание – выжить. Любой ценой выжить, уцелеть в этом страшном аду…"

А брошенная сейчас рыжим верзилой как бы мимоходом фраза: " Выследить да потихоньку и придушить в сарае" – душила Николая, бросала его в холодный пот.

"Ох, Николай, Николай, не сносить тебе своей головушки, выследят и задушат. Да еще и по зубам будешь частенько получать от Бороды, чтобы не было подозрений, – думал Николай, вслушиваясь, как толчками стучит сердце, – а Борода все требует и требует новых сведений, новых доносов. А где их возьмешь? Нужны факты, а их-то и нет. Надо бежать – это не факт. За такие сведения только лишний раз по морде получишь. Как ни ворочай все равно одна нога короче…"

Зверь в человеке сидит оказывается очень близко. Стоит человеку попасть в условия, где основной движущей силой его бытия становится борьба за выживание, как он забывает о своей душе, совести, морали, забывает о доброте, милосердии, сострадании к ближнему, в нем оживает и подавляет все звериный инстинкт самосохранения. Он может стать и Иудой, и палачом. В такой борьбе сильное и честное, высоконравственное и духовное погибает, а побеждает злое, жестокое, то, в ком сильно звериное, животное. Жестокий и безнравственный Борода оказался сильнее доброго и мужественного лейтенанта Сенина. Сгоняет Борода на беззащитных свою звериную злобу, будто это они отняли у него дивизию и заставили лизать сапоги немцам.

Услышав движение и гомон, все повернули головы на тот пустырь, уже именуемый плацем, где они стояли на поверке. Там суетились полицаи, укладывая на грубые носилки и унося тело убитого лейтенанта. И все как по команде заговорили о смерти. Но мы не будем пересказывать и комментировать этот разговор, неблагодарное и бесполезное это дело, гениальные умы спотыкались на нем, а уж нам, грешным, совсем не пристало выражать свое убогое мнение об этой вечной тайне. Великий мыслитель и философ Толстой, много раз утверждавший в своих произведениях, что смерти нет, незадолго до нее высказал свое убеждение: "Всякий шаг ведет к познанию этой истины. А истина – смерть". А точка зрения Монтеня противоположна: "Смерть – благо. Смерть не только избавление от болезней, она – избавление от всякого рода страданий". Бог с ней, со смертью, не будем об этом, тем более вблизи от поленницы уже окоченевших тел, недавно бывших людьми, молодыми, озорными, веселыми, печальными, грустными, разными, одинаковыми только в одном все они только начали ходить по земле и мечтали пожить на ней подольше и сделать чего-то побольше и не пожили подольше, и не сделали побольше. Бог с ней, со смертью. Не будем о ней. Мемонто мори – гласит латинская пословица – помни о смерти. Помни, но не говори.

Давайте лучше вернемся в большую старую хату, крытую оцинкованным железом, с петушком на высоком дымаре, осевшую от времени на один бок, как лихо заломленная папаха на голове форсистого парубка и стоявшую на углу перекрестка двух широких хорольских улиц, одна из которых вела прямисенько к лагерю, где военнопленные заканчивали битье вшей и нетерпеливо посматривали в центр плаца, куда вот-вот должна была выехать большая бочка с баландой, и они услышат команду:

– На обед стройся!

Но команды пока не было и люди, сглатывая слону, прислушивались к ноющей пустоте в желудках.

Насупилась и почернела и хата после ночного ливня. И вист из гнезда на соломенной крыше клуни уже улетел и мокрое покинутое гнездо тоже почернело и было общипано нахальными осенними ветрами. И большой сад, окружающий с трех сторон хату поредел и помрачнел. Голые черные ветви роняют на землю крупные капли дождя будто плачут и ночами тихо и жалостливо постанывают. Заглянем в эту хату, тем более, что высокий сутулый немец в насунутой на брови каске с сигаретой во рту и с автоматом на груди уже ушел. Укатил на подошедшем мотоцикле и молодой стройный офицер в блестящих сапогах, и Марина уже прошла от криницы с полными ведрами воды своей величавой походкой, покачивая в такт шагам бедрами, и красивое лицо ее уже не было испуганным или грустным, а было веселым и румяным как пылавшая на востоке заря и черные очи ее светились тихой радостью.

Что подеялось с нашей Мариной? Отчего играет улыбка на ее алых губах как играет солнечный луч в ее ведре с родниковой криничной водой? Отчего так спокойна и величава ее походка, так стремителен разлет ее черных соболиных бровей? Надо непременно разгадать эту загадку. Поспешим же вслед за нею в хату. А в это время весь лагерь был опять выстроен на плану. Борода, пройдясь перед строем, объявил.

– Обеда не будет. За нарушение режима все ливаются пищи на два дня. Разойдись!

И опять заработали, засвистели дублнки полапаев, загоняя всех в сараи. И как ни ухитрялись некоторые избежать удара – ухитриться не смогли, каждого успели огреть по шее так, что долго звенело в ушах.

Горькая рябина (роман)

Подняться наверх