Читать книгу Горькая рябина (роман) - - Страница 9

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава VIII

Оглавление

– Аллерлиебст! – шумно выдохнул из себя майор, вытирая рушником потный лоб и сияющее довольством лицо и встал из-за стола.

– Данке.4

Он достал из футляра скрипку, отошел в угол комнаты, оглядел всех счастливыми глазами и спросил друга, что же сыграть.

– Иоганнеса Брамса. "Венгерский танец ". Да, Марина?

– Да, пусть сыграет Брамса. Я смогу определить правильно ли играл его сам Брамс нам с вами в моем сне.

В комнате наступила тишина. Марина и Вилли сели на диван, мать застыла в дверях, прижавшись к косяку, горестно склонив голову и подперев ее правой рукой с полотенцем. Смычок прикоснулся к струнам, они тихо вздохнули и полились быстрые стремительные звуки венгерского танца. Марина обмерла. Она давно, еще со школьной скамьи заметила обнаружила в себе, что музыка обвораживает ее, околдовывает, погружает в какой-то новый неведомый ей мир, и так учащенно бьется сердце, и так замирает, тает.

– Этот танец играл нам Иоганнес Брамс? – спросил улыбаясь Вилли.

– Этот, этот, – устремила на него свой обжигающий взгляд Марина, – как все это странно, но во сне была именно эта музыка. Божественная музыка.

– Это музыка земного счастья. Майор Отто фон Ленц – гениальный музыкант. До начала войны, до первого сентября тридцать девятого года он играл первую скрипку в знаменитом венском симфоническом оркестре.

– Разве он не немец?

– Он австриец, уроженец Вены. Брамс, кстати, тоже лучшие свои зрелые годы прожил в Вене.

А мне сначала по его наружности показалось, что он бывший владелец пивного бара или мясной лавки. Нас в школе так учили, что все соратники Гитлера мясники или торговцы пивом, даже и снимка показывали, и все они были похожи на майора.

– Глупости это. Отто – типичный австриец, врожденный музыкант и если бы не война, – он на мгновение запнулся, – Россия, Москва узнали бы Отто в ином качестве, она восхищалась бы его музыкой и рукоплескала ему в лучших концертных залах вашей страны. Впрочем, и я, если бы не воина занимался сейчас научной работой. Я только что окончил Боннский университет и получил степень магистра. Я изучал великую русскую литературу семнадцатого -девятнадцатого веков и продолжал бы ее изучать, я боготворю русскую литературу и вообще литературу славянских народов, в ее изучении столько еще белых пятен. Я работаю сейчас, даже здесь, над докторской диссертацией "Жизнь и творчество великого русского писателя Ивана Алексеевича Бунина". Война перевернула все вверх дном.

– А зачем вы ее начали? Пытливо заглядывая ему в глаза, спросила Марина. – Ведь вы же на нас первыми напали.

– Ее начал не я и не Отто. Ее начали Гитлер и Сталин. Вы, милая моя девочка, многого не знаете. И знай, Марина, что все могло бы выглядеть иначе, чем произошло. Если бы Гитлер не перехитрил Сталина, то сейчас пылали бы не русские села и города, а польские фольварки и прусские хутора и городки, и кто знает, может быть горел бы уже и Берлин. Но Гитлер перехитрил, и мы видим то, что видим. Но Москву нам никогда не взять, не покорить, как не покорил ее и Наполеон, хотя и был в ней. И вообще, если быть до конца искренним перед милой Мариной, то я сейчас, когда наши армии стоят на окраинах Москвы утверждаю, что эту войну Германия проиграет и Гитлера ждет более горькая участь, чем Наполеона. А теперь можете сообщить обо всем, что я только что сказал гестапо в меня сегодня же вздернут на фонарном столбе.

– Ну зачем вы так ядовито путите? – вспыхнула Марина.

– Простите, больше не буду.

– А вы очень любите своего фюрера? – осмелилась спросить Марина и тут же пожалела. на такие темы говорить с ним не надо бы.

– Вы, милая моя, касаетесь тем, на которые у нас говорить не заведено даже с самыми близкими и верными друзьями, – он ласково взял ее кончиками пальцев за подбородок, как берут напалившего ребенка, – но я отвечу вам, вы ведь только что сказали, что не донесете на меня, а Отто не понимает по-русски ни одного слова, а если бы и понимал, то не донес, не тот это человек. Быть фанатически преданным и любить своего верховного правителя – глупо и недостойно честного человека. Это оскорбляет его достоинство. Оба они и наш Гитлер, и ваш Сталин – физические и духовные уроды и калеки и любить нечего и незачем. В истории было много таких случаев, когда на верхнюю ступень пирамиды власти в силу многих обстоятельств или капризов судьбы, как хотите, поднимаются люди глупейшие из всех и жесточайшие из всех, безумцы, паранойики, живые трупы. И не будем больше об этом, будем слушать музыку. В музыке, как и в поэзии вся красота мира и божественность человеческой души. Музыка соединяет нас с Богом. Извините меня, вы комсомолка?

– У нас все комсомольцы. Но я – нет. Я верующая, верю в Бога, а таких в комсомол не принимают.

– Какая вы у меня умница.

– Вот такая, какая есть…

Отто так ударил смычком по струнам, что они застонали как живые и опустил скрипку, вытирая крупный пот на лбу и весело что-то говоря другу.

– Что он сказал? – спросила Марина.

– Он говорит, что ему кажется очень кстати было бы сыграть три любовных сонета Петрарки Ференца Листа, ему кажется, что он присутствует при рождении большой, чистой, божественной любви. Я сказал, чтобы он сыграл Листа.

Марина благодарно улыбнулась ему, слегка пожала его руку, лежавшую в ее руке у нее на колене и ласково убрала ее.

После сонетов Петрарки Отто вдохновенно играл романсы Франца Шуберта, полонезы, вальсы и скерцо Шопена и в заключение заиграл опять Брамса "Немецкий реквием".

– Генух, Отто!

И обратившись к Марине, пояснил:

– Друг играет "Немецкий реквием" Брамса. Я сказал: довольно, хватит. Похоронные марши лично нам играть пока рано. Успеем, наиграемся. Наступление наших армий под Москвой захлебывается. Вот-вот начнется их полный разгром. Восточная компания фюрера потерпит полное фиаско. Вот тогда и сыграет Отто немецкий реквием.

Отто положил скрипку, подошел к столу, налил и выпил ромку коньяка. То же сделал и Вилли. Марина с матерью по настоянию Вилли выпили по рюмке солнечного поцелуя.

– А теперь – сюрприз, – весело сказал Вилли, – вам споет фон Вайс.

И к великому изумлению Марины и матери запел сильным лирическим тенором русскую народную песню "Тонкая рябина". Пел проникновенно, душевно, местами дрожащим рыдающим голосом.

Мать беззвучно плакала, поднося к глазам расшитый пивниками рушник. Отто дымил сигаретой, довольный произведенным своей игрой впечатлением и совершенно не понимая слов, восхищался мелодией и голосом своего друга. А Марина, не отрывая завороженного взгляда от поющего, думала: "Боже мой! Как он поет! Душу рвет на части! А какой голос! Чистый, звонкий как серебряный родничок льется, переливается совершенно свободно, без малейшего напряжения. Человек, который может так петь, не может быть плохим человеком…"

И когда Вилли спел до конца "Рябину" спросила удивленно:

– Где вы узнали эту песню? Песню вечной разлуки, песню-тоску?

Вилли усмехнулся, довольный тем, что удивил милых русских женщин.

– А вот узнал. Это было в первые дни войны в Белоруссии. Наша колонна остановилась на ночлег в каком-то глухом селе, даже, наверное, хуторе. Дворов тридцать не больше. Был тихий, тихий вечер. Монотонно и глухо шумел черный страшный лес, вплотную подступивший к хатам. Только далеко-далеко глухо погромыхивало, словно надвигалась гроза. Но чистое небо было усыпано звездами и над лесом бочком висел золотой серпик ущербного месяца. Я, расстелив на траву шинель, лежал у своей машины "оппель-адмирал", закинув руки на затылок и бездумно смотрел на низкое черно-бархатное небо, на мерцание звезд, вспоминал знаменитые строки великого русского поэта: " Тиха украинская ночь, прозрачно небо, звезды блещут…" И вдруг где-то совсем рядом, по-видимому в саду запели в четыре сочных и грудных женских голоса. Я весь превратился в слух. Песня вскоре оборвалась. Несколько минут до меня доносились неясные голоса и вдруг в тишину вплелась песня "Тонкая рябина". Я слушал это чудесное пение, затаив дыхание, в моем воображении возникали дивные образы, мне стало невыносимо тоскливо и до боли, до слез жаль чего-то, сердце мое беззвучно плакало, а песня лилась, лилась в темное, безучастное, равнодушное ко всему небо, и жаловалась, жаловалась кому-то.


Но нельзя рябине

К дубу перебраться,

Видно сиротине

Век одной склоняться…


Я при свете фонарика записал слова в свою записную книжку, а мелодию запомнил сразу же и на всю жизнь. С тех пор я часто пел эту песню в минуты сжимающей сердце тоски, в минуты горьких раздумий о своей судьбе и судьбе переносящих нечеловеческие страдания русских женщин.

Пока Вилли рассказывал Марине эту историю майор несколько раз пытался заговорить с Екатериной Павловной, но после каждой его фразы она пугливо таращила на него глаза, пожимала плечами и уходила на кухню. Скоро все утомились от обильного ужина, коньяку, зоненкосте и музыки, майор стал часто зевать, закатывать под лоб и смыкать свои бараньи глаза, Екатерина Павловна постелила ему чистую постель на своей кровати, уложила спать Вилли, простившись с матерью и Мариной, ушел в свою комнату, мать легла вместе с дочерью в светлице. Обняв дочь и жарко прижавшись к ней, мать горячо зашептала ей в самое ухо.

– Доченька, ты думаешь, что он зря спел тебе эту песню с тонкой рябине? Ой, доченька, не зря. Он предсказал тебе твою горькую судьбинушку: век одной склоняться. Ой, доченька, доченька, великое горе принесет тебе эта любовь.

– Мама, не мучай ты ни себя, ни меня, не терзай мое сердце, мне и без того горько. Будь, что будет. Чему быть – тому не миновать. Знать судьба моя такая, а люблю я его – вот и все. Настоящая-то любовь, умные люди говорят один раз в жизни бывает, вот и меня одарила. Ведь любовь-то от Бога, а разве поле Божьей противятся?

– Ты ему об этом еще ничего не говорила?

– Да что ты, мамушка, разве девушки первыми говорят об этом? Он умный, чувствительный, он в моих взорах прочитал, что полюбила я его.

– Ой, доченька, доченька, ладно, спи, мое дитятко бесталанное…

А через плетень в большой старой хате соседка Ганна не спала всю ночь. Легла она рано на печи, чуть теплой. Утром Ганна протопила ее кучкой кизяка, укрылась до подбородка старым рядном. И чудились Ганне волшебные звуки скрипки и глухие удары бубна.

– Свят, свят, свят, – шептала она, прислушиваясь к дивным звукам, – откуда в такую черную ночь может взяться скрипка? Це, мабуть, ветер высвистывает в дымаре свои бесовские посвисты.

Жутко было Ганне одной в большой старой хате. И звуки скрипки не исчезали. Вспомнились Ганне сельские посиделки-вечорницы. Как наяву увидела она карезкого красивого парубка в доброй суконной свитке и сапогах со скрипом, своего Степу и себя юной, резвой, семнадцатилетней дивчиной с черной как эта ночь косой через плечо в нарядной плахте и желтых сапожках с медными подковками, выбивающей со Степой гопака.

"О, Боже, що воно за наваждение? И когда це було, и куда все подевалось мысленно спрашивала она себя, – и резвость, и сила и каждодневная беспричинная радость всему: и солнечному теплу на траве, и дождю, и росе, и синим вечерним сумеркам, и коровьему реву на заре, и крикам лягушек в леваде, и пенью соловья, и ползущей по листу любистка божьей коровке. Поблекли, потускнели все краски мира. Тоска гложет сердце и печаль лишает по ночам сна…"

Встала с печи, подошла к окну. Глухая черная ночь висела над землей, только на кирпичном заводе, где робил мастером се Степан, было светло как днем. Четыре прожектора лизали землю огненными языками, прощупывая каждую складку земли, муравей не проползет незамеченным, скрещивались над приплюснутыми к земле сараями. Часто в небе вспыхивали ракеты и медленно плыли к земле, озаряя фиолетовым светом мертвую исхлесотанную дождями степь. Ганна долго смотрела на эту игру света и тьмы и сердце ее млело и вздрагивала, словно чуяло, что там, в тех сараях есть кто-то бесконечно родной и дорогой. Вставал перед глазами ее Коленька и словно просил ее о чем-то умоляющими печальными глазами. Тогда она молилась в темный угол, отвешивала поклоны и лезла снова на печь.

"Ох, хо хонюшки, хоть бы какую весточку прислали. Нет ни от отца, ни от него…"

Но весточки из лагерей военнопленных и с того света не доходили. А стоны скрипки по-прежнему звенели в ушах и под ее печальные вздохи она, дрожа от страха, засыпала тревожным и чутким сном.

4

Данке /нем/ – спасибо.

Горькая рябина (роман)

Подняться наверх