Читать книгу За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники Киприана - Группа авторов - Страница 6

За морем – Мангазея
Глава 5

Оглавление

Последнее время Истома осмелел. Прежде, если бы вот так, среди ночи, позвали его к хозяину, он бы сразу встревожился, заметался по прирубу, нынче же ночной вызов воспринял спокойно, стоял перед Артемьевым бесстрастно, даже со скукой поглядывая вокруг. Тот заметил это, подозрительно покосился.

– Ты пошто такой, аль пьян?

– Пить да гулять мне не с чего, веселие меня не жалует…

– Так я подвеселю тебя! Смелым да удатным ты ноне глядишься, ан и дельце тебе подвернулось, где смелость перво-наперво нужна будет.

– Посылай, мне все едино, куды… – поскучнел Истома, а про себя подумал: «Хоть в преисподню, с тобой бы разом туды!»

– Раз все едино, то и пойдешь в Успенску церкву на Посаде.

– А я уже был там вчерась, молился.

– Хорошо, што ты богомолен столь, но я тебя не за тем посылаю. В церкви той, в алтаре под престолом, мирские казну свою сберегают, а поскольку задолжали они мне крепко, то ты и возьмешь казну ту в счет долга ихнего…

– Бога побойся, – ужаснулся Истома, – крещеный ты аль нет, Ждан Иваныч? Ведь дело это не только скаредное, но и естеству людскому, православному противно, под рукой божьей та казна хранится…

– Под рукой божьей… – с издевкой протянул купец, – так они – воры все, разбойники мирские-то, добром деньги не хотят отдавать. Так грех ли будет, ежели я мирскую казну возьму и из нее попользуюсь?

– Так ведь отродясь православному посягнуть на такое дело немочно было.

– Православному? – скривился купец. – Это ты-то православный? Колодник монастырской, из ямы земляной взятый!

Видя, как при этих словах по лицу Истомы прошла судорога, купец злорадно усмехнулся. – Вспомнил? Да мне слово едино стоит воеводе бросить, и он вмиг тебя в яму земляную определит обратно.

Некоторое время оба молчали, но вскоре купец понял по глазам Истомы, что тот вряд ли будет дальше сопротивляться. Уже вкрадчиво, примирительно теперь купец сказал: – Казну возьмешь, не только награжу щедрей щедрого, но и совсем на волю отпущу, крест целую на том!

Истома обреченно подумал: «А пропади оно все на свете: и мирские с их казной, и купец сей, живоглот проклятущий! Может, и верно послушать его, и на волю потом… Господи! – взмолился в душе Истома, – неужто не глянешь ты раз единый на меня, грешного, не дашь вздохнуть посвободней на земле сей?»

Артемьев еще раз внимательно посмотрел на Истому, лишь удовлетворенно хмыкнул, как и подобало ему, человеку, который никогда и ни в чем не отступал от задуманного и знал, что в деле его будет только так, как он захочет.


7112 (1604 год) значился в истории Мангазеи годом начала постройки большой деревянной крепости. Возводили эту крепость служилые люди: тобольские и березовские стрельцы, казаки, воеводская челядь, а также слуги, приказчики и многие ватаги охотников, польстившихся на обещанное воеводами «винное питье», без которого они в тундре, скитаючись, и вовсе позагрустили.

В то время городом и всей мангазейской землей правили воеводы: князь Василий Михайлович Рубец-Масальский и боярский сын Савлук Пушкин, брат одного из тобольских воевод думного боярина Остафия Михайловича Пушкина.

Савлук Пушкин был человеком недюжинного ума, нравом покладистый и не столь жестокосердый, как Рубец-Масальский – наглый, корыстный без меры и даже в самом малом не терпевший ущемления власти или осуждения, от кого бы они ни исходили.

Как-то обратился к нему с челобитьем недавно поселившийся в городе богатый ярославский купец Нежила Селянов: «Так и так, сладу нет с моим приказчиком Василием, все-то ему не по нраву, дерзок, непослушен, хулит меня прелюбодеем и гулевщиком, грозит на Москву грамотку услать, дескать, разврат, пьянство и шумство в Мангазее, и ты, мол, князь-воевода, все то покрываешь…»

Лицо князя, широкоскулое и полнокровное, от слов этих еще более порозовело, и он с угрозой посулил: – Вона што… Я ужо с ним поведу беседушку. Ты мне Ваську этого представь незамедлительно!

Купец Нежила Селянов не заставил себя долго ждать и в тот же вечер пригнал строптивого приказчика пред глаза воеводы. Что купец, что воевода – оба были грузными, дородными, Василий же в свои семнадцать лет был мелок, по-детски угловат. В обрамлении пышных до плеч соломенного цвета волос лицо его выглядело продолговатым, неестественно бледным, и только взгляд всегда доверчиво-наивных глаз был сейчас неуступчиво настороженным.

– Ты, што ль, на хозяина свово поклеп возводил? – голосом, не обещающим ничего хорошего, осведомился Рубец-Масальский.

– Не поклеп сие, а правда истинная, – смело отвечал Василий. – Сам я зрил, как он не раз из тундры девок самоедских привозил, а потом в обрат обесчещенных гнал… А такожды буянство его и надругательство над людишками сирыми зрил не однажды.

– Цыц, тля! – крикнул, распаляясь, Рубец. – Тебе ли о том речь вести. Деяния праведны аль нет хозяина твово, то мне судить!

– Вот ты и рассуди, коли воеводою поставлен, – все так же смело отвечал Василий, – уйми лихоимство.

– А, да што тут! – закричал вдруг, дико поводя глазами, воевода, и, сорвав с пояса широкую со свинцовыми шариками плеть, раз и другой хлестанул сначала по плечам, а потом и по голове Василия…

Назавтра в городе только и разговоров было, что о происшествии в воеводской избе. Одни утверждали, что Василий был взят туда за воровство и за то же пытан. Другие вели разговор о полной невиновности «страдальца-отрока» пред лицом злодеев, но так или иначе из воеводской избы Василия вынесли мертвым, и в тот же день он был тайно похоронен, а где и как – никому было неведомо.

Историю с убийством и поспешными похоронами приказчика Василия замять не удалось, она получила широкую огласку, но виновные сумели уйти от наказания.

Через несколько лет мангазейские стрельцы, ведущие канаву под фундамент сторожевой башни, обнаружили полуобгоревший, плотно засыпанный землей и углями сруб. Под ним в неглубокой яме, покрытой слоем тряпья и бересты, лежал труп подростка. Стали расспрашивать людей, и выяснилось, что на этом месте начинал, да так и не закончил постройку лабаза ярославский купец Нежила Селянов, сразу же после таинственной гибели Василия покинувший город.

Собравшиеся к срубу старожилы тут же узнали в подростке «невинно убиенного» приказчика Василия, и вновь ожила эта не такая уж давняя история, вновь заволновались, заговорили о ней в Мангазее.

Уж и не помнили, кто первым сказал это, а может, и не говорил, со стороны пришло, но только слух тот пополз-покатился меж людей, и уже невозможно было отличить, где правда тут, а где вымысел досужий. Стали говорить, что отрок Василий, в постоянных лишениях и тяготах жизнь проведя, ныне осиянный благодатью Господней, нетленным лежит. Уже и свет ангельский на челе его увидели, и сияние, струившееся вокруг, и глас будто бы кто-то слышал Богородицы о мученике сем скорбевшей.

Василия торжественно погребли на новом месте, на берегу Таза, здесь же поставили большой крест с навесом и с лампадой, и вскоре слух о новоявленном мученике не только разнесся по югорским пределам, но и на Руси о нем узнали. В короткий срок Василий Мангазейский стал самым почитаемым в здешних краях святым, а икона его, написанная соловецким монахом Ионою Сизым и им же доставленная в Мангазею, с особым почетом была установлена в церкви Успения на Посаде. Побывать, помолиться у этой иконы считали своим долгом охотники, уходившие на всю зиму в тундру, отбывающие на Русь отслужившие свое стрельцы и казаки, а также корабельщики, кому предстояло промышлять новых землиц в краях неведомых.

Святой Василий кротко поглядывал с иконы мальчишескими, неправдоподобно голубыми глазами на моливших его. Когда же богомольцы начинали особенно рьяно отбивать поклоны, взмахивая руками и душный от ладана воздух колебал пламя свечей, икона будто оживала. Краски ее, секрет которых тщательно берегли от непосвященных соловецкие монахи-иконописцы, вспыхивали, теплились таинственными радужными огоньками.

В этот вечер среди тех, кто молился и давал обеты Василию Мангазейскому, был и Истома. Стоя на коленях перед иконой, он истово отбивал земные поклоны, потом падал, раскидывая руки, стараясь плотнее приникнуть к пахнувшему смолой полу, но умиротворение не приходило в опустошенную душу Истомы.

Постепенно потемнели стрельчатые слюдяные окна у главного входа, погасли одна за одной, потрескивая, свечи, стали покидать церковь богомольцы. Вот уже десять их осталось, пять, трое, а вот и последний отправился вслед за сторожем. Тот шел, высоко подняв свечу, освещая дорогу, подслеповато вглядываясь в колеблющийся полумрак церкви.

Когда на колокольне пробили полночь, Истома вылез из-за ларя, достал кресало, кремень, трут и после нескольких неудачных попыток все же сумел зажечь фитиль заранее припасенного потайного фонаря. Прикрывая его полой кафтана, согнувшись и поминутно оглядываясь по сторонам, Истома направился к алтарю, где, по словам Артемьева, находилась мирская казна.

Настолько перебоялся и выстрадал за эти часы ожидания Истома, что уже и страха почти не чувствовал. Давило его к земле тупое оцепенение, так что и перекреститься он сейчас не мог. Да и как было творить крестное знамение ему, совершающему столь богопротивное и скаредное дело? Знал Истома, что за все существование Мангазеи не было еще случая, чтобы кто-нибудь посягнул на мирскую казну, да еще хранившуюся в церкви.

Узкий, поминутно подрагивающий луч потайного фонаря медленно скользил по стенам, искусно расписанным заезжим архангелогородским монахом. Лики святых, все, как на подбор, насупленные, с ввалившимися щеками, поглядывали, казалось, неотрывно и осуждающе на Истому. Едва передвигая ноги, он открыл Царские врата, ведущие в алтарь, и, затаив дыхание, проскользнул туда, повторяя про себя не то заклинание, не то молитву – единственное, что могло хоть как-то поддержать его в эту минуту.

Луч фонаря вновь запетлял по гладко оструганным доскам пола, по цветастым, хитроумно выплетенным коврикам, подношениям богомольных мангазеек, по тяжелому в золотых и серебряных разводах покрывалу, наброшенному на престол, стоявший посредине алтаря.

Мирская казна, по словам купца, находилась как раз под престолом. Истома, понимая, что ему ни в коем случае нельзя медлить, что за церковными стенами его ждут приказчики Артемьева, ткнулся на колени и принялся ощупывать покрывало, отодвигая его в сторону. Почти сейчас же руки Истомы с растопыренными пальцами наткнулись на большой тяжелый ларец. Кое-как подтянув его к себе, Истома не из любопытства, а скорее из боязни осмотрел его со всех сторон и, вздохнув, решил: «Потащу ужо, а там как бог даст…»

Если по гладкому церковному полу ларец можно было как-то передвигать, подталкивая перед собой, то в подземелье, куда вскоре через боковой лаз протиснулся Истома, и такой возможности не было. И переворачивать ларец пробовал Истома и, упираясь ногами в землю, подталкивал его, но все старания были тщетными. Наконец, Истома догадался, снял кафтан, кое-как подсунул его под ларец, полы и рукава завязал крепким узлом. Теперь углы ларца не так зарывались в землю и можно было хоть и с грехом пополам, но двигаться вперед.

То плечом, то руками, то коленкой толкал и толкал Истома ларец, принимаясь молиться, а то, не боясь уже греха, призывал на голову Артемьева все земные и небесные кары. Пот, капельками стекающий за ворот, стал настолько обильным, что пропитал рубаху на плечах и груди. Гулко и прерывисто стучало сердце, и стук этот, отдаваясь в ушах, расплывался по телу горячим ознобом.

Истоме поминутно приходилось подтаскивать и ставить впереди себя фонарь. Свет его серебристо расплывался по стенам, пропадал в трещинах, усыпанных по краям блестками инея.

Как было условлено, Истому у конца подземного хода должны были встретить приказчики Артемьева, поэтому, завидев впереди мелькнувший несколько раз огонь факела, Истома еще сильнее стал упираться руками и ногами, теперь уже с яростью подталкивая ларец.

Ход, по которому пробирался Истома, заканчивался у земляного вала, подковой охватывающего основание церкви. Истома рванулся раз, другой и вместе с ларцом и густо осыпавшейся землей скатился вниз. Тут же к нему подскочили приказчики, молча подхватили ларец, потащили чуть ли не бегом, успевая подталкивать впереди себя Истому.

– Постойте, передохнем, люди вы аль нет… – пытался уговорить их Истома, но в эту минуту впереди замелькали неясные в темноте фигуры, раздался переливчатый разбойный свист, и какие-то люди скопом навалились на приказчиков и Истому.

Происшествие это окончательно сбило его с толку. Судя по тому, что его не очень долго вели с завязанными глазами по бревенчатой дороге, он определил, что находится где-то в середине города. Далее ему пришлось шагать по ступенькам крыльца и длинному узкому коридору, где поминутно стукался, задевая плечами за стены.

Вскоре послышался сдержанный говор людей. Сдернули повязку с глаз Истомы, и, сощурившись от яркого света сальниц, он увидел, что стоит в начале большой просторной горницы рядом с крепкой, обитой железом дверью.

В Мангазее шепотом передавали друг другу рассказы о «мирском суде», о том, что он не чета воеводскому, и хотя справедлив, но и грозен без меры, ежели карает «супротивников делу мирскому». То, что он предстал перед этим судом, Истома не сомневался. Люди здесь не сидели, а стояли вдоль стен, и только двое – Марфа Скорбеева и Савватий Буза – расположились на лавке в переднем углу. Здесь же на покрытом алым атласом столе лежала большая книга в переплете из телячьей кожи с ремнями и медными застежками. Рядом заметно выделялась наборная плеть-семихвостка и, что больше всего ужаснуло Истому, остро отточенный большой топор.

– Честью и правдою людей вольных суд вершим, – торжественно начала Скорбеева. При звуках ее голоса Истома похолодел и с жалостливой тоской подумал: «Ну, эта уж засудит – так засудит…»

Втянув голову в плечи, он бережно огляделся и увидел, что чуть поодаль от него стоят, затравленно озираясь, приказчики Артемьева, которые так неудачно встретили Истому в конце лаза.

– Вот этих, – кивнула на них Скорбеева, – в куль да в воду! Они не впервой на пригляде у нас, грехов за ними столь, што злыдней сих давно порешить следовало.

При этих словах приказчики, словно сговорившись, разом рухнули на колени, но мирские, и впереди всех Корнилка Корнильев, бросились к ним, потащили вон, награждая на ходу тумаками.

– Ну, а с тебя особо спрос вести будем, – повернулась Скорбеева к Истоме. – Поведай нам, пошто в церкву полез, пошто казну покрасть удумал?

Так и так выходила Истоме незадача. И там смерть, и тут мешок на голову, как артемьевским приказчикам. Чего уж тут таить-скрываться – один конец… Торопясь, словно опасаясь, что ему не дадут выполнить задуманное, нисколько не выгораживая себя и не защищая, Истома рассказал, почему и как очутился в церкви.

– Головой пошто вертишь, яко заяц в борозде? – сердито покосилась Скорбеева на Истому, выслушав его рассказ. – Вона куды глянь, – указала она на стол. – Книгу зришь? Сие Судебник, Свод законов, составленный на Руси в царствование Ивана Третьего мужем достойным – дьяком Владимиром Елизарьевичем Гусевым. Цари с боярами да приспешниками своими книгу сию как могли исказили, для выгоды своей приспособили, мы же книге сей почет и толкование истинное воздаем.

– Мне што в том? – не поднимая головы, заметил Истома. – Помирать едино што по Судебнику, што без оного.

Услышав эти слова, Скорбеева еще больше нахмурилась.

– Грамотей монастырской, а речешь несуразное. Мы не бояре да воеводы, штоб людям головы без спросу-расспросу рубить. Твоей вины малая здесь половина, главный грех на хозяине твоем.

Скорбеева поднялась с лавки, поклонилась направо и налево молча стоявшим людям, спросила с подобающей моменту торжественностью:

– Вашей ли волею суд сей творим?

– Нашей, нашей! – вразброд, но довольные проявленным к ним почтением отвечали мирские судьи.

– А раз так, то и решайте, как с тем Жданишкой быть, што присудить ему… – Она протянула руку, указывая на стол.

На некоторое время в горнице воцарилась тишина. Истома знал, что хозяину его не будет пощады, и, хотя сам страстно желал этого, со страхом подумал, что конец Артемьева будет и его концом. «Заодно порешат, чего тут…»

Опасения его усилились, когда мирские судьи стали подходить к столу. Первым степенно и торжественно проделал этот путь молодцеватый корабельщик. У стола он задержался чуть, взял топор, высоко поднял его над головой. Точно так же поступили и остальные судьи. Ни один из них не поколебался, берясь за топор, хотя они подтверждали этим, что приговаривают к смерти всем ненавистного купца.

«Вот она, кончинушка, теперь уж как есть», – холодея, подумал Истома.

Вновь поднялась с лавки Марфа Скорбеева и, указывая на Истому, спросила:

– А этому што приговорите? – И тогда тем же порядком пошли к столу судьи, но теперь не топор поднимал каждый из них, а плеть. Когда все вернулись на свои места, Скорбеева низко поклонилась судьям:

– Спасибо вам, люди мирские, за согласие да за суд праведный.

– Тебе спасибо, матушка Марфа Ильинишна! – почти все враз ответили ей мирские судьи с низким поклоном.

Наутро четверо мирских вывели Истому за город.

С окраины Посада распадками, редколесьем вышли к берегу Таза. Река текла здесь широко и привольно, убегая волнистым разнотравьем луговых низин к кряжистым лесистым увалам.

Истома сам с тоскливой покорностью снял истрепанный, пыльный кафтан, бросил его на песок, лег, затих. Только первые посыпавшиеся на него удары жгучей болью отдались в судорожно изогнутом теле. Потом привычное, много раз выручавшее его в таких случаях тупое равнодушие овладело Истомой, и он только протяжно и негромко стонал, не поймешь, от боли или от обиды.

Спасло Истому то, что били его мирские вполсилы, с милосердием, иначе не выдержать бы ему сто ударов, приговоренных решением мирского суда. И потом поступили с Истомой по-людски: заставили хлебнуть вина гораздо из оловянной бутыли, а старший из мирских, явно жалея Истому, сказал: – Умней-нет станешь, не ведаю, а жив будешь. Во град сей, мангазейский, носа совать тебе не велено отныне и вовеки. Сотворишь сие – головы лишишься, тако суд мирской повелел. Пробирайся хошь на Русь, хошь к людям ватажным…

Мирские тут же вытащили из кустов небольшой, вдосталь побитый волнами, но еще крепкий струг, усадили в него стонущего от боли Истому. Бросили туда же мешок с припасами, лук и колчан со стрелами, медное ведерко для воды и варева, а заодним трут, кресало и огниво для разведения костра.

Постояв немного и даже помахав вслед Истоме, мирские ушли. Вскоре струг выплыл на середину, и течение в полную силу понесло его. И тут Истома заплакал, если можно было так назвать короткие судорожные всхлипывания, когда продолговатое исхудавшее лицо его еще больше покрывалось болезненной желтизной. Не было, наверное, на свете слов, которыми он смог бы сейчас выразить меру охватившего его отчаяния от постоянных неудач и всей своей неприкаянной жизни. Со стоном повернувшись на другой бок, Истома, как мог поудобней устроился в струге и опустил голову на самый борт. В переливах речных струй, в том, как принимали и гасили они в глубине своей отблески неяркого солнца, было что-то умиротворяющее. Истома долго-долго смотрел туда, пока не задремал под чуть слышные всплески и журчание воды.

Главной заботой на пути для Истомы было сейчас устье Таза. Здесь нередко промышляли вольные рыбаки и охотники, держали временные стойбища самоеды и прочий тундровый люд, встреча с которым не сулила ничего хорошего. Но тут, как говорится, Истоме повезло. Через трое суток он благополучно миновал устье, так и не встретив никого в пути, и, поставив парус, направил струг к чуть виднеющейся на горизонте кромке левого берега. Конечно, можно было не торопиться и выйти туда без риска, придерживаясь недалеких отмелей. Но уж очень хотелось Истоме уйти как можно дальше от мангазейских земель, окончательно оборвать все, что хоть как-то, но связывало его с этим городом или напоминало о нем.

Темно-серая с тяжкой прозеленью волна чуть качнула струг, играючи бросила в Истому несколько холодноватых брызг-горошин так, как бы одобряя его решение.

– Не балуй, чего ты! – зябко поежился Истома и вдруг, хитровато подмигнув волне, повел с ней речь, как с живой: – Ты уж шибко-то не серчай, смилуйся, матушка, наперед тебя прошу, поутишь, поубавь сколь можно нрав свой; ладно ли будет, коли ты на меня одного, корабельщика честного, ярость хлябей своих обратишь…

Так уж хотелось Истоме, чтобы не только одна, а все волны вняли просьбе его, но этому не суждено было сбыться.

К полудню ровный, устойчивый ветер сменил направление, зашел с полуночной стороны, посвежел. Сразу похолодало, в воздухе закружились редкие колючие снежинки, вода еще больше потемнела, запенилась мохнатыми гребнями. Струг стало сносить влево, и Истома был вынужден сбросить парус, взяться за весла.

Вскоре в задиристом пении ветра послышались протяжные стонущие звуки. Громче и громче раскатывались они над водой, и вот уже, подчинив все вокруг своей власти, загрохотали, заскрежетали, рассыпаясь окрест с посвистом и злобным волчьим завыванием.

«Ишь ты каково, будто сам он старается, – с опаской подумал Истома, так как прямо называть черта в море не полагалось. – Вона как жернова мельницы своей, не к ночи будь помянут, накручивает…» А вода меж тем вокруг все темнела и темнела, а вскоре и небо насупилось, притушив и без того тусклые краски осеннего дня, на глазах окутываясь зловещей сумрачно-багровой мглой. Не прошло и минуты, как мгла эта вместе с растрепанными ветром облаками поползла в разные стороны, разрастаясь и разбрасывая вокруг непомерно длинные тени. На какой-то момент вода вспыхнула зеркальными полосами, но сейчас же мрак смял их, стал еще гуще, непроглядней, безуспешно пытаясь придавить своей тяжестью разгулявшееся в мрачном веселии море.

Теперь уж Истома думал об одном: держать струг носом на волну. Никак не терпело своенравное Мангазейское море, чтобы кто-то, пусть и самую малость, сопротивлялся ему. Вымещая свое недовольство, оно намерилось, видно, вдоволь позабавиться над попавшим в беду корабельщиком. Струг его то подбрасывало, то крутило из стороны в сторону, то он летел в провал между двух волн, сцепившихся пенными гривами в яростном поединке.

Ледяная вода то и дело окатывала Истому с ног до головы, безжалостно хлестала тугими струями, отчего тело сводило судорогами и едва можно было дышать. Понимая, что так он долго не продержится, Истома покрепче привязал себя к рыбацкой сети, которой, по стародавнему обычаю казаков-мореходцев, был стянут на корме полузатопленного струга немудреный дорожный запас.

Похожий на чудище пенный гребень, падая, безжалостно отшвырнул струг. Истома едва успел отдышаться, как его вновь накрыла с головой, бросила в пучину еще более свирепая и тяжкая волна.

За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники Киприана

Подняться наверх