Читать книгу Каннибализм в греческих мифах. Опыт по истории развития нравственности - Л. Ф. Воеводский - Страница 9
Каннибализм в греческих мифах. Опыт по истории развития нравственности
I. Этическое значение мифов
§ 8. Гомеровские песни
ОглавлениеОбращая наше внимание на древнейшие из письменных памятников Греции, именно на гомеровские песни, мы находим в них этические взгляды и понятия уже на той ступени развития, на которой религия и мораль представляют две совсем различные области. Нравственные понятия до того развиты, что уже находятся в резком противоречии с грубыми воззрениями религии, происхождение которых поэтому приходится возводить к самым отдалённым временам. Та грубость нравов, под влиянием которой единственно могли сложиться подобные понятия, оставила в гомеровское время едва заметные следы. Восстанавливать по ним прежнее состояние нравственности было бы очень трудно и представляло бы слишком смелую попытку, если бы пользование самими религиозными воззрениями, как источником для изучения нравственности гораздо древнейшего времени не представляло нам большого облегчения. Итак, чтобы получить хоть слабое понятие о состоянии нравственности в догомеровские времена, не имея притом прямых источников, мы должны обратиться к религиозным понятиям гомеровского времени и по ним восстановить соответствующее им состояние нравственности.[75]
Но результаты, которых мы достигнем этим путём, не могут не поражать нас на первых порах: взглянувши внимательнее на поступки греческих богов, мы увидим в них явные черты такого дикого состояния, которое на первый взгляд едва ли имеет что-либо общее с нравственностью не только позднейших времён, но даже и самой эпохи Гомера.[76] Я здесь укажу только на ту мрачную картину, которую рисует нам Глэдстон, изображая нравственные отношения гомеровских богов.[77] Слова именно этого учёного для нас имеют здесь особенно важное значение. Вот что он между прочим говорит: «Можно признать общим правилом, что всюду, где только жизнь богов на Олимпе является воспроизведением человеческой жизни, это воспроизведение принимает худшую форму. Вообще главным признаком гомеровского божества служит эмансипация от пределов человеческого закона. В сравнении с людьми, они отличаются большей силой и высшей интеллигенцией, но зато худшей нравственностью. В своих отношениях друг к другу они не руководятся, по-видимому, нравственными мотивами… Общими принципами власти у бессмертных богов являются насилие и страх, с одной стороны, обман и лесть – с другой… Подобно тому как из общих принципов, руководящих взаимными отношениями богов, почти совсем исчезли все нравственные элементы, точно так же и в частных поступках их напрасно искать этих элементов. Их обычное занятие, когда они свободны от отношений к человеческим делам, состоит в беспрерывных пиршествах, хотя и не сопровождаемых опьянением, а иногда и в более грубых наслаждениях… Поэтому из всех характеристических выражений относительно гомеровских богов и их жизни, является лучшим: θεοί ρεία ζώοντες. Ещё более этой страсти к наслаждениям в них проявляется сильное и глубоко укоренившееся самолюбие. Греческая мифология, уклоняясь от основной божественной идеи, представляет своих богов, вследствие моральной необходимости (?), превращающимися не в людей, а в животных, стоящих в нравственном отношении ниже людей… Следует признать общим правилом, что боги Гомера, за немногими только исключениями, – пошлые сластолюбцы, и что законы, служащие основанием их семейной жизни, не имели для них никакой обязательной силы. Все их непристойные похождения не сопровождались никаким чувством стыда… Напротив, Зевс сам рассказывает свои любовные приключения с видимым удовольствием… Чувство зависти, которое они питают к людям, играло значительную роль и в их взаимных отношениях… Закон и цель их жизнь состоит преимущественно в своеволии и в страсти к наслаждениям. Они не говорят о своих обязанностях и редко только об обязанностях людей; в последнем случае это бывают только обязанности, которые касаются жертвоприношений. Наслаждения их бывают различного рода: одни из них более утончённые, другие же чувственные; и те, и другие основываются на самолюбии; их чувственные наслаждения отличаются необузданностью».
При чтении подобного отзыва нас невольно поражает удивительное сходство его с описаниями самого безнравственного быта дикарей. Много ли тут общего с довольно развитой нравственностью самого гомеровского времени? И эта дикая картина безнравственности всё ещё должна считаться значительно смягчённой, так как следует полагать, что, несмотря на стойкость религиозных верований, всё-таки много из первобытной грубости со временем успело сгладиться. Наконец, заметим, что эту картину рисует нам не сам Гомер, а новейший учёный, который, видя в греческой религии традиционную связь с божественным откровением, естественно склонен избегать всего, что выставляет эту религию в слишком неблаговидном свете. И тем не менее какой контраст с нравственными понятиями даже самых древнейших исторических времен Греции! Но если мы вспомним сказанное выше насчёт хода развития этических понятий, то поразительность указанного контраста должна нам показаться естественной. Самая грубая нравственность, нашедшая себе отпечаток в религиозных верованиях, исчезла со временем, или лучше сказать, совершенствуясь мало-помалу, дошла до той значительной степени развития, на которой мы её встречаем у героев Гомера. Большая же часть религиозных верований, рано отрешившись от всякого внешнего влияния и сделавшись отсталой, непонятной формой, не сохранила даже следов всех переходных состояний нравственных воззрений; поэтому она и даёт нам понятие только о той грубой нравственности, под влиянием которой она сама сложилась. Вследствие господства в классической филологии выше характеризованных направлений, многим покажется невероятным, чтобы позднейшая высокая нравственность имела своим началом такую дикость нравов, как та, на которую указывают эти религиозные верования. Я полагаю, что эта мысль и была главным образом причиной того, что почти никому не приходило в голову воспользоваться в указанном виде нравственной стороной религиозных воззрений. Насколько подобное предубеждение, не основанное ни на каких научных данных, не заслуживает опровержения – ясно само собою. Иные если и согласны допустить в первобытном обществе значительную степень безнравственности, то всё-таки остаются при убеждении, что этот элемент не только не мог считаться когда-либо нравственным, но, напротив, всегда был сознаваем как нечто худое. Чтобы убедиться в неосновательности подобного мнения, нам стоит только взглянуть на обычаи дикарей. Известно, например, что у многих народов: негров, индейцев, островитян Южного океана, и у многих других, не только позволительно, в случае нужды, продавать и закладывать своих жён, но даже существует обычай уступать их другим из гостеприимства. По свидетельству Марка Поло, и в Китае, в стране Хамиль (к востоку от гор Тянь-Шань), существовал подобный обычай. Считалось долгом гостеприимства, чтобы хозяин на всё время присутствия гостя совсем удалялся из дому, предоставив ему своих жён и дочерей. Гость, пользуясь таким гостеприимством, делал большую честь всему семейству, которое, в таком случае, могло ещё рассчитывать и на особенную благосклонность богов. Когда монгольский хан Менгу строго запретил этот, по нашим понятиям, столь безнравственный обычай, то жители этой страны негодовали и были сильно огорчены. Через три года они отправили к хану посольство, умоляя, чтобы он позволил жить опять по старому обычаю предков, торжественно завещанному им отцами, потому что вследствие пренебрежения законами гостеприимства начало страдать всё их семейное благосостояние. Хан принуждён был разрешить им жить по-прежнему.[78] Подобных примеров можно бы привести множество. Да известно, наконец, что у некоторых дикарей и умерщвление состарившихся родителей часто считается не только делом, совсем не выходящим из порядка вещей, но даже священным долгом. Подобные указания, однако, недостаточны там, где именно и отрицается всякая аналогия между дикарями и рассматриваемым греческим народом.[79] Вместо того можно привести пример из истории народа, прошедшего многие ступени развития, указать на учение Макиавелли, всего ярче выразившееся в его сочинении «II Principe», которое, будучи теперь признаваемо за образец высшей безнравственности, в своё время, однако, вовсе не считалось безнравственным. В доказательство я ограничусь только приведением следующих слов знаменитого Маколея: «Во всех его (то есть, Макиавелли) сочинениях… везде более или менее заметно то искажение нравственного начала, за которое так строго осуждён «II Principe». Мы сомневаемся, можно ли найти во всех многочисленных томах его сочинений хоть одно выражение, доказывающее, что притворство и предательство когда-нибудь поражали его, как дела бесчестные. После этого может показаться смешным, если мы скажем, что знаем немного сочинений, представляющих такое горячее рвение ко благу Италии, как сочинения Макиавелли». В другом месте Маколей говорит: «Нет никакого основания думать, что те, среди которых он жил, видели в его сочинениях что-либо возмутительное или нелепое. Многие данные свидетельствуют о высоком уважении, которое питали и к его произведениям, и к его личности… Вопль против них (то есть, его сочинений) впервые раздался по ту сторону Альп и, кажется, был услышан с изумлением в Италии».[80]
Впрочем, все подобного рода указания кажутся мне лишними. Ведь даже при самом поверхностном знакомстве с обычаями хоть немногих народов, мы уже встречаем бесчисленное количество таких фактов, которые самым очевидным образом доказывают относительность нравственных понятий и зависимость их от самых разнообразных условий, результатом которых и являются столь разнообразные обычаи. Но в то время как, с одной стороны, условность нравственных понятий кажется, таким образом, очевидной, всё-таки несомненно, с другой стороны, и вечное существование совсем противоположных, идеальных теорий о безусловности понятий добра и зла, о тождестве и вечной неизменяемости нравственного идеала у всех народов и т. п. Известна распространённость той теории, которая фактическое разнообразие обычаев объясняет только различием в степени сознаваемости вечного идеала, или выводит видимое разнообразие нравов только из различия средств, которыми пользуются народы для достижения этих идеалов. С такими теориями можно сравнить то настойчивое требование нашего сознания, которое отстаивает существование свободной воли не как субъективного понятия, а как чисто объективного факта, несмотря на всю видимую зависимость человеческих поступков от законов природы. Подобных понятий у нас очень много: они вполне соответствуют тому явлению, которое в науке о зрении называется оптическим обманом. Объяснить подобные явления – дело психологии, но опровергать научным образом такие, по-видимому, столь тесно связанные с природой человека воззрения очень трудно, потому что в таких вопросах, как например, вопрос о вечности нравственного идеала, сама наука легко может лишиться всякого авторитета.
Возвращаемся опять к гомеровским песням, как к древнейшему памятнику, могущему нам дать некоторые указания о древнейшей нравственности греков. Казалось бы на первый взгляд, что у Гомера мы должны находить мифы в более первобытной форме, чем в источниках позднейшего времени. Сообразно с этим следовало бы ожидать, что у него мы найдём и самые грубые, безнравственные рассказы о божествах. Однако же это предположение не оправдывается. Напротив, многие грубые мифы, встречающиеся в позднейших источниках, у Гомера часто или вовсе не упоминаются, или же встречаются в более смягчённом виде. Следует выяснить причину этого странного явления.
Что у Гомера существует уже утончённость в требованиях приличия и даже то, что мы называем тактом, этому служат лучшим доказательством между прочим те места, в которых у него восхваляется Телемах за свою скромность в обращении со старшими и вообще за своё знание приличий. Отправляясь к Нестору, чтобы добыть у него сведения об отце, Телемах говорит мнимому Ментору: «да как же мне идти и какими словами приветствовать царя? Ведь я не упражнялся в остроумных речах, к тому же у меня, юноши, не хватит и смелости обращаться с расспросами к старшему мужу».[81] Тем не менее впоследствии, в разговоре с Нестором, «благоразумный» Телемах выказывает столько такта, что Нестор по одним этим качествам узнает в нём Одиссеева сына. «Смотрю на тебя с удивлением, – говорит он, – да и речи ведь твои благоразумны (учтивы), и вряд ли иной юноша сумеет говорить так учтиво».[82] Укажу ещё на одно место Одиссеи, где находится явное свидетельство даже об очень утончённом такте в высших слоях тогдашнего общества. Димодок, певец при дворе Алкиноя, царя фэаков, поёт в присутствии Одиссея, скрывающего своё имя, о споре его с Ахиллом. Грустные воспоминания заставляют Одиссея прикрыть своё лицо плащом, чтобы фэаки не заметили его слез. Певец, прервав на минуту своё пение, вновь начинает, ободряемый фэакскими князьями, которым песнь понравилась. Одиссей вновь стал грустен и опять прикрыл своё лицо. Никто не заметил, как он прослезился; только Алкиной, сидевший рядом с ним, обратил на него внимание и заметил, как он глубоко вздохнул. «Быстро обращаясь к любящим весла фэакам, он сказал: ”Слушайте, предводители и князья фэаков! Все уж мы насытились пищею и прелестною игрой на кифаре, которая сопровождает сытное пиршество. Выйдем же теперь (на двор) и примемся за различные игры…“»[83]
Имея в виду подобные факты, мы легко можем представить себе, что не всегда и не везде можно было петь некоторые вещи. Самые грубые или, по тогдашним понятиям, слишком непристойные мифические сказания о похождениях богов, обращавшиеся в простонародье, певец не мог рассказывать в присутствии царей и князей, подобно тому как и в настоящее время мы не всегда считаем возможным передавать в так называемом образованном обществе всех прибауток простонародья. Мы имеем основание полагать, что гомеровские песни дошли до нас в том очищенном виде, в каком они пелись при дворах князей в торжественных случаях. Поэтому нас не должно удивлять отсутствие у Гомера некоторых грубых сказаний, которые мы встречаем в позднейших источниках, не стесняемых указанными условиями. Так, например, в позднейших источниках мы встречаем подробные рассказы об ужасающих поступках Медеи. Что эти сказания существовали в устах греческого простонародья уже и в гомеровские времена, не может подлежать сомнению, так как существуют соответствующие сказания в Индии и в Германии.[84] Мы знаем, что сказания об аргонавтах, в которых Медея играет столь важную роль, были известны Гомеру. В одном месте, где говорится о подвижных скалах, раздавливающих все корабли, пытавшиеся проскользнуть между ними, мы читаем: «Только тот, известный всем мореходный корабль Арго, возвращаясь от Эита, проплыл между ними, да и он чуть не разбился об огромные скалы и проплыл только благодаря Гере, которая была благосклонна к Ясону».[85] В другом месте говорится о богатом баранами Пелие, жившем в городе Иолке.[86] Итак, мы видим, что почти все главнейшие имена из сказания об аргонавтах были тогда уже известны. При описании различных знаменитостей древних времён, являющихся пред Одиссеем в подземном царстве Аида, легко можно было упомянуть и о Медее и рассказать даже её историю, как это делается с другими героями и героинями в той же рапсодии. Если тем не менее здесь, как и во всех прочих гомеровских рапсодиях, не говорится ничего о героине «всем известного» сказании об аргонавтах, то для этого должна была существовать, по-видимому, особенная причина. Эту причину с некоторым вероятием мы можем усматривать в поразительной грубости самого сказании. Но так как мы встречаем это сказание впоследствии и в более смягчённой форме, удобной для помещении даже и в гомеровских песнях, то следует полагать, что эти формы и суть – явления позднейшие, не существовавшие ещё в то время, когда гомеровские песни слагались в дошедшее до нас целое.[87] Что в гомеровских песнях слишком грубые сказания то совсем обойдены, то, по возможности, смягчены, этому мы найдём достаточно примеров впоследствии. Поэтому неудивительно, что уже Павсаний мог сделать следующее замечание: описывая картину, находящуюся в афинском акрополе, где изображено приношение в жертву Поликсены на могиле Ахилла, он говорит: «Гомер хорошо сделал, что нарочно не упомянул о столь грубом поступке».[88] Что у Гомера действительно существует строгий выбор в сказаниях, это трудно было не заметить, особенно греку, лучше нас знакомому с этими сказаниями.
В Гесиодовой теогонии преобладание религиозной стороны несравненно более благоприятствовало сохранению некоторых старинных, грубых сказаний. Всем известно, как трагики и вообще позднейшие писатели изменяли мифы, желая придать им более благопристойный вид. Вообще можно заметить, что, как у Отцов Церкви мы находим много таких указаний на древнейшие воззрения греков (особенно относительно человеческих жертвоприношений), каких мы напрасно стали бы искать, например, у Павсания, так точно и Павсаний, Аполлодор и др. представляют нам множество такого старинного материала, какого нет ни у Гомера, ни у Гесиода.
75
О мнении различных учёных, которые находят у Гомера более или менее верное изображение так называемого героического века, я говорил уже раньше, см. § 5. Здесь прибавлю ещё мнение Гельбига. Helbig, Die sittlichen, Zustände des griechischen Heldenalters (1839), стр. XXII: Was uns aber für die. Zeit vor dem trojanischen Kriege abgeht, – denn wer wollte einzelne spätere Nachrichten von den Thaten der Griechen vor diesem grossen Nationalunternehmen als lautere Quelle benutzen – das gewähren uns für die Zeit während des trojanischen Krieges und nach demselben in reichlichem Masse die Gedichte des Homeros; und da die eben erwähnte Zeit die Blüthezeit des Heldenalters ist, so dürfen wir mit Recht von einer genügenden Kenntniss dieser Periode sprechen.
76
По-видимому, вследствие контраста религии с той нравственностью, которую мы впервые встречаем у Гомера, английский учёный Кокс приходит к следующему заключению. Сох, Mythology of the Aryan Nations, I (1870), стр 4, он говорит, что если и можно в некотором смысле назвать совокупность греческих мифов теологией, то тогда следует по крайней мере признать, что теология находилась в ярком контрасте с характером народа. С пробуждением мышления в неё уже не могли больше верить; but if we look to its influence on their thoughts at times when the human heart is stirred to its depths, we can scarcely say that this huge fabric of mythology challenged any belief at all. Отсюда он выводит необходимость резкого отличения теологии от религии.
77
В переводе Шустера, Gladstone’s homerische Studien, стр. 246 и слл.
78
A. Wuttke, Geschichte des Heidenthums, ч. I: Die ersten Stufen der Geschichte der Menschheit (1832). стр. 178.
79
Нужно, впрочем, заметить, что уже и в классической филологии появились первые попытки подобного сближения, как, например, относительно бытовой стороны греков у Грота в главе «О нравах, изображённых в греческих сказаниях» (Hist. of Greece, ч. I (1862), гл. XX), хотя и в очень незначительных размерах.
80
Милюкова «История литературы древнего и нового мира», составленная по И. Шерру и др., т. II, кн. II (Италия), стр. 518 и след.
81
Odyss., III, 22.
82
Там же, ст. 123.
83
Odyss. VIII, 96 слл.
84
G. Gerland, Altgriechische Marchen in der Odyssee (1869), стр. 37.
85
Odyss. XII, 69.
86
Там же, XI, 256.
87
Большая часть различных форм сказания о Медее будет указана ниже.
88
Pausan. I, 22, 6 (изд. Беккера).