Читать книгу Вначале была любовь. Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том II - Николай Андреевич Боровой - Страница 12
Часть четвертая
Глава первая
ЗА РЕКУ
ОглавлениеНевзирая на промозглую погоду конца марта, небольшая площадь перед Высокой синагогой и та часть улицы Йосефа, которая с обоих сторон примыкает к ней, полны людьми. Полна и сама синагога; молельный зал на втором этаже, и лестничные пролеты, и небольшие помещения на первом со сводами 16 века – всё полно людей. Старое здание не может вместить всех желающих, и потому быть может и несколько сот их, невзирая на погоду и жуткие времена, всё же пришедших, как уже описано, толпятся на улице возле входа в синагогу. Эти люди одеты почти одинаково и лишь искушенный взгляд подметит кажущиеся незначительными, но на самом деле принципиальные различия в их облике. Большая часть из них одеты в длинные матерчатые полупальто черного цвета, называемые «лапсердаки», иногда с меховой оторочкой. У некоторых лапсердаки достают только до колен, а у иных – опускаются значительно ниже, и это не случайно – речь идет о разных ответвлениях одной религии. У большинства тех, кто в лапсердках – черные брюки до каблуков и необыкновенно высокие шляпы-котелки. Это – «литваки», представители наиболее ортодоксальных, консервативных кругов некогда вообще польского еврейства, направление которых считается и доныне олицетворением классического равинистического иудаизма. Если тщательно приглядеться, то можно увидеть, что у некоторых из тех, кто в лапсердаках, брюки на ногах подвернуты до колен, и на открытом пространстве выступают черные чулки. Человек не сведущий подумает, что так быть может эти люди берегут брюки, чтобы не заляпать их в грязи и слякоти запаздывающей весны, и он будет прав, но лишь частично. Так эти люди ходят и летом, и вообще в любую погоду, которая это позволяет, и у подобного есть колоссальный смысл. Эти люди – «хасиды», потомки религиозных общин из местечек Восточной Польши 18-го и начала 19-го века, по началу отстаивавших совершенно иной путь для еврея «быть евреем», связанный не с изучением и детальным соблюдением Закона, а с особенной экстатической молитвой и поклонением великому мудрецу и праведнику – «цадику», чем-то похожему по его образу и статусу на древнего мага, такого же, как у окружающих «гоев» -славян. Эти общины отстаивали религиозный путь настолько не близкий классической еврейской традиции, что по началу были осуждены и прокляты «литваками», которых называли «митснагдим», объявлены «еретиками» и «отступниками», со всем тем, что это значит, и конфликтовали с ними чуть ли не три четверти века. А потом – как-то ужились, уладили недоразумения. Они так отчаянно боролись за право быть евреями «по-другому», так сопротивлялись попыткам считать и называть их «отступниками» и «изменниками пути предков», что назвали сами себя «хасидами», то есть «благочестивыми», и так называются и до сегодняшнего дня. Так вот, к штанам и чулкам – жили «хасиды» в местечках, в которых конечно же не было дорог из булыжника, и потому, как раз в такое время не желающей воцариться весны, дороги в этих местечках превращались в одно месиво слякоти и грязи, и надо было действительно беречь брюки. Традиция – главное для всех религиозных евреев, на ней всё стоит, она укрепляет еврейскую душу в дисциплине и повиновении, в способности делать то, что должна, то есть – в основах еврейской праведности и благочестивости. В самом деле – как же еврей вынесет на себе бремя служения Всевышнему и исполнения Закона, если не способен заставить себя чтить память своих живших в местечках Подолии предков и великого, вдохновлявшего их мудреца и праведника, одеваясь точно так же? Откуда возьмет еврейская душа силу для дисциплины и повиновения, служения и исполнения Закона, подчинения тому, что должно властвовать над ней без остатка? Сможешь одно – сумеешь и другое, большое всегда начинается с малого, дисциплина и повиновение Закону – с простого (вопрос о том, насколько подобное, и в большом, и в малом, имеет отношение к нравственности и морали, оставим для «койферов», скептиков, врагов евреев и приверженцев других религий). Традиция – всё, и в память о той жизни в местечках сто или сто пятьдесят лет назад, что они именно «хасиды», потомки дворов великих «цадиков» из Бердичева и Ружина, Межерича и Сатанова, члены этих общин, где и когда бы не жили, продолжают одеваться именно так – надевают под брюки черные чулки, а сами брюки подкатывают до колен. Очень многие из них одеты вообще не в лапсердаки, а в различного узора черные и подпоясываемые широко халаты, некоторые – в халаты бело-кремового цвета с вертикальными полосами. Эти выглядят наиболее экзотически, они – потомки двора знаменитого «цадика» и раввина Нахмана, родившегося в Бреславе, но прожившего жизнь, умершего и похороненного в Умани, внука основателя движения, их статус повсеместно особенный, а молитва наиболее полна чувствами, и поскольку по преданию их «цадик» носил именно такой халат, то они, почитая его, где бы и когда не жили, продолжают одеваться только так. У тех, кто всё же одет в черные лапсердаки и халаты, но относится к «хасидам», а не к «литвакам» и «митснагдим», на голове не котелки, а строгой формы шляпы, обшитые мехом и ровные, приплюснутые сверху, более высокие и узкие или же наоборот – широкие и плоские. Это так же потомки разных «хасидских» дворов, которые одеваются, как понятно, и одинаково, и по-разному, чтобы одновременно походить друг на друга и отличаться, но главное – чтобы отличаться от «литваков-ортодоксов», которые когда-то давно проклинали их, называли «отступниками», писали на них доносы и даже иногда, невзирая на строжайший запрет, убивали… Но что же делают все эти настолько разные люди в одном месте – в Высокой синагоге Казимежа и возле нее? Они в основном молятся. Молятся те, кто наверху, в молельном зале, откуда доносятся звуки «хазана» и бормотание читающих тексты молитвы. Молятся и те, кто на лестнице и в помещениях первого этажа. Молятся и те, конечно же, кто стоят на улице вокруг входа. Молятся одинаково – сложив ноги, держа перед собой молитвеник, раскачиваясь или взад-вперед, или в разные стороны, вокруг собственной оси. Те, кто на улице, собраны в несколько групп, у каждой из которых свой «хазан», ведущий молитву. Одна группа, бывает, только зайдется кодовыми формулами посередине молитвы, и через некоторое время другая рядом сделает то же самое – ее молитва тоже пришла к какому-то важному этапу. А зачем эти люди здесь, что привело их сюда в этот промозглый пасмурный день 28 марта 1941 года, словно пытающийся убедить всякого, что краковская зима вечна, а весна – выдумки и россказни фантазеров? Внешнему взгляду, не знающему о событии, будет трудно догадаться. Даже те цепочки «шуцманов» и «эсэсовцев», которые виднеются с обоих сторон по улице Йосефа и на примыкающих улицах Якуба и Вяшка, не помогут понять, если не знать точно, что происходит. А происходит нечто по истине печальное, трагическое – увы. Еще в начале марта немецкие власти, которым надоело бороться с потоками изгоняемых из Кракова, и всё равно текущих и возвращающихся в него евреев, издали приказ о создании в Кракове «гетто» – отдельного и огороженного квартала, в который все краковские евреи, хотят они или нет, должны вместиться, ибо только там они будут иметь право жить. «Там» – это значит с другой стороны Вислы, в районе Подгуже, в домах между десятком или полутора улиц, несколько десятков тысяч человек в одном, таком маленьком месте. Их, живших в Казимеже, во многих иных районах Кракова, простецких и элитарных, и самих по себе – образованных и некогда богатых или обычных служащих и работяг, адвокатов и врачей или же изучающую Закон голытьбу, изгоняли из нажитых и купленных, полученных по наследству домов, из мест, в которых они жили столетиями. Генерал-губернатору Франку надоело видеть их в непосредственной близости от своих маршрутов, надоело, что никак не удается воплотить мечту и сделать Краков, столицу генерал-губернаторства «юденфрай», свободной от евреев, и он собирается решить вопрос в корне. Для начала – сгрудив их всех в бедном райончике с другой стороны Вислы, подальше от глаз, опираясь на положительный опыт в Лодзе, Варшаве и других городах оккупированной и расчлененной Польши. Опыт создания гетто во многих городах, больших и малых, оправдывал себя – так было проще работать с евреями и что-то в отношении к ним планировать, и конечно – проще мучить их, заставить их, «недолюдей» и заклятых врагов Рейха, причин всеобщих несчастий, выпить заслуженное. Приказ о переселении в гетто должен был быть выполнен окончательно до наступления праздника Еврейской Пасхи, то есть – до середины апреля… Много в Кракове евреев, но что делать людям, лишенным оружия и прав, зависящим от дуновения ветра, в любой момент могущим быть поставленными к стенке? Покряхтели, поплакали и помолились, а после – собрали нехитрый скарб в повозки да потянулись изо дня в день цепочками к Висле и через мост. А причем тут большая молитва в Высокой Синагоге и возле нее? Да вот причем. Большая часть несметного количества синагог в Кракове была закрыта еще в декабре 1939 года, как и все религиозные еврейские школы, йешивы и т. д. Сколько возможно – люди продолжали организовывать изучение традиции и Закона подпольно, подпольно же молились, собираясь в частных помещениях, ибо «домом молитвы» может стать любое место, где соберется «миньян» из десяти благочестивых евреев, которые знают, как надлежит молиться и помолятся так, как это должно быть. Держались в общем, не в первой, бывали в истории народа времена. Высокая синагога да еще пару оставались единственными, в которые разрешали заходить помолиться или по каким-то нуждам с имуществом и книгами… Или якобы «по нуждам», а на самом деле – аккуратно и тайно помолиться. И вот – вместе с указом о переселении всех евреев в гетто на том берегу Вислы, закрывались окончательно и эти места, и Свитки Торы из них надлежало с молитвой, как предписывает традиция, с четко обозначенными в ней процедурами, вынуть из «арон койдейш» и перевезти в здание «юденрата», которое тоже было в гетто, на площади Рынок Подгуже. И точка. На этом евреев на северном берегу Вислы более оставаться не должно было. Они еще могли, предполагалось, появляться там в течение дня, если у них там были магазины или какие-то иные предприятия, или они работали на немецких и польских предприятиях и имели надлежащую бумагу, в остальном же – должны были находиться только в гетто. На этом должна была закончиться история Казимежа – еврейского квартала, насчитывавшего более пятисот лет и знаменитого, наверное, на весь мир. «Аманово отродье», непонятно откуда вылезшее посреди двадцатого века, эти «новые крестоносцы», хорошо умели делать свое дело, и никуда не денешься, и не пойдешь против, безнадежно. И вот – до этого дня Высокая Синагога оставалась последней из еще, так сказать, «открытых» и «доступных посещению». И там, в зале 16-го века на втором этаже, в изумительном палисандровом резном шкафу 16-го века, хранился Свиток Торы, написанный более двухсот лет назад знаменитым польским «сойфером». И вот – сегодня, с надлежащими молитвами и обрядами, этот свиток надо было вынуть, погрузить с остатками имущества синагоги на телегу и перевезти в гетто. И на этом присутствие евреев в Казимеже, длившееся пятьсот лет, должно было закончиться. И должна была затихнуть навсегда Высокая синагога, звучавшая молитвами беспрерывно на протяжении почти тех же пятисот лет. И никто ни с кем не договаривался, никто ничего не согласовывал, всё должно было пройти тихо – евреям, учитывая исключительную важность для них процедуры и места, просто негласно дозволили собраться, чуть помолиться, что там им положено, и унести ноги туда, куда их послали. Но прослышали люди о том, что должно совершится. И почувствовали, что всё это значит. Поняли в их сердцах, что кончаются великие пятьсот лет и больше не будет ног их и их детей там, где пятьсот лет перед этим ходили и молились их прадеды. И начали в назначенный час, а именно – к одиннадцати утра, стекаться к Высокой Синагоге. И случилось то, что не могло бы ни в коем случае произойти при каких-то иных, более вменяемых обстоятельствах. И «хасиды», и «литваки», некогда проклинавшие и убивавшие «хасидов», воевавшие с ними чуть ли не сто лет за столами в йешивах, пришли к Синагоге, а когда уже не стало места в ней – то на улицу возле нее, и стали молиться и ждать, когда всё будет сказано, прочтено, отмолено и отпето, и вынут из палисандрового шкафа стариный Свиток Торы, и понесут между рядами, и будет возможность напоследок припасть к тому губами, шепча предписанные благословения, ведь для всякого религиозного еврея, живи он в Мугребе или в Польше, будь он «литваком» или «хасидом», Свиток Торы – это всё, это и есть его жизнь, суть, ум, дела и руки, душа, его совесть, его мысли. И собралось неожиданно несколько сот людей. И пришел помолиться и вынимать Свиток Торы великий раввин Розенфельд, которому, да благословит Всевышний его дни, уже скоро восемьдесят три, а он всё так же крепок и прям спиной, и умом и душой еврейскими – тоже прям. «Аманово отродье» не ожидало, не ожидало, что несмотря на все их ружья, на лай их цепных псов, найдет столько евреев смелость в сердцах и соберется возле Синагоги и Свитка Торы, и начнет молиться как прежде, будто ничего и не было за эти годы, будто услышал Всевышний молитвы евреев и сгинуло оно, проклятое, из мира, безо всякого следа и уже навсегда. И начали стягивать к концу улицы Йосефа всех этих «полицаев», «эсэсовцев» и кого еще там, да только поздно было, уже собрались сотни людей и заполнили здание и место вокруг него, и начали молиться, как бывало, со всей страстью и рьяным гомоном глоток, отвечающих «хазану». И люди, видя, что много их и есть смелость в их сердцах, начали этой смелостью переполняться так, как не случалось уже полтора года, с той страшной осени. И молятся в голос, и поют во весь голос, и «хазан» звучит на всю улицу Йосефа, как в прежние времена, и доносится его пение из окон и летит. И чувствуют люди, что едины в их сердцах и словах, и в их смелости, и уже чуть ли не смеются в лицо «полицаям», и им уже почти не страшно, а если и страшно – что же, ведь человек всегда человек – то уже возвысились они над страхом в своих сердцах. Вот, уже многое отпето и отмолено, и настало время «амиды», и слышат сотни людей на улице и в самой Синагоге звонко и медленно пропетое хазаном – «шма исроэль, адойной элокэйну, адойной эход!», и отвечают во весь голос, и начинают после полушепотом молиться, читать главную будничную и праздничную молитву. И чувствуют, что наполняются сердца их силой, потому что с этой главной формулой их веры сотни лет их предки шли сгорать заживо, умирать под мечами крестоносцев, тонуть в реках, сгоняемые туда закованными в металл солдатами, потому что повелел евреям когда-то Всевышний жить по его Закону и если нужно погибнуть за это, так и быть тому, да освятится имя Всевышнего еврейской кровью! И становится всё это в конечном итоге опасно. Ибо опасно, когда люди перестают бояться там, где непременно нужно бояться, чтобы суметь остаться в живых. И «аманово отродье» чувствует, чувствует, что может что-то пойти «не так» и не «то» стрястись, и потому собралось их с ружьями и собаками на окрестных улицах уже наверное человек сто, и коммандир их, роттенфюрер Хольц, даже уже подумывает, а не вызать ли подкрепление из роты СС, но вот, всё затихает наверху. Это значит – вынули из шкафа Свиток Торы, и идет с этим свитком на груди великий раввин Розенфельд по залу, поддерживаемый секретарем и помощниками, и припадают десятки и сотни людей с молитвами и благословениями шепотом сначала к свитку, а потом к руке великого раввина, ибо когда еще доведется видеть собственными глазами праведника поколения, и поди еще знай, что будет. И так, со сдержанным шумом вытекает поток из сотен людей на улицу, и посреди него – старый раввин со Свитком Торы на груди. И не сдержать уже радости еврейских сердец, когда они видят, что посреди всех настигших евреев мук жива древняя вера их предков и цел-целехонек старинный Свиток Торы из славных еврейских времен, и жив и здоров великий еврейский праведник, по «галахот» которого, как по «галахот» РЕМУ и Лурье, они живут. И начинают сотни евреев танцевать и петь радостные традиционные песни, которые поют во время субботней молитвы, когда торжествуют благо и покой, а не страх и тревога, и подскакивают в ритме старинных песнопений, и кажется, что в конце марта 1941 года, в последние минуты пребывания евреев в их квартале Казимеж, всё вдруг на какое-то мгновение стало так же, как было до всех ужасных вещей и событий…
Командиру «аманова отродья», штурмшарфюреру СС Людвигу Хольцу, всё это начинает очень не нравиться. Разобрал бы черт этих грязных безумных скотов с их песнями, «свитками», полоумными обрядами и всем прочим. Не любит он подобных вещей. Должна была быть простая акция – сопровождение десятка или двух человек с какими-то там «реликвиями». Никакой публичной молитвы вообще не должно было быть, тем более – с таким количеством людей. С чего вдруг?! Уже почти полтора года как евреям запретили молиться и отправлять свои процедуры публично. Да, там и сям закрывали глаза, если не слишком вылазило. Учитывая радостное событие – наконец-то наступающее очищение от них основного города, власти и сегодня решили закрыть глаза, чтобы дать спокойно переселиться остаткам евреев в гетто и перевезти туда свои реликвии, а там – сколько им еще осталось, пусть делают, что хотят, главное – не перед глазами и не возле домов немцев и остальных в главных районах Кракова. И всё должно было пройти тихо и спокойно, с участием буквально нескольких человек. А вот – перед ним добрых три или четыре сотни вошедших в раж ублюдков, которые идут с каким-то там своим «вождем» и «книгой», и совершенно потеряли от этого рассудок, и непонятно, чем вообще всё это может закончиться. Чтобы началась бойня, достаточно будет сейчас просто хлопка, ему ли не знать, мало он что ли участвовал в таких акциях! Он ли, еще будучи в чине роттенфюрера, не гнал толпы перепуганных евреев через Сан, когда служил под началом герра оберштурмбаннфюрера Мюллера! Но те евреи – там, на туманном и промозглом берегу сентябрьского Сана – были испуганы и хотели жить, и потому были послушны. А эти скоты, разогретые и разъяренные молитвой, кажется перестали боятся и находятся в таком раже, что глядишь – и бросятся на ружья и штыки, не побоятся. А у него всего сотня людей, и того меньше, и узкие улочки квартала вокруг. Как тут не пожалеть, что с активно пошедшим в марте переселением евреев в гетто за Вислу, количество постоянно размещенных и живущих в Казимеже польских «шуцманов» и охранников сократили почти до минимума. Нет, надо будет забить свиней – он забьет, отдаст приказ солдатам и «шуцманам» не колеблясь, не в этом дело. Дело в том, что очень много мяса и крови будет. В этом дело. А генерал-губернатор так прямо и говорит, что наконец-то хочет от евреев покоя. И навряд ли трупы и реки крови почти в самом центре Кракова – это то, что ему сегодня, в одиннадцать утра 28 марта 1941 года, очень хочется увидеть. И навряд ли погладят по головке того, кто не справится с ситуацией и до этого доведет. Однако – в любом случае надо быть наготове, вот они повалили, выностят их «свиток», а говоря проще – писанную от руки Библию. Он дает знак всем командирам взводов, которых видит, солдаты подтягиваются. И скоты это видят, и начинают нервничать, и вот, гляди-ка – схватили друг друга под локти, сцепились и встали стеной, думая, что хотят у них забрать их «свиток» и этого их «вождя», или как его там, и кажется всё-таки будет бойня… О да, всё серьезно – штурмшарфюрер спокойно передергивает затвор на «шмайсере», спокойно проверяет пистолет в кобуре и штык-нож за поясом. Взгляд его становится четким: он готов к делу. Готовы и солдаты вокруг него. Но надо прежде попытаться разрешить ситуацию спокойно. Он показывает остальным стоять смирно и выдвигается к толпе с одним только адъютантом, поднимает руку примирительно – у всех этот жест означает желание спокойно поговорить, должны же и они понять. Спокойным и громким голосом спрашивает, говорит ли кто по-немецки. Несколько глоток, нехотя и через паузу отзываются, и штурмшарфюрер Хольц еще раз убеждается, что распаленная молитвой и разъяренная, вошедшая в раж толпа, дышит смесью недоверия, страха и ненависти, безумной решимостью, и только щелчок пальцами отделяет от серьезного инцидента. Он просит по-немецки подойти к нему. Пара человек в шляпах и костюмах таких потешных, что жаль нету фотаппарата или кинокамеры, и вправду подходят, глядят свирепо, зло, с задором. Он спокойно начинает говорить.
– Я офицер немецкого Рейха. Передайте пожалуйста вашим людям на том языке, который они понимают, что немецкое командование с уважением относится к их обычаям и святым книгам. Я и мои солдаты не находятся здесь для того, чтобы причинить им или их святыням какой-то вред. Мы не собираемся никого арестовывать. Мы здесь для того, чтобы охранять евреев и их «святой свиток» по пути до их нового места жительства и защитить их, если кто-то из тех горожан и поляков, которые не любят евреев, захочет на них напасть. Мы здесь для вашего блага, а не для того, чтобы причинить вам зло. Я прошу, чтобы все просто соблюдали порядок, сделали то, что им нужно, и спокойно направились под конвоем охраны в сторону моста. Переведите!
Головастые полоумки и вправду что-то там начинают говорить, но реакция возникает неожиданная и противоположная – толпа остальных начинает что-то с яростью кричать, причем явно не то, что они согласны и вняли его словам. Кажется, думает спокойно штурмшарфюрер Хольц, и правда будет работа. И подумав, еще раз спокойно проверяет кобуру, нож, и перехватив «шмайсер», освобождает руку, чтобы дать отмашку стоящим сзади солдатам, если будет нужно. И кажется почти, что будет нужно, но внезапно вся эта орущая и ставшая стенкой толпа умолкает, будто по мановению руки. Откуда-то из глубины, где виднеется этот их «свиток», раздается не слишком громкий, сиплый голос, что-то говорящий спокойно и властно по польски. Хоть и сиплый голос, и слаб, но хорошо слышен всем, ибо с его первыми звуками все как по мановению ока замолкли. Голос что-то говорит, и вот – только что готовая броситься на ружья толпа, размыкает руки и локти, отворачивается от него и его солдат, словно их и не было вообще, и нет, начинает что-то шептать, выдвигается со «свитком» и тем, кто несет «свиток», что-то произнес и не виден, в сторону телеги. «Свиток» грузят, рядом с ним садятся на телегу старик в котелке, и еще пару человек помоложе, толпа выстраивается в цепочку вокруг и готова идти. Всё как-то успокаивается. И штурмшарфюрер Хольц даже не понимает как. Еще полторы или две минуты назад он был уверен, что придется стрелять, что будет серьёзная работа, и вот пожалуйста – всё пришло в порядок и успокоилось, и кажется, удастся спокойно доделать запланированное, и он не понимает, как это произошло. Однако – оно и к лучшему. Он немец, и способность к самоорганизации и порядку конечно ценит. Если их не трогать, то все вместе спокойно дойдут до моста и квартала, который отведен им, и дело будет закончено, и уж тогда он точно сегодня выпьет в «Бизанке» и засадит крепко и глубоко какой-то хорошей польской суке из тех, что возле «Бизанка» ошиваются постоянно, позволит себе забыть, подобно многим, что дома его ждет жена, не худшая, чем жены у остальных, оправдается как-нибудь… Да совещание было в штабу на Поморской, зря он, что ли, именно штабной офицер, по самому чину, и мало ли за эти годы его задерживали по службе на ночное время! Главное – спокойно довести дело. Он вежливо спрашивает в толпу, готовы ли евреи выдвинуться к их новому жилью. Слышит, что да, просит начинать, но не обгонять его солдат, которые будут сопровождать евреев для их же безопасности. Делает отмашку солдатам. И всё, как ни странно, складывается опять-таки весьма спокойно – колонна через двадцать минут оказывается возле моста, а еще через час штурмшарфюрер командует солдатам и «шуцманам» вернуться в расположение, оставляя лишь на всякий случай оставляя на пару часов взвод СС, в районе площади у моста. Смотрит напоследок на полоумков – однако, они управляемы. Он не ожидал. Он всерьез думал, что будет работа. Грязные скоты, клоуны крикливые. Еще настанет день, когда он припомнит им пережитое сегодня утром напряжение. Обязательно настанет. Он знает. Еще нет пока четкого приказа, но этот приказ уже витает в воздухе, такой же, как и множество других. И когда такой приказ отдадут, он, штурмшарфюрер Хольц, уроженец Франкфурта-на-Майне, первый воспримет тот с энтузиазмом. Но даже пока нет приказа – он не завидует им, ибо они не знают, что ждет их в гетто. Он не хотел бы даже думать, что враги Германии смогут когда-нибудь сделать с немцами – такими же, как его родители и братья, друзья во Франкфурте – то же самое, что немцы делают и собираются сделать с евреями, и в гетто, и потом, когда будет приказ. Потому что от таких мыслей мурашки по коже идут…