Читать книгу Вначале была любовь. Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том II - Николай Андреевич Боровой - Страница 2

Часть третья
Глава первая
ДОЛГ ЕСТЬ ДОЛГ

Оглавление

Сказать, что герр Бруно Мюллер, оберштурмбаннфюрер СС и командир айнзацкоманды, проснулся в дурном настроении – значит ничего не сказать: дай ему волю, он бы зашиб кого-нибудь, ей-богу. Когда в Ольденбурге или любимом сердцу Вильгельмсхаффене случалось подобное, он так, собственно, и поступал – вызывал на допрос спозаранок какого-нибудь особенно грязного и раздражающего скота из числа заключенных – коммуниста или подонка-интеллигентишку – и долго, с наслаждением, не теряя контроля над собой, разбивал об того носки сапог. Как правило – это приводило нервы и настроение в порядок. Сегодня, однако, это было не возможно. Ну, хотя бы потому, что не было времени. Оберштурмбаннфюреру надлежало как можно скорее привести себя в должный вид, сесть в служебный «опель», и наблюдая из окна промозглую осеннюю погоду, напрасно пытаясь хоть чуть вздремнуть, ехать из штаб-квартиры айнзацгруппы «b» в Краков, чтобы осуществлять, воплощать фантазии хитрого проныры Беккера. Беккер – как всегда: ушлый карьерист, держащий нос по ветру, и от затей его бывает – хоть стой, хоть падай, ей-богу. Кампания прошла на редкость удачно, настроение у всех на подъеме, чуть ли не «крылья за спиной вырастают», и идеи рождаются подстать. Чем более безумную фантазию нынче предложи – тем больше прослывешь воплотителем великих идей фюрера, и найдешь одобрение на самом верху. Великой воле немцев, ведомых фюрером – великие планы и масштабные дела, воле немецкого народа нет преград, и не может быть ничего, ей недоступного. С фюрером и вставшей с колен, да еще как вставшей нацией, по пути лишь тем, в ком дышат вера в дело, энергия и отблеск великой воли фюрера. Осторожность и умеренность нынче не в чести – еще чего доброго прослывешь скептиком, не изжившим в себе «дух версальского пораженчества», сдерживающим волю нации «балластом», а уж хуже этого быть не может: на карьере можешь поставить крест. Зашлют в какой-то закуток с городком и десятком деревень, от скуки кресты поникли, и покрывайся там пылью. Короче – Беккер, раздери его трижды черт, выдумывает и масштабными проектами выслуживается, зарекомендовывает себя в Высшем штабу СС в Берлине, а голова болит у Мюллера, потому что его фантазии должен претворять в жизнь именно Мюллер. Лавры же от реализации этих затей достанутся опять-таки Беккеру, который в отчетах уж конечно не преминет выставить свою роль на первый план и разлиться о своей верности долгу. Вот так всегда – кто-то выволакивает на себе дело и делает всю грязную работу, а кто-то снимает сливки и пьет шампанское. Все это само по себе приводило в ярость, давно уже бесило и двухмесячное прозябание посреди сырой осени в воняющих навозом польских деревнях на новой границе с русскими, а тут еще суть затеи – ну уж совершенно сумасбродная. Саму мысль поляков о сопротивлении нужно сломить, а не то что их волю, они должны быть сломлены и раздавлены как нация – так требует фюрер. Поляки должны четко понимать, что в новом порядке, который строят фюрер и Великая Германия, никакой их национальной независимости места нет, на веки вечные, должны принять это и смириться, и фюрер требует ряд внятных мер, ясной и эффективной политики, которые бы эту главную установку воплотили. С одной стороны Беккер конечно прав – надо нанести мощный, нокаутирующий удар по польской интеллигенции: с интеллигенции все всегда и везде и начинается, она всегда мутит воду, особенно у поляков. Ему ли – отлавливавшему и давившему решивших «погеройствовать» и «поиграть в подполье» очкатых клопов все последние годы – этого не знать. Все верно, нанести удар по интеллигенции – все равно что обезглавить поляков, и без того хорошо напуганных стремительной и удачной компанией, получивших наконец-то получивших по заслугам и потерпевших сокрушительный крах. Тем более – Краков избран столицей генерал-губернаторства, принимаемые в Кракове меры станут общей политикой и прецедентом, и немецкое доминирование в Кракове должно быть безоговорочным, тем более, что он как вообще выясняется – старинный германский город. Цель ясна и очевидна – из польского Краков должен стать на сто процентов немецким городом, олицетворением торжества империи на Востоке, поляки должны забыть, что этот город принадлежал им и был символом их страны, которой уже никогда не будет. Они, собственно, должны в перспективе забыть и о своей стране. А значит – польскую университетскую интеллигенцию в Кракове нужно нейтрализовать, в особенности «загнать под лавки», никакого «польского духа» в городе остаться не должно. Во всем этом Беккер прав, вопрос как всегда в средствах. А в средствах нынче не считают необходимым стесняться и считаться. И вот – родилась идея: закрыть университет в Кракове и изолировать его академический состав, профессоров и доцентов. Нет, ничего себе задачка, да? Там одних профессоров, как ему наскоро собрали сведения, почти двести человек! И потом – надо уметь просчитывать последствия. Удар может произвести желанное воздействие, до смерти испугать и как говорится, «загнать под лавки», но может оказаться слишком сильным и привести к результатам неожиданным, проще говоря – к бунту, к организации какого-то сопротивления. Поляки, что не говори, боролись за свободу в подполье, без страха перед русскими виселицами бунтовали полтора века. Шутка ли сказать – он еще не вдавался в детали, но академической среде не чужд, и навскидку может утверждать, что фигур с мировым именем среди двух сотен краковских профессоров – ну точно не один десяток. Поднимется вой. Зачем, если нагнать страху и добиться того же эффекта можно совершенно иначе, старыми добрыми методами? Точечно, как учили. Арестовать под благовидным предлогом две-три знаковых фигуры, еще несколько – с ясным намеком заставить «покончить с собой» или «трагически погибнуть», одновременно издать жесткие предписания – и без радикальных мер, без лишнего шума дело будет сделано – испугаются, заткнут рты, усвоят правила игры. Так было всегда, и поляки – не исключение. Профессор ты, мировая величина, гордый поляк, но дуло приставленное к виску – более чем убедительный аргумент. Заткнутся, куда денутся, «залезут под лавки». Все это он и высказал и самому Беккеру, и не только. Но верх взяли затеи Беккера, чертового проныры. Времена!

Впрочем, ничего невозможного тоже конечно нет. То, что задумал Беккер – гораздо более умеренная акция, чем к примеру та, которая проводилась во время Аншлюса, когда почти то же самое количество человек, по лично составленным фюрерам спискам, гестапо и СС просто ликвидировали. «Нет человека – нет проблемы» – этот принцип фюрера стал тогда девизом и надо признать, себя оправдал. Так что куда деваться, работу свою он знает и сделает ее как всегда хорошо, и станут затеи Беккера реальностью, дайте ему только приехать в Краков и разобраться в остановке.

Чертов Краков – он не полюбил этот город с первой минуты, еще во время своего первого приезда в десятых числах сентября, перед отсылкой на Восток. Этот город, с кучей евреев, если не дай бог застрять в нем, обещает до черта хлопот и головной боли. Нет, скуки деревенской он не любит, ему нужна возможность делать что-то и проявить себя, но и головной боли тоже не ищет, тем более, что награды за нее конечно не жди. А проклятый Беккер, понимая всю важность Кракова как столицы генерал-губернаторства и необходимость в городе максимального порядка, похоже, метит его как раз на место шефа краковской полиции, уверенный, что он справится. А если он справится, то Беккер сумеет отослать блестящие отчеты в Берлин и соберет хорошие сливки. Он-то конечно справится, ибо и долг, и работу свою знает, на таких как он – простых, верных долгу и делу служаках партии и СС всё и держится, но на кой черт ему всё это нужно, позвольте, и почему он должен потеть, чтобы кто-то на сделанном его руками набивал себе авторитет в Высшем Штабу и окружении фюрера?! Есть, раздери черт, в этом мире справедливость, или нет?! Единственное, что ободряет – если он хорошо провернет дело, быть может ему удастся обойти Беккера и выбить себе какое-то приличное место в Рейхе. Ради этого стоит потерпеть. Он вообще был доволен местом шефа гестапо в Вильгельмсхаффене, с удовольствием остался бы там, и совершенно не был в восторге, когда его задействовали в кампании и приписали к приданной армии генерала Листа айнзацгруппе. В Рейхе достаточно работы для людей с чувством долга и знающих дело. Нет, еще не было порученного ему дела, которое он не провернул бы на самом высоком уровне, отыскивая простые, как удар в нос или челюсть, и потому всегда эффективные решения. Он – человек долга, и будет заниматься делом там, куда его пошлют Германия и фюрер. Но он предпочел бы Рейх. Спокойную работу с агентурой, кропотливую, увлекательную и похожую на шахматную партию работу по выявлению и удушению подполья, он в этом мастер. А видят в нем почему-то всегда мясника или командира роты на передовой.

Нет, он бы как раз совсем не против где-то прочно осесть, ему уже, всего после двух месяцев службы в оперативной айнзацгруппе, мотающейся за армией Листа как хвост за бешенной лисой, надоело до чертиков. Он любит город, любит обустроенную, налаженную городскую жизнь, с устойчивым и выверенным порядком дел, позволяющую погрузиться в работу, он по большому счету, испытывает настоящее наслаждение от работы именно в таких условиях. Нет, он любую работу конечно же делает так, как требует долг, и еще не было порученного ему дела, за которое кто-то имел бы основания или захотел предъявить к нему претензии. Злая издевка судьбы состоит в том, как он иронизирует в мыслях, что именно из-за этого он всегда оказывается нужен в самом пекле, на передовой событий, где надо заставить многотысячную толпу, со страхом и исполнительностью, как отточенный механизм делать именно то, что требует воля фюрера и начальства, где становится нужно превратить в кровавое месиво несколько десятков подпольщиков, но задушить желание бунтовать в корне. Всё так – именно из-за этого его вечно шлют в самую гущу разворачивающихся событий! Увы, его преданность делу и долгу становится его несчастьем, похоже – всё более и более превращается в его обреченность по делам службы скитаться бог знает где. Так что он наоборот – рад бы осесть прочно в каком-то не лишенном приятности месте, перестать кочевать, спать где и на чем попало, просыпаться ночью от холода и с проклятиями орать на денщика из под одеяла, чтобы тот бросил достаточно дров и наконец-то натопил комнату по человечески, черт знает что совать в рот, так что иногда не лезет и он вынужден отставить прибор и просто пить кофе и курить где-нибудь в стороне, душа раздражение и злость. Как это было сегодня утром, к слову. Он рад бы, но он хотел бы место в Рейхе и очень не хочет, чтобы это было в Кракове, по описанным причинам. Но не дай боже, чтобы все эти борения и планы стали известны многим – это сочтут просто слабостью, непригодностью для серьезного дела, и тогда пиши пропало: вместо уютного места, где можно обстоятельно и с душой заниматься работой, городок с поникшими крестами, и на другое можешь уже не рассчитывать.

Он серьезностью относится к своим опасениям, они имеют основания, вот ей-богу. Он опытный человек, он знает свое дело. Он умеет безжалостно лить кровь и разбивать наотмашь лицо допрашиваемым, чтобы заставить их говорить и задрожать, задушить в них всякую решимость замышлять что-то против Германии и воли фюрера. Но осторожность и аккуратность в большой игре – он верит – это опытность и мудрость, путь, по которому движутся к тем же целям, но наверняка и с меньшими жертвами, хоть может и чуть дольше. И потому идея Беккера и тот единственно реальный план ее осуществить, который, пока «опель» ползет в Краков, уже почти сложился в его голове, вызывают у него опасения и сомнения. Это тоже конечно показывать уже нельзя. Ввязался в дело – забудь обо всем и рубись насмерть, пока не почувствуешь, что сделал нужное и намеченное, думать будешь после. Думать вообще нужно либо до дела, либо после – оценивая ошибки или успех, приходя к выводам, пытаться думать и отстраняться во время дела – сковать волю и решимость и наверняка всё погубить.

Однако – если быть уже совсем честным, он испытывает и некоторый подъем. Такого давно не было – политика обезглавливания и подавления покоренной страны через массовую нейтрализацию сливок интеллигенции и закрытие университетов, в конце 30-х годов будет исключительной наглостью, которая конечно покажется выродкам из Англии, Франции и США варварством, но на самом деле – эта политика станет лишь голосом, символом немецкой воли и мощи. Да – она обнажит настоящие планы Германии и фюрера: нацеленность на новый порядок и отсутствие в таковом места для независимых славянских государств, полное порабощение окружающих народов и уничтожение их государственности, это так. Однако – после блестящей, триумфальной кампании и отлично, что маски будут сброшены: это безусловно вселит ужас в тех, кто еще два месяца назад, увидев подобные перспективы, был бы возможно куда более решительным. Дело настолько необычно, что будучи достойно выполненным, оно обещает стать настоящей легендой, войти в историю. И ради этого конечно тоже стоит потерпеть.

Опель высаживает оберштурмбаннфюрера возле недавно созданной штаб-квартиры гестапо на улице Поморска, на окраине города. Лязг каблуков, вскинутые руки, «зиг хайль!». Он привычно отвечает. Он вообще любит эту музыку каблуков и «хайлей!», любит преданных делу и исполнительных людей вокруг – он чувствует себя внутри такой воодушевленной сплоченности уверенно. Когда все вокруг знают, что они должны и что им делать, готовы исполнять свой долг, работать легко. Людей вообще не трудно заставить делать самые страшные и немыслимые вещи – нужно только с натиском объяснить им, что они это должны, и у них нет другого выхода. Главное – начать крутить рычаг, давить на механизм и заводить его, а заработает механизм сам, да так, как ты даже и не ожидаешь: опытный офицер СС, Мюллер прекрасно это знает. Беккер лично вышел на крыльцо встретить его, жмет руку, раскрывает обьятья – ох, хитрый лис, точно решил сделать все его руками!

– Дорогой Бруно! – сразу же начинает Беккер, лишь двери кабинета закрываются за ним и еще несколькими офицерами. – Вы прекрасно знаете, какое значение фюрер и руководство страны придают подавлению национальной воли поляков, которое должно стать продуманной и не допускающей колебаний политикой, и потому – намеченным нами акциям. Все мы знаем нашу конечную цель, остается лишь тщательно определить рамки самой операции, и мы полагаемся в этом на Ваш бесценный профессиональный опыт. Вы, уверен, конечно уже имеете какую-то задумку и приехали не с пустыми руками, или же я плохо вас знаю! – Беккер всем видом изображает шутливое дружеское расположение, но при этом глаза его цепко вцепились в Мюллера, его симпатии к сослуживцам всецело определяются мерой их полезности делу и собственным планам.

«Еще бы ты не полагался! Ждут-то действий и возможности отрапортовать об успехах от тебя в первую очередь, от меня – после, и генерал-губернатор наверняка не будет долго держать тебя при себе, если ты не докажешь ему моими руками, что оно того стоит!» – Мюллер мысленно ухмыляется и отвечает:

– Конечно, господин группенфюрер, человек, верный долгу, не позволил бы себе и на минуту отложить в мыслях в сторону такое важнейшее для Германии дело. Я действительно обдумал кое-что. Но прежде скажите, решение об аресте всех профессоров и доцентов Ягеллонского университета уже утверждено окончательно, нашим планам не будет дано обратного хода?

– Окончательно, Бруно! Более того – наши инициативы были оценены исключительно высоко. Готовится проект общего закрытия университетов и академических учебных заведений, и даже средних школ, представьте – полякам будет указано их место и оставлена возможность только начального образования. Политика генерал-губернаторства в этом вопросе практически определена. Эта нация должна быть сломлена, в самых основах, в ее духе, и оставить ее без возможности университетского брожения, без направляющего руководства академической и творческой интеллигенции – важнейший к этому шаг, вы конечно понимаете. Однако, введение проекта в силу состоится только после успешного осуществления акции в Кракове – глаза генерал-губернатора, фюрера и Германии устремлены на нас с Вами, и мы не должны ударить в грязь лицом!

«Ах, как он упирает на это мы» – зло ухмыляется Мюллер – «Через несколько дней в донесениях и рапортах останется только „я“, после имени генерал-губернатора, конечно. Однако – дело есть дело, и долг – довести его до конца».

– Герр группенфюрер! Собственно – дело достаточно простое. Залогом успеха будет решительность, продуманность и точность наших действий. Во время нашей последней беседы я настаивал на точечных мерах, вы не одобрили их, считая их недостаточными. Я принимаю вашу позицию и переношу ее на сам метод операции. Производить серию даже тщательно спланированных домашних арестов – не целесообразно и не эффективно. Наверняка, как это всегда бывает, произойдут какие-то сбои, ведь количество подлежащих аресту лиц значительно. Это в свою очередь породит совершенно неприемлемый шум посреди дела, могут возникнуть попытки бегства от запланированной акции, в данном случае, я считаю единственно правильным одновременный групповой арест.

Беккер прищуривает глаза и прячет довольный блеск в них – он не зря «выписал» себе этого гестаповского служаку из айнзацгруппы, увидите, тот провернет всё точно, и комар не подточит носа.

– Что же вы можете предложить, дорогой Бруно?

– Достаточно простую вещь. Общий принцип таков – поляки не должны ничего заподозрить, всё должно быть внешне очень благовидно и логично. Ну, скажем, мы сообщим им, что кто-то, пусть хотя бы и я, почему нет, прочитает лекцию о планах фюрера по развитию польского образования и науки – мы подадим это как попытку очертить рамки сотрудничества, их это обнадежит и они купятся, поверьте. Они и так пока чувствуют себя более менее уверенно – Университет уже месяц как начал свою работу и никаких репрессивных мер со стороны немецких властей пока не было предпринято. Итак, мы потребуем собрания на эту «лекцию» всех профессоров и доцентов, обрисуем важность их единодушного и полного участия, которое будет призвано показать властям их готовность к сотрудничеству. Главное – быстрый и тихий арест, который, с Вашего позволения, будет произведен силами моей айнзацкоманды. Таковы общие рамки операции, к осуществлению которой я предлагаю приступить немедленно. Решительность – главное условие успеха акции, как и в целом всех наших начинаний под руководством великого фюрера. Главный вопрос будет в том, что случится далее. Возможно – общественность Кракова проглотит, убежденная жесткостью наших действий, возможно – начнутся попытки организовать сопротивление действиям властей, но уверен – опыт господина группенфюрера и коллег сумеет с подобными попытками, если те произойдут, разобраться как должно.

Беккер снова блестит глазами – чутье редко подводит его. Дело выгорит, и еще как! Этот человек, с холеным гладким лицом и большими, но всегда прищуренными до мелких щелочек глазами, с улыбкой, от которой пробирает холодок, похожий на врача или амбициозного адвоката (попробуй представь в нем настоящего мясника, способного не торопясь забить насмерть заключенного), в его занятии делом казался группенфюреру натертым до блеска, отточенным средневековым кинжалом, от удара которого почти не возможно спастись, моментально проникающим в сердце. Он помнит, как впервые был поражен этим впечатлением в 36 году, во время совместной операции по выявлению и аресту коммунистического и антинацистского подполья – Мюллер олицетворял собой, ему тогда показалось, лед, внутри которого по чьей-то прихоти заключен расплавленный металл, был похож на ясного и холодного рассудком маньяка, который не успокоится, пока не заманит намеченную жертву и не искромсает ее, не изрубит ее в фарш топором, и Беккер подумал тогда, что этот человек может быть в иных обстоятельствах полезен, очень полезен. И когда в начале компании Беккер узнал, что Мюллер назначен в айнзацгруппу, «на всякий случай» приданную армии Листа, а значит – будет по большей части бесцельно шататься по польской провинции (не считать же и вправду серьезным занятием прогон евреев через Сан к русским), то подумал, что надо будет использовать этого человека сообразно его возможностям, подыскать ему настоящее дело. Он хотел бы остаться или продолжить службу в Германии, группенфюрер это знает, точнее – почти наверняка догадывается, несмотря на тщательные попытки Мюллера это скрывать и изображать ревностное служение долгу и беспрекословную готовность делать то, что ему поручают и там, где это нужно. Однако, ухмыляется мысленно группенфюрер, навряд ли ему, с его исключительными для дела талантами, это удастся, слишком многие захотят использовать его таланты и силы в самом так сказать «пекле» работы. Путь Мюллер сыплет колкости – но сыграет в блистательно задуманную им, группенфюрером СС, главой полиции генерал-губернаторства Беккером игру. И так должно быть. Он находится в его звании и на его посту не просто потому, что ему почти пятьдесят три, а потому что он очень давно научился расставлять своих подчиненных как шахматные фигуры разного достоинства и заставлять их делать то, что ему нужно и им придумано, в том числе – до глубины понимая их суть и побуждения, и умея это использовать. Ах, как наш Бруно волнуется за судьбу своего участия в операции… точнее – за оценку оного… Долг – долгом, но хорошее место в столице Империи, особняк в предместье и уважительный шепоток на собраниях партии и Высшего Штаба СС, среди людей дела, не помешали бы, а! (группенфюрер мысленно усмехается) … Что же – дело и вправду важное, план прост и хорош, и если всё пройдет как должно, то он, Беккер, будет честен с соратником и на должном же уровне упомянет имя и роль того в рапортах. После себя, разумеется. И вообще – хорошо бы основательно привязать этого человека к Кракову и делам генерал-губернаторства. Ну, а если ужиться с герром оберштубманнфюрером на одном поле будет тяжело, у него, Беккера, без сомнений хватит возможностей красиво от него избавиться. Группенфюрер СС Герберт Беккер с воодушевлением встает со стула.

– Дорогой Бруно, я верю в вас и в обреченность нашего прекрасного плана на успех! Приступайте немедленно, я придам Вам в помощь то количество людей, которое Вам необходимо. Да здравствует долг, да здравствует Великая Германия, да здравствует фюрер! Зиг Хайль!

– Зиг Хайль! – привычно рявкает Мюллер, угрюмо отмечая про себя, что проныра группенфюрер манипулирует людьми в жизни с такой же непринужденной ловкостью, как в разговоре – местоимениями…


– — —


Ректор Ягеллонского университета Тадеуш Лер-Сплавински ощущал, что на данный момент, по прошествии ровно двух месяцев немецкой оккупации Кракова, он может быть собою доволен. Уже месяц и неделю Университет работает в практически штатном режиме, был открыт полноценный академический год, и это – шутка ли? В оккупированной, разодранной с разных сторон стране, в которой происходят массовые казни мирных граждан на улицах – ярость и ненависть столкновения немцев и поляков обнажили себя сразу, и немцы сразу же показали, что не собираются стесняться в средствах (вспомнить хотя бы их месть за события в Бдыщеве) – подлежащий его руководству Университет просто взял и начал работать, как и замысливалось в теперь уже кажущиеся райскими дни весны и лета. Всем вокруг показывая, что польская жизнь продолжается и будет продолжаться, невзирая на оккупацию и события на улицах, что поляки продолжают оставаться собой, что Краков – польский город, древняя столица Польши, чтобы там не происходило. Останется таковым и будет. Принять решение запланировано открыть учебный год было не легко – это означало откровенно и дерзко показать своенравие властям, словно сказать, что их нет, что для ректора и сотрудников Университета нет оккупации, а осталась их страна и их законная польская власть, и они намерены продолжать жить, как намечалось. Обратиться к властям для согласования – всё равно, что снять шляпу перед хозяином, и вообще, мало ли какие идеи подать им, не обратиться – проявить откровенную дерзость. Ректор выбрал второе. Пусть знают, что поляки так просто не покорятся. Что если воли к борьбе и сопротивлению, как раскрыли события, не было у правительства и армии – у тех, у кого она должна быть в первую очередь, то такая воля есть у других, о которых с этой стороны обычно думают в последнюю очередь. Что же – если единственным, кто ныне способен бороться и противостоять, сохранять немеркнущим облик независимой страны, являются профессора – ботаники и биологи, врачи и лингвисты, философы и искусствоведы – да будет так, они, профессора, готовы. Он ведь не сам конечно решил всё это, а тщательно согласовав со множеством коллег. И год начался, и все пошло по намеченному, и так это длится уже месяц с неделей, и это потихоньку начинает вселять уверенность. Обезумевшим крестоносцам можно противостоять, если иметь решимость, волю и польский дух в сердце, не позволить зашугать себя, даже если и вправду страшно, как это произошло с правительством и армией. Что же – они, «академические черви», «книжная моль», с их пятидесятью и шестидесятью, семидесятью и семидесятью пятью, станут примером и воодушевят, покажут, что такое быть и оставаться поляками. Они станут тем камнем, в который упрется немецкий сапог в его попытке растоптать и сломить поляков. Долг – это долг каждого, оружие ли в его руках, или книга (книга тоже может быть оружием, не даром же они книги жгут) стар он или молод, как бы пафосно это не звучало. Старики вернулись с пенсии преподавать и поглядите на них – они бодры и полны блеска в глазах, как это не было и в годы его, ректора Лер-Сплавински, молодости. Всё идет достаточно ровно, вот только бы понять, что значит сегодняшний утренний звонок. Да, хорошо бы понять.

Немецкий генерал-губернатор просит всех доцентов и профессоров Ягеллонского университета собраться на лекцию, которую прочтет какой-то там у них военный чин, Мюллер кажется. Он дал согласие и взял на себя ответственность успеть всё организовать. Всё выглядело в разговоре весьма благовидно и обнадеживающе, и даже уважительно, что удивительно в особенности – ведь это первый прямой контакт властей с ректоратом работающего университета, на который они сами же первыми и пошли. Фюрер сформировал программу развития образования и науки в Польше, и для ее воплощения необходимы осведомленность и сотрудничество польского академического истеблишмента, и конечно, конечно же – профессоров и сотрудников старейшего Ягеллонского университета в Кракове, с них задумано начать! Всё так обходительно и достойно звучало в разговоре, и так отзывалось в его самых затаенных надеждах на то, что удастся сохранить нормальную работу Университета и при оккупационных властях, что он поддался порыву и немедленно выразил свое согласие. Трудно передать холод страха, который пробороздил его живот через четверть часа. Он вдруг представил себе, что через несколько часов, в аудитории номер 66 в Коллегиум Новум, как почему-то в точности было определено в разговоре, соберутся двести человек профессоров Университета, часть – читавшие лекции и задержавшиеся после рабочего дня, а частью – специально вызванные по телефону. Старые или еще молодые, они – цвет нации, ее душа и ум, а то, что они несут в себе – знания, опыт, понимание горизонтов развития мысли и исследований, это в самом прямом смысле и без преувеличений ее будущее. И вот – эти двести человек в один момент окажутся в зале, в которую войдет какой-то военный немецкий чин, чтобы читать им, им – рассмеяться бы, если бы не хотелось плакать – лекцию о планах бесноватого ублюдка касательно польской науки… А лекцию ли он будет читать?.. Всё в словах секретаря генерал-губернатора звучало очень солидно и логично, картина рисовалась вполне приемлемая… но увы – слишком многое произошло и происходит, чтобы холодок страха в животе не спрашивал настойчиво, а не случится ли что-то совсем другое… что точно – страх и воображение не указывали, но что от оккупационных властей можно ждать чего-то очень и очень дурного, серьезного, с полетом их бесноватой фантазии, у которой, после моментального краха Польши, кажется исчезли последние границы, было очевидно. Спустя четверть часа, уже начав отдавать распоряжения, он это понял… до округления вперившихся в угол кабинета глаз понял и ощутил всю серьезность неожиданно возникшей, внешне кажущейся благовидной ситуации. И было уже поздно. Не было таких бранных слов по-польски и по-словацки, которых он не произнес бы в этот момент мысленно в свой адрес. Он всё делал более чем верно и ответственно до сегодняшнего утра, но с этого момента он больше не может безоговорочно доверять себе и должен не трижды, а четырежды проверять себя в каждом, самом малом шаге, от которого, увы, зависит очень и очень многое. Собственно, по строгому размышлению, он быть может корил себя излишне. Секретарь генерал-губернатора был вежлив и почтителен в разговоре, даже слишком, как-то уж очень сладко и вкрадчиво почтителен, но в глубине его слов слышался металл – собственно, руководству Университета не оставляли особого выбора, прося собрать профессоров для торжественной лекции этого, как его там… Мюллера, кажется… им откровенно приказывали. Но делали это так, чтобы это не унизило, чтобы пробудить расположение другой стороны, что и стало, к слову, одним из моментов, которые заставили его как-то сразу поверить, внутренне откликнуться. Он мог, если бы был более вдумчив и чуток, отстранился и посмотрел на ситуацию критически и с нескольких сторон, «невоспринять» завуалированного ультимативного требования, что-то измыслить, хотя бы на день отодвинуть настойчиво навязываемую «лекцию», и что-то за подаренное таким образом время придумать и предпринять, более глубоко оценив ситуацию. Сейчас он уже этого не может. К чему это привело бы, вот в чем вопрос. Это означало бы уже совершенно хамский в отношении к властям демарш, и побудило бы их к немедленным, решительным и негативным шагам, и если на самом деле они ищут подобным образом русло для контакта и сотрудничества с польской интеллигенцией, то это, собственно, все разрушило бы, и конечно нарушило бы хрупкий, чудесный баланс последних двух месяцев, позволяющий Университету сегодня более или менее нормально работать. Подспудно это и побудило пана ректора проявить понимание и сговорчивость. Если же власти что-то замышляют, то это точно так же побудило бы их к ответу – еще более немедленному и радикальному. Так что, так и эдак, по здравому размышлению выходило, что пан ректор принял решение правильное. Но холодок и какой-то зуд сомнения внутри его не оставляли. Да – это означало бы пойти на откровенный конфликт с властями, что было бы дурно, если их намерения всё же были более-менее позитивны и конструктивны. Но если нет и за всем этим таится какая-то коварная каверза, то было бы время что-нибудь предпринять, пусть и незначительное, но время. Попросить кого-то скрыться на определенное время, уехать, мало ли еще что. А теперь… Он в принципе и сейчас, как не покажется абсурдным и если только решится, может дать обратный ход, всё переиначить. Да мало ли под каким предлогом… хоть бы рабочим и пришлось раздробить трубу отопления в корпусе и залить всё кипятком, всё одно лучше, чем отдать цвет нации и города во власть непонятных затей… Это будет означать скандал, который наверняка кончится очень плохо для всех и для него лично, но вопрос, стоит ли игра свеч, действительна ли опасность, или же она плод его разбудивших воображение, очень естественных в сложившейся ситуации опасений. Он не знал точного и правильного ответа на этот вопрос, впервые за необозримое количество лет не знал, что делать, словно совсем молодой и не хлебнувший жизни человек растерялся. Пока же – секретари деканов оповещали профессорский состав о намеченном вечером собрании в аудитории номер 66, и почти все, насколько ему сообщали, подтверждали свое прибытие и восприняли новость вполне должным, естественным образом. От этого сорока восьмилетнему ректору, широко известному ученому, профессору и академику, становилось еще более не по себе и холодно внутри, потому что его всецелая ответственность за судьбу Университета и доверившихся ему коллег становилась безжалостно очевидной, и если не дай бог что-то произойдет – он не знает, сумеет ли посмотреть себе в глаза в зеркало.

К полудню пан ректор уже не мог более вынести жегших и терзавших его сомнений и колебаний, и попросил через секретаря зайти к нему старого Стернбаха, с упоением читавшего в это время лекцию по древнегреческому первому курсу филологов. Самый старший из них всех, мудрый и много переживший, еврей, наверняка не утративший древнее, глубокое чутье его предков о приближающихся несчастьях и опасностях, он пожалуй единственный, мнению кого пан ректор может сейчас по-настоящему доверять. Вот, Стернбах сидит перед ним, мудрый и глубокий, пристально и внимательно смотрит, слушает. Пану профессору уже сообщили о инициативе немецких властей сегодняшним вечером? Сообщили? Отлично! (Тадеуш Лер-Сплавински прекрасно знает, что сообщили, но специально заводит разговор именно таким образом, чтобы придать ему наибольшую спокойность, деловитую непринужденность). Однако, он желает лично еще раз ее обрисовать Стернбаху – почетнейшему и старейшему из краковских ученых. И обрисовывает, внятно и искусно делает это так, чтобы с одной стороны показать, что речь идет о вполне здравой, логичной, официальной и могущей стать полезной инициативе, к которой надо отнестись, как он это сделал, со всей надлежащей серьезностью, а с другой – чтобы с максимальной осторожностью очертить мучающие его сомнения. Последнее он делает очень просто, одной лишь сопровождаемой усмешкой фразой «и если откинуть все наши, обусловленные событиями опасения и не успевшее возникнуть доверие властям»… всего одной фразой. Однако – эта фраза делает свое дело моментально и до глубины. Леон Стернбах присобирается на стуле, чуть наклоняется вперед, смотрит на него острым, подобным выпущенной из лука стреле взглядом, враз понимает всё, что он хочет намеком передать тому, что его терзает, и становится понятно, что всё то же думалось и в глубине души ощущалось и самим Стернбахом, и в словах ректора лишь обрело четкие контуры. До глубины понявшие друг друга, они вдруг молча и цепко смотрят друг на друга, все маски и барьеры рушатся, ректором паном Тадеушем внезапно овладевают бессилие, пустота и усталость, он садится на стул, тоскливо поднимает глаза на старого профессора Стернбаха и с каким-то глубинным стоном произносит – «Леон… мы давно и хорошо знаем друг друга… что Вы обо всем этом думаете?.. Ваше мнение мне важно, как никакое иное…»

В семидесятипятилетнем профессоре Стернбахе, увы, в этот момент берет верх то, что быть может менее всего было нужно – глубинное, ничем до конца дней неискоренимое, выработанное тысячелетними бедами его предков ощущение, что от судьбы не уйдешь и если она стучится в двери, если погромщики с мечами, саблями или просто косами ломятся в дверь, чтобы перерезать тех, кто стоит за дверью, то последнее мужество и достоинство состоит не в том, как покажется, чтобы отчаянно и напрасно трепыхаться, а в том, чтобы судьбу спокойно и покорно принять.

– Глубокоуважаемый, пан ректор! – мудро, мягко, чуть ли не по отечески ласково начинает Стернбах – у Вас нет причин терзать себя… Ни у кого не вызывает сомнений Ваша самоотверженная, беззаветная преданность делу, Ваше отцовское радение об Университете. Вы поступили правильно и разумно, как единственно могли поступить в сложившейся ситуации… как на Вашем месте, дорогой мой, поступил бы каждый, поверьте – каждый, и в том числе я сам… Стернбах делает паузу… Тадеуш! – вдруг обращается он без обиняков, сразу к делу и напрямик, сурово, серьезно, как врач, должный сообщить пациенту, что тот смертельно болен и слишком долго не протянет – в происходящих событиях может быть замыслено и произойти что угодно, и Ваши опасения не кажутся мне беспочвенными, и я не буду пытаться обнадежить вас, напротив – хочу, чтобы Вы шли в предстоящее с открытыми глазами! Всё то, чего мы оба так ясно опасаемся, действительно и вполне вероятно может произойти. И всё же – Вы приняли правильное решение и поступаете правильно, я, как старейший и почетный профессор Университета, поддерживаю Вас всемерно и до конца разделяю с Вами ответственность. Тадеуш! Мы не подпольщики. Мы не солдаты. Мы не офицеры польского Генштаба, которого более нет. Мы – ученые. Мы достойно прожили и прошли наши жизни, сделав это другим, близким нам образом, и должны бороться другим образом! Вы совершенно верно увидели линию поведения в сложившихся обстоятельствах два месяца назад – мы должны бороться прежде всего нашей готовностью организовать нормальный учебный процесс, и мы до сих пор это и делали. Но еще более – и Вы тоже тогда верно поняли это и указали на это нам, сидящим в зале – мы должны бороться собственным примером, если необходимо – жертвенным, требующим от нас жертвы собой. Тадеуш, ну мы же не солдаты, в самом деле!.. Вы представляете меня или Игнаца, большинство из наших коллег прячущимися в сточных подземельях, ночующих каждую ночь в разном месте и если придется – под открытым небом, меняющими адреса, бегущими проселочными дорогами? Ну ведь это чепуха, согласитесь! От судьбы не уйдешь, Тадеуш, я ответственно и спокойно говорю Вам это! Если немцы замыслили что-то, пусть самое дурное, это так или иначе будет ими осуществлено, Вы и сами понимаете. Судьбу надо уметь принять с прямой спиной и открытым лицом – этим, именно этим воодушевив и подав пример! Этим, именно этим исполнив свой долг перед собой и другими, перед родной страной! Борьба может состоять не в бряцании оружием и не в подпольных акциях – жертва тоже может быть борьбой, уверяю Вас! Так что успокойтесь, приготовьтесь пройти предначертанное Вам и конечно, оставаясь человеком, по праву храните в сердце надежду на лучшее. Я приду вечером в аудиторию номер 66, и я уверен, что большинство коллег, возобладав над сомнениями, так же сохранят достоинство польских интеллигентов, исполнят свой долг и придут. А сейчас я оставляю Вас и как старший коллега и друг требую, ультимативно требую от Вас, сохранять спокойствие и выдержку.

Леон Стернбах действительно, не дожидаясь ответа и реакции Тадеуша Лер-Сплавински, встает, резко разворачивается и не слишком быстро, но твердо выходит из ректорского кабинета. В голос сообщает и в приемной ректора и после в коридоре о том, что лично он безо всяких колебаний и сомнений придет на вечернее, обещающее быть хорошим и забавным представление, послушать, что там хочет рассказать какой-то, неизвестно где и чему учившийся «колбасник», крестоносец и конечно варвар. Он делает это, зная в точности, что слова его дойдут до коллег и побудят их сделать то же самое, ободрят их. Должное совершиться – да совершится. От смерти ведь тоже никуда не уйдешь, ему ли в его семьдесят пять этого не знать. Весь вопрос в том, каким ты предстанешь перед лицом неотвратимого. Судьбу надо уметь принять – достойно, мужественно, спокойно. Долг – именно в этом.

Вначале была любовь. Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том II

Подняться наверх