Читать книгу Вначале была любовь. Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том II - Николай Андреевич Боровой - Страница 8

Часть третья
Глава седьмая
ТУЛУП ДЛЯ КОРОЛЕВЫ

Оглавление

«Он очень изменился и постарел за эти несколько месяцев… Со стороны в особенности видно… а с этой бородой и вечно растрепанной, поседевшей шевелюрой – похож на какое-то чудное существо… на персонаж из старых польских сказок или из романов Сенкевича о легендарных временах…»

При этих мыслях глаза Магдалены, почти не видные, на мгновение начинают лучится весельем… Она сидит, обхватив руками ноги и положив подбородок на колени, вся собранная в позе и похожая этим на выточенную из кости фигурку «нецке», да к тому же – полностью укрытая огромным тулупом с меховым воротником и сверху одеялом, так что из под всего этого видны только несколько прядей спутанных за ночь волос и еще ее глаза, которые сейчас с весельем и игринкой следят за Войцехом. Так что сама она, если посмотреть со стороны и при чуть более других, располагающих к благодушному настроению обстоятельствах, способна ее обликом рассмешить и тоже похожа на какое-то сказочное, странное и чудное существо. Так она греется и ей вправду сейчас очень тепло и хорошо, эти первые мгновения после пробуждения, когда он начинает закутывать ее в тщательно нагретый на печи тулуп, а после, когда она вдоволь нанежится в таком редком нынче тепле, начнет надевать ей на ноги толстенные шерстяные носки и обшитые мехом деревенские тапочки, не забывая, конечно, пользоваться случаем и поцеловать ей волосы, нос, лоб, а затем – стопы и пальцы, самые радостные и счастливые во всех проходящих днях, наполняют дни хоть крохотными, но всё же такими дорогими капельками блаженства… И эти капли счастья и тепла, потом дают продержаться во всем том, что может принести день. Он делает всё это по в точности расписанному порядку, каждый день. О, в их маленьком дворце, при их дворе это целый торжественный ритуал, который Войцех тщательно блюдет! Каждое утро он встает ни свет ни заря, при еще почти полной темноте, начинает затапливать насколько возможно тлевшую в течение ночи печку (а дрова – готовит вечером), кипятит ведра с водой для умывания и завтрака, греет тулуп, распластав тот на изразцах, чтобы заслышав, что она начинает просыпаться, шевелиться и потягиваться в постели, немедленно закутать ее в тулуп и одеяло по самый нос, и дать ей хорошенько согреться. После – носки и тапочки, как уже сказано. И грелка для рук в это время уже тоже греется на изразцах. И так это в точности происходит каждое утро. И это очень важно, правда. Она страшно мерзнет в этом деревенском доме, который никак, сколько не пытайся, не получается хорошо протопить и нагреть, а морозы в этом году ударили на удивление рано. Она не сопротивляется – смеется она в мыслях – а полностью отдает себя в его власть и позволяет сделать тщательно намеченное и распланированное, напротив – получает от этого удовольствие, и точно зная каждое следующее движение, уже с готовностью подставляет плечи – под тулуп, потом – волосы, нос и лоб, ноги, для поцелуев. Ему нужен этот каждодневный ритуал, она понимает – он мучается тем, что осложнил ее жизнь, как он считает, что из-за него она прозябает во все этой убогой обстановке и мерзнет (она правда очень и непривычно для себя мерзнет, и обстановка и впрямь не роскошная), и еще больше мучается – что ничего не может в сложившихся обстоятельствах. Даже дом натопить как следует не может, потому что дом – дрянь. И единственное, что может – это самым ранним утром, последовательно, шаг за шагом и в точности, чуть ли не торжественно исполнить этот смешной и трогательный ритуал, ритуал их любви, которым он хочет показать, что любит ее, и хочет для нее сделать быть может бесконечно многое, но только не может. Она понимает всё это, и благодарна. И тронута. И это умиляет ее. И потому она позволяет всё это с собой каждое утро проделывать – заточать ее на полчаса в теплую гору из тулупа и тщательно подбитого одеяла, обцеловывая ее до и после, брать ее ноги для поцелуев и последующего торжественного облачения в носки и тапочки. Она иногда чувствует себя во время всего этого так, что хотелось бы откинуться на постели и счастливо, весело захохотать – маленькой пятилетней девочкой Магдочкой, которую папа Юзеф тщательно закутывает в теплые штанишки, шубку, шарфик и меховую шапочку, чтобы повести покататься по выпавшему снегу на санках. И ей так хорошо от этого, и это всё так трогательно, до смеха. И она с удовольствием позволяет каждое утро, на несколько минут превращать себя, двадцативосьмилетнюю Магдалену Збигневску, пианистку, которой стоя аплодирует зал из скотов в погонах, в девочку Магдочку, которую папа ведет на прогулку по снегу. Зато – в то время, пока она, как принцесса из средневековых сказок, заточена на скрипящей кровати в башню из нагретого тулупа и одеяла, так что только глаза и видны, она может со стороны понаблюдать за ним и подумать… и как правило, увы, потускнеть от приходящих мыслей взглядом…

Он, посередине ритуала, пока она греется в «башне», возится на кухне, забивает разгоревшуюся печь дровами до отказа и делает последние приготовления – в ванную и на стол, о чем-то думает. Она догадывается о чем, схватывает это из выражения его лица, из движений, и с этих мгновений ее взгляд начинает тяжелеть и тускнеть… в его поведении и отношении к ней и вправду начало проступать что-то отцовское, и это еще более дает ей почувствовать, насколько разница в возрасте на самом деле ни сколько не является помехой в их отношениях, и не оказалась бы помехой, если бы они пошли до последнего, стали семьей и родили детей. Они ведь уже итак практически семья, и живут как семья, и считаются семьей в глазах всех окружающих, и именно как семья этим окружающим, выяснилось, нравятся и приятны. Он и вправду теперь похож на трогательного, заботливого старого мужа, который чудом уговорил молодую красавицу стать его женой и дрожит над ней, боясь выпустить из рук удачу, и именно таким его воспринимают соседи, и понимают его! И никто не догадывается и не знает, что это она – красавица, обвитая ухажерами как старый деревенский забор плющом, хотела до безумия стать его, хотела и мечтала, чтобы он решился овладеть ею, совершил выбор и взял то, что ему и без того готовы отдать, и покорно и терпеливо ждала, когда же это произойдет, со всей ясностью видя и понимая, что он желает этого, но процесс решения и выбора в нем труден, и не по причине робости, и не остается ничего другого, как ждать. И молилась, чтобы не случилось самого худшего – что любя ее и желая соединиться с ней, он решит, что этого быть не должно, по каким-то там своим соображениям – возраст, разность судеб, вечно окутывающие его жизнь тернии и ответственность – сочтет, что не должно быть и случиться так. Этого она боялась страшно, потому что понимала – если в нравственных и мыслительных сферах пана профессора философии будет принято именно такое решение, то так это и будет, безоговорочно и до скончания дней, и как бы подобное не было мучительно для обоих, ни на что другое между ними надежды уже не будет. И потому она просто ждала и молилась, сливаясь с ним в общении и уже появившихся совместных делах и планах. И потому в то утро 1 сентября, после того, как это трепетно желанное наконец-то самым чудесным образом произошло, она была так непередаваемо и безумно счастлива, как наверное не имеет права быть в его судьбе счастлив человек, пусть даже и всего несколько часов… О, ту ночь и то утро она не забудет никогда, до самой смерти, чему бы еще не суждено было случиться! И вот теперь – она это видела на его лице, читала по лицу в его мыслях – он сожалеет об этом. Нет, не сожалеет о том, что они полюбили друг друга, стали близки и счастливы. Сожалеет, что это настоящее, стоящее самой жизни, наверное, привело к тому, к чему привело, и в сложившихся обстоятельствах не привести не могло. Что он стал причиной ее невзгод. Она видит это, чувствует это в его мыслях и переживаниях. И испытывает в эти мгновения злость. Идиот! Разве не счастье сделать что-то для того, кого любишь, и в особенности – если это стоит какую-то не простую цену?! Разве он не был бы готов поступить во имя нее точно так же, будь она еврейкой, которую надо скрыть и сберечь, а он – любящим польским мужчиной? Конечно поступил бы, она уверена! Ах да – он мужчина, старше и мудрее ее, а она чудесная, божественная красавица и молодая талантливая пианистка, у которой всё впереди, и которая не имеет права губить себя, возраст, возможности и красоту. Вот точно идиот, вот так и есть, так бы и огрела его кулаком по бычьему лбу! Да на кой черт ей всё это нужно, если она лишится близости и связи с тем единственным, встреченным ею за все годы мужчиной, которого она во всей правде полюбила, и который любит, действительно любит, понимает и чувствует, а не просто хочет ее, и есть с нею суть одно? Она что – ничего не понимает? Да, она младше его, но она что – девочка, ничего в жизни и внутри не пережившая, не знает, на что идет и ради чего ей всё это, при полном сознании опасностей и трудностей, нужно? Она всё знает и понимает, и даже более, чем он, догадывается, особенно – в последние дни, когда все евреи стали носить нарукавные повязки, и когда начало происходить вот то, о чем она боится даже мельком подумать. Еще два месяца назад, когда он, оставленный без дома, без квартиры и вещей, без всего, что имел и нажил, переехал жить к ней, несколько ее подруг искренне, именно искренне стали намекать ей, что она должна подумать, потому что связь с евреем и известным, у многих на виду профессором, при сложившихся обстоятельствах и при том, что она может теперь зарабатывать и держаться только концертами для тех, может стать очень опасной. Она поняла, что те, пусть и цинично, и в грубости душевной, но искренны и тревожатся о ней, и в первый раз проглотила, тем более, что они говорили правду. А после того страшного вечера 6 ноября, так потрясшего и запугавшего всех… Она тогда чуть не сошла с ума, будучи уверенной, что он арестован вместе со всеми и послан в концлагерь, и конечно погибнет там, готова была спрыгнуть с балкона от отчаяния и ужасных мыслей, рыдала в припадке возле постели больной матери, а когда увидела его в дверях родительской квартиры, опухшего и красного глазами, в вымазанном мелом и грязью, помятом пальто, бросилась с криком и плачем на него, вцепилась в него как кошка, словно приросла к нему, и поняла в тот момент, что пока она жива – не отпустит его от себя, даже если для этого предстоит умереть, и если и вправду суждено умереть, то пусть она умрет рядом с ним, любимым, и могучи что-то для него сделать. О, вот тогда-то она поняла, что такое любовь и любить, что значит, что кто-то стал тебе любим и дорог! Что можно сделать, любя! Что могут знать об этом ее подруги, жеманно поглядывающие на вечных вокруг ухажеров, и молодых, и постарше, жадно поблескивающие глазами, цепко и трезво выбирающие лучшего и наиболее перспективного, искренне считающие, что любящего мужчину нужно мучить и любит лишь тот, кто пройдет через все запланированные ими испытания и издевательства! Она не просто старше, глубже, мудрее и настоящнее их душой – их разделяет пропасть, и в обретенном ею опыте любви она уже просто не может не испытывать к ним глубокого презрения. Такого наверное, как испытывает профессионал фортепиано, глядя на старшекурсника музыкальной академии, всё никак не могущего взять моцартовские пассажи или на полном серьезе считающего, что вся цель и секрет мастерства и состоят в том, чтобы научиться наконец-то их брать. Любить – это значит быть готовым сделать во имя любимого и возможности быть с ним самое невероятное. Она тогда поняла это. А еще вдруг со всей ясностью поняла, что он, скрывшийся от ареста профессор университета и еврей, в сложившихся обстоятельствах и в окружающем их пространстве, ставшем похожим на палату для буйно и опасно помешанных, сам не выживет, а сможет выжить только рядом с ней, что она – его ангел-хранитель, красивый ангел, его легенда и прикрытие, то, чем и должна быть женщина для любимого мужчины. И заставила его, со всем пониманием опасности и риска, поступить именно так, как она считает правильным, и сделать то, что она придумала. И всё пока слава богу работает, и доказательством ее правоты служит каждодневный ритуал заточения в теплом тулупе. А дальше – посмотрим. Всё она видит и понимает, и поняла еще тогда. И все вокруг поняли. Подруги стали наседать на нее – она более с тех пор их не видела, вычеркнула их жизни, разом. Если они способны думать так в отношении к нему и ее чувству к нему, то и ее, из тех же соображений, когда-нибудь и в чем-нибудь предадут. Верность и предательство не разбирают. Если ты способен быть верным любви и дружбе, ответственности перед близким тебе человеком, или рано или поздно способен задрожать, отступить и предать, то без различия. Не бывает так: вот этот – да ну и черт с ним, а вот тому я конечно буду хранить верность до конца и чтобы ни случилось. Верен ты любому из тех, кто тебе близок и дорог, а предашь одного – значит предашь и всякого, когда придется и надавят обстоятельства. Обманешь и используешь этого – мол, пока он приходится к делу и месту, и нужен же кто-нибудь рядом, пока не встретится вот тот «настоящий», но и с тем, кого будешь мнить настоящим и любимым, ты будешь так же лжива и цинична, и так же променяешь его на кого-то еще, потому что в принципе не способна любить, быть честной в отношениях с человеком, нести перед конкретно ним ответственность. Ей этих подруг больше не нужно, они живут в разных мирах… Когда она сегодня, посреди концерта, мельком глядит на всех этих немецких скотов в зале, а потом представляет Войцеха с бело-голубой повязкой с еврейской звездой Давида на руке, обреченного, как чумная собака, на ужас и отверженность окружающих, она не в силах сдержать своих страшных чувств и начинает плохо играть, сбивается, и потому старается как можно меньше смотреть в зал. Она в эту секунду хочет их убивать, видеть их кровь, видеть их мертвыми и изувеченными на земле, ощущает их олицетворением настигшего окружающий мир зла и хочет это зло уничтожить. Она представляет себя вступившей в какое-то польское подполье – ну должно же оно хоть какое-нибудь и где-то быть, не могут же поляки и впрямь всё принять и покориться! – делающей что-нибудь для того, чтобы бороться. Так, как это было во время недавнего исполнения бетховенской «Апассионаты» на одном из концертов для тех – она подошла к финалу первой части, взглянула в зал, и ее вдруг захлестнуло все это: ненависть, боль, гнев, желание вступить в борьбу, и она, выплескивая это в звуки, еле справилась с понесшимися руками и пальцами, с темнотой в глазах и чувством, что грудь и сердце сейчас взорвутся, и лишь чудом сумела не сбиться и доиграть… Родители тоже тогда всё поняли, и именно так, как должны были, как единственно и могли чистые, красивые и благородные душой люди, которыми она их всю жизнь и считала. Они тогда, вечером 7 ноября, когда бурлили речи и планы, так ей и сказали в спальне, уже глубокой ночью, взяв ее за руку – Магдочка, мы тебя понимаем, родная, мы с тобой, как бы ты не поступила! О родные, о милые, как она благодарна им, они и не могли не понять ее, не могли решить по-другому, ведь так и любят друг друга всю жизнь, и любя ее, никогда бы конечно ее не предали! Ее мать Мария считалась в начале века «живой мадонной», была легендарной красавицей, на балы и в салоны приходили специально для того, чтобы только посмотреть на ее мать, на «королеву» и «богиню», о которой по Кракову ходят бесконечные разговоры и слухи. Откровенно вожделеть женщину и «любить» женщину за ее способность вызывать и удовлетворять вожделение, было тогда еще не слишком принято, всё больше было принято восторгаться красотой женщины, видеть в ней отблеск «мадонны» или «античной богини», ценить ее красоту саму по себе. До сих пор, несмотря на морщины, испещренную венами и пятнами старческую кожу, красота и благородство черт лица еще видны в ее матери. Она, Магдалена, уродилась красотой в мать, папа, весьма посредственной внешности, привлекательный в основном хорошим ростом и благородством стати, ей не подпортил дела. За матерью, она слышала не раз и знает, ухаживали австрийские князья и генералы, польские шляхтичи из старинных родов, разные артисты, а мать вышла замуж за серенького на фоне ее ухажеров журналиста, и когда она однажды спросила у матери почему, та спокойно и ласково глядя на нее, коротко ответила – «я поняла, девочка, что он любит меня больше жизни, и будет любить до конца». И так она и прожила с отцом – красиво и благородно, спокойно, счастливо, и ныне, в их семьдесят, ее родители друг для друга – два огонька во мгле, два ангела-хранителя, и скажут им – «пришло время умирать, идите!», они возьмут, как в молодости, друг друга за руки и спокойно, не дрожа пойдут. Слова матери ей, как раз начинавшей думать о любви и решать для себя важные для судьбы всякой женщины дилеммы, тогда запомнились, глубоко запали в ум и душу. Так что же – она не имеет права быть ангелом-хранителем для любимого человека? Или не способна, как ее подруги, и ничем не отличается от них, пустых бабочек? Имеет и должна, и конечно способна, только ее любимый, идиот эдакий, этого понять не хочет, хотя сам готов лечь ей под ноги, чтоб только она не застудила их на холодном полу, и перевернись обстоятельства как песочные часы, она знает и верит, сделал бы куда больше, кожу бы с себя живьем снял. Она «красива», «молода», «полна надежд и возможностей», «не имеет право всё это губить рядом с ним, по-настоящему обреченным и конченным человеком» – она уже несколько раз слышала такие слова, которые он словно решился выдрать из своей груди, из разрывающих, сжигающих его день ото дня переживаний и мыслей. Это испугало его. Она всё видит. Она могла бы сейчас гораздо меньше тревожиться и страшиться настоящего и обстоятельств, быть конечно куда более прочно и обнадеживающе устроенной, как ее вычеркнутые из жизни подруги, к примеру. Да, это так, надо быть только чуть более трезвой, циничной и прагматичной. Вся проблема в том, что она не может, ибо это означало бы перестать быть собой, Магдаленой Збигневской, двадцати восьми лет, талантливой пианисткой, как кошка, до рыданий и судорог в руках во время объятий, любящей седеющего и заросшего бородой человека, в котором уже почти невозможно распознать недавнего «неистового профессора», гневливого и разжигающегося и в мыслях, и в дискуссии как вулкан, кажется сжигающего себя дотла порывами, побуждениями, мыслями, творчеством, планами, да чем только нет. Вот он, наклонился как деревенский дед над печкой, заняв весь дверной проем, сует в печь дрова и всё никак не может понять, что ни безопасность, ни красота, ни более-менее свободная от тревог жизнь не нужны ей, если с рядом с ней не будет его, единственного встреченного ею за всю ее двадцативосьмилетнюю жизнь человека и мужчины, который ей был по-настоящему, до конца близок, оказался с нею суть одно. Сколько было вокруг нее с восемнадцати лет мужчин, самых разных и сутью, и возрастом, и судьбами, но неизменно желавших ее общества, вожделевших ее и ее красоту. Что те могут знать о любви и о том, что такое любить и быть любимым! Что может значить любовь, что она может по праву, как судьба, принести в жизнь человека, что вообще любят в человеке! Она не может сейчас не вспоминать об этих мужчинах, бесконечные лица которых всплывают в мыслях, с глубоким и гневным презрением. Сколько было вокруг за многие годы мужчин, сколькие добивались ее, сколькие поначалу ею обладали! Сколькие были бы счастливы, если бы она согласилась сделать их частью своей жизни! Даже связавшись крепко с кем-то, пусть и восторженно привязанным тем или иным образом к ее красоте, но сутью и душой ей не близким, не способным разделить ее в главном, она что – перестала быть одинокой, не стала бы одинокой еще более мучительно, явно и нестерпимо? Разве одиночество не заключает в себе правды, трагической правды? Разве оно может быть преодолено нами произвольно, пусть даже в бесконечных связях с теми, кто по сути нам чужд? Разве близкого себе можно привести в судьбу и жизнь за уши, наколдовать, а не единственно лишь встретить, искав и надеясь, ожидая встречи и молясь об удаче, будучи готовым к одиночеству и стараясь, чтобы не выдержав муки одиночества, не впасть в обольстительные иллюзии, не солгать себе? Разве он не понимает, какой ценой обладает эта их встреча, их чудом состоявшаяся любовь? Как он дорог ей, что она готова сделать и пережить, чтобы сохранить их близость? Да всё он понимает… разве для него это не так же дорого? Ага! Взгляните на этого увальня, как он ее кутает, как он целует ей ноги, прежде чем надеть на них тапочки, как он говорит с ней, делясь самым главным и находя правдивое понимание, в который раз обнаруживая в ней то же по сути, что и он сам, и станет стыдно за сомнения!.. Вот еще, что интересно – желание, которое иногда всё же охватывает их в этом убогом и холодном доме, невзирая на все мучительные обстоятельства, кажется ей именно продолжением их взаимной нежности, их любви, того человеческого тепла любви, которым они стремятся все эти страшные месяцы друг друга окутать… Внезапно рождаясь, желание словно бы спаивает их ныне такой маленький, затерянный в темноте событий и наступивших холодах мир, и окончательно замыкает его, превращает его закрытую от всего вокруг, самодостаточную вселенную любви и тепла… оно, будучи природной страстью, стало человечным… Да кто и когда был с ней в эти мгновения так нежен, так чист и личен, так трепетен! Это благодаря ему, усмехается в мыслях Магдалена, она научилась так ясно вникать в свои чувства и так формулировать мысли, даже в одном внутреннем диалоге с собой… Он всегда восхищался и ее красотой, и ее талантом, но здесь – в заросшем паутиной и выцветшем красками деревенском доме, в котором нет даже зеркала, дрожащую и синеющую кожей от холода, закутанную в грубую, но теплую одежду, и уж никак не могущую явить во всей полноте свою красоту, он любит кажется еще больше и трепетнее, чуть ли не задыхаясь от нежности, и говорит ей об этом самыми простыми, превращенными в тщательный и торжественный ритуал вещами. Вот правда, если бы она в одно утро проснулась, и потянувшись на кровати, не услышала бы немедленно топота шагов и не увидела застывшую над ней громадную фигуру с огромным, толстым, пропахшим нафталином тулупом в руках, не ощутила бы всех этих поцелуев, проворачиваемых с нею и ее ногами действий, ей стало бы не просто очень холодно, а еще очень горько и больно, обидно. Он и вправду уже почти не похож на себя недавнего – профессора, которому не перечь, автора книг и любимца студентов, не лишенного сибаритства в образе жизни и могущего так отстегать статьей или рецензией оппонентов и раздраживших его исполнителей, что не позавидуешь. Очень постаревший, уютный такой, в самом прямом смысле огромный и теплый, потому что стал для нее источником тепла… мучимый и сломленный неудачами, всеми страшными переменами в судьбе и жизни, утративший все. А она, что же перестала его любить? Конечно нет. Да оставьте все ваши измышления! Она любила его «на коне», и она продолжает любить его, когда тот оказался «под конем», уносимого самыми ужасными невзгодами, и будет любить этого человека и в деревенском тулупе, и арестантской робе, если не приведи господи случится, и еще поди знай в каких обстоятельствах. Потому что она любит его, чудом встреченного, которого она оказалась способной разглядеть и понять в его сути, с которым она поэтому срослась своей сутью. Его – всякий раз разного. И ошарашенного счастьем их любви. И стесняющегося своего наставшего в обстоятельствах бессилия в любви, измученного этим бессилием. И уверенного в себе, клокочущего творчеством, планами и ощущением своих огромных возможностей, ничуть не преувеличенного значения своей личности. И вот как сейчас – уже почти забывшего о себе прежнем, но от этого не переставшего быть собой. Потерявшего все, сломленного, истерзанного, но так и не растоптанного обстоятельствами и судьбой, сохраняющего какие-то нерушимые, незыблемые внутренние опоры, одному ему известные. Ставшего похожим на немолодого деревенского мужика, который уговорил молодую красавицу стать его женой, хозяйкой в его доме, и готов дни и ночи носить ее на руках, потому что боится не удержать в них свою чудесную удачу.


Двадцати восьмилетняя пианистка Магдалена Збигневска, любящая седеющего профессора философии Житковски так, что готова во имя этого рисковать будущим и настоящим, коченеть пальцами по ночам в плохо отапливаемом деревенском доме, четыре или пять часов в день добираться в Краков и обратно по промозглой или морозной погоде, садясь на любые попутные брички и машины, все же еще конечно молода. Глубока и настоящна своей человеческой сутью, своей душой, теми чувствами, которые она способна испытывать к другим людям, но молода. Она не может ни знать, ни догадываться о многом, и многое еще не способна предположить и почувствовать. Она не может знать и догадываться, что в той ситуации, которая сложилась в их с профессором Войцехом Житковски судьбе, главным, пожалуй, является единственное условие – не привлекать внимания, не побуждать окружающих интересоваться и задаваться касательно них вопросами. Она, видящая цель в том, чтобы быть ангелом-хранителем для любимого мужчины, и на многое готовая для этого, не может предугадать, что ее необыкновенная красота и яркость, не столь очевидные в деревенской одежде в домике на окраинах Тарнова, или в ее закутанности в платок и войлочное пальто по дороге в Краков, но ослепительные в концертном зале, невольно и неизбежно вызовут интерес и внимание тех, от кого более всего надо беречься. Вызовут внимание, и потому – побудят задавать вопросы, что-то выяснять и интересоваться более глубоко, и очень быстро выведут на ту, определившую их с профессором Войцехом Житковски судьбу цепь событий, которую она так рассчитывала скрыть. Она не предполагает, или же боится почувствовать в глубине души в общем-то очевидное и неизбежное – двое столь по разному, но исключительно ярких и достаточно известных людей, зажатые в тиски обстоятельств, со всем шлейфом их судеб, поступков, отношений и прочее, все равно рано или поздно привлекут к себе внимание, и этим окажутся обреченными на крах всех их планов, надежд, мужественных попыток перебороть и обмануть судьбу. Магдалена еще не понимает, что судьба человека, как бы ни была она скромна и уединенна, как не пытался бы человек погрузить ее в наибольшее уединение от мира и событий, опутана такими множественными нитями и связями с внешним миром, что в большинстве случаев не принадлежит ему, как бы он не надеялся на иное, как не стремился бы в это иное верить, как не тешил бы себя иллюзиями. Что-то из этого, сросшееся с некоторыми, внезапно пришедшими в ее жизнь событиями, она конечно предчувствует, называя это в мелькающих мыслях, и заливающих ее при подобных мыслях волнах страха, словом «то»… но пока боится о том даже думать…

Вначале была любовь. Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том II

Подняться наверх